Оценить:
 Рейтинг: 0

Шахматово. Семейная хроника

Год написания книги
1930
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 20 >>
На страницу:
9 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А Клин хлопочет,
В поезжан ехать не хочет.

Когда Ананьевне пришлось жить зимой с латышами, она была очень недовольна. Все было у них не так, как она привыкла: говорили они по-своему, а по-русски очень плохо. Она пресерьезно рассказывала: «По нашему – полка, а по ихнему – палка». Она на них не жаловалась, а только скучно ей было с ними.

Осинки и Тараканово

Деревня Осинки, земля которой примыкала к нашей, была от нас дальше Гудина, и дорога туда была менее удобна, и потому, хотя осиновские крестьяне часто работали у нас и вообще имели с нами дело, мы знали их меньше гудинских. Эта крошечная и бедная деревенька, кажется, в семь дворов, лежала совсем близко от Тараканова, деревни более зажиточной и живописной. Об Осинках я могу сказать только то, что, в противоположность Гудину, у тамошних крестьян был хороший лес; они могли бы жить хорошо, если бы не близость казенки, которая была под боком в Тараканове. Про многих осиновских баб ходила дурная слава: говорили, что они очень развратны. Я помню, однако, очень миловидную белокурую Фросю с большими голубыми глазами, которая еще девушкой жила у нас одно время в горничных и на наших глазах вышла замуж за своего односельчанина Петра. Он тоже жил у нас одно лето в работниках, что было незадолго до женитьбы Блока, который с ним подружился и ездил с ним вместе верхом и в телеге в Боблово. Вообще я мало знаю об этой заурядной деревне, а потому перейду к описанию более интересного Тараканова, куда мы часто ходили гулять.

Путь в Тараканово шел сначала по Подсолнечной дороге до колодца. Дальше можно было пройти, свернув направо в осиновый лес и, пройдя вверх по осиновой лесной дорожке, спуститься по ней же вниз к Осинкам, а оттуда свернуть влево на большую дорогу. Чаще ходили более легким путем через толченовское поле мимо перекрестка, где всегда останавливались посидеть и полюбоваться на живописный беспорядок, в котором разбросаны были избы небольшой деревни Фоминское. От перекрестка сворачивали направо и, минуя Осинки и разные участки леса, подступавшие к дороге, подходили к деревне Тараканово, в конце которой была барская усадьба, совершенно заброшенная, но очень живописная. Самая деревня была по нашим местам довольно большая и одна из зажиточных, несмотря на кабак, превращенный позднее в винную монополию, где торговал уже не кабатчик, а «винополец». Деревня была вытянута в два порядка изб, которые были обстоятельного вида, крепкие и прямые, некоторые даже с дранковой крышей. В конце деревни, немного поодаль, виднелся небольшой, но очень глубокий пруд, по берегам которого росло несколько старых берез. Его особенность состояла в том, что он был выше уровня той местности, которая была дальше за ним. На берегу пруда, со стороны противоположной деревни, стоял барский дом, а справа подходил к нему сад. Дом был красив: большой ящик под ржавой железной крышей красного цвета. Балкон, выходивший в пруд, был снят, окна наполовину заколочены. В саду были заросшие дорожки, лужайка с кустами шиповника и одичалой сирени; аллея из старых берез шла по краю обрыва того холма, на котором расположена была усадьба. За домом среди лужайки стояла белая каменная церковь с зеленой крышей, около которой среди кустов и группы лип виднелось несколько заброшенных могил с покосившимися крестами. Церковь была довольно большая и старая, необычайной для наших мест архитектуры, внутри были старинные образа и лепные украшения, несвойственные православным храмам. По словам старожилов, церковь строил капитан Тараканов, который жил при Екатерине II. Это та самая церковь, в которой венчался в 1903 году Александр Блок.

Теперь, по слухам, она уже обречена на слом. В наше время около церкви была некрасивая деревенская колокольня, совершенно несоответствующая стилю главного здания. Прежняя сгорела от молнии.

Таракановская усадьба сама по себе была интересна только тем ароматом поэзии, который всегда сопровождает старину и заброшенные места. Березы заглохшего сада сильно разрослись, сквозь щели в ставнях окон поблескивала старая мебель. Можно было сколько угодно фантазировать над тем, кто гулял здесь когда-то в платьях старинного покроя и что вообще могло здесь происходить. Белая церковь была очень интересна, но лучше всего была местность за барской усадьбой. Под зеленым холмом за церковью шла дорога, обсаженная старыми липами и ивами. С другой стороны холма, где по краю шла березовая аллея, спуск был крутой и обрывистый. Внизу протекала река Лутосня, которая извивалась в зеленых берегах между деревьями и лугами. Она огибала холм и с другой стороны и текла влево от Тараканова к имению Дубровки и дальше. В одном месте на запруде стояла мельница. За этим местом река разливалась по лугу вдоль дороги чуть заметной прерывистой мелкой струей, а, пройдя луг, становилась более полноводной и, огибая крутой спуск холма, шла дальше вправо в сторону Шахматова.

Не доходя до обрыва, через реку был перекинут широкий деревянный мост с перилами. К нему и подходила дорога, обсаженная деревьями. За мостом дорога шла уже в гору, поднимаясь довольно круто и очень неровно. Ехать здесь было сущее мученье, но вид был хорош. По другую сторону дороги за белой церковью, отделяемый большим лугом, поднимался высокий зеленый холм, наверху которого среди густой зелени виднелась сельская церковь – большое длинное здание с остроконечной колокольней, пестро расписанное в красный и синий цвет. Все это было грубо, но очень эффектно. Левее мельницы в конце села была лавка купца Старикова. Среди деревни была, помнится, еще одна лавка.

Мы с сестрами только раз были в таракановской церкви во время обедни. Родители, кажется, и совсем туда не заглядывали, да и все мы были не настолько богомольны, чтобы перетерпеть ужасное служение нашего приходского попа и всего его причта. Раз в год в Ильин день (20-го июля ст. ст.) в наш приходской праздник мы приглашали священника с причтом, который, обходя соседние деревни, заходил и к нам, причем служил молебен перед иконой Ильи-пророка и оставался для угощения вместе с дьяконом. После закуски с вином и водкой, пирога и чая с вареньем, поп получал обычную мзду и отправлялся дальше в своей тележке на одной лошади, а за ним виднелась на гудинской дороге пестрая толпа таракановских девок и баб в праздничных платьях. Тут же шли, конечно, и мужики. За трапезой мои родители изо всех сил старались занимать священника разговором и усиленно угощали его и дьякона. Дьячка, псаломщика и просвирню угощали особо в девичьей комнате. Дьякон был скромный рыжий человек совершенно безобидного нрава, но священник был очень заметен в отрицательном смысле. Необыкновенно грубое лицо его было, что называется, помелом писано. Черные и непокорные волосы, тоже черные необычайно толстые изогнутые брови, приплюснутый нос и вывороченные губы. Он был горький пьяница и, вероятно, неистово скучал в своем захолустье, так как, к удивлению, не имел детей. Драл буквально с живого и мертвого. Про него рассказывали, что он не соглашался хоронить покойника, если ему не приносили каких-нибудь припасов, и, помахивая куском пирога, говорил: «А что же покойник голый, что ли, пойдет?» Это означало, что надо принести или платок, или холста. За наше нерадение по части хождения в церковь он впоследствии нас-таки наказал. Когда скончался в Шахматове отец, священника насилу уломали служить панихиду, он говорил, что не знает, какого вероисповедания был господин Бекетов, так как никогда не видал его в церкви. Но мы послали за ним лошадей и так хорошо угостили и заплатили, что он остался доволен и перестал сопротивляться, но впоследствии опять вышла история со свадьбой Блока. Священник долго не соглашался венчать его, уверяя, что, наверно, тут есть какая-нибудь неправильность. «А, может быть, они родственники?» – говорил он. Насилу уладили это дело.

К молебену в Ильин день ставили в угол под большую старинную икону божьей матери, которой благословляли к венцу нашу мать, небольшой стол, накрытый белой скатертью, с миской воды и кропильницей из липовых веток. На стол ставилась приносимая причтом икона Ильи-пророка, и после обычных приветствий начиналось служение.

Священник служил молебен дико и безобразно, с преувеличенными возгласами, когда доходило дело до поминания особ царствующего дома. Его интонации были до такой степени грубо комичны и несоответственны благолепию, что трудно было удержаться от смеха во время его служения. Один из моих родственников, присутствовавший раз на молебне, боясь расхохотаться, ушел в соседнюю комнату и выскочил в окно.

Кончил этот священник плохо. Он допился до того, что уронил во время службы чашу с дарами, за что его могли расстричь и сослать в Сибирь. Он отделался тем, что дал взятку знакомому благочинному, который замял это дело. Вскоре после этого случая он и умер. Надо сказать правду, что такого попа я видала первый раз в жизни, нам особенно не повезло в этом отношении. Тот священник, который поступил на его место, был гораздо развитее и благообразнее, но зато начал с того, что стал просить у нас денег, чего старый никогда не делал, и вскоре прекрасно устроился, служа агентом в страховом обществе. Помимо этого, он был очень приятный человек, брал у нас книги, которые возвращал в сохранности, цитировал Чехова и мило разговаривал. Пожалуй, дикий поп был не хуже, если не лучше ловкого молодого: он был искреннее и безыскусственнее. А, впрочем, я не знаю его отношения с крестьянами, а потому предоставляю судить обоих попов читателю.

Глава XII

Шахматовское хозяйство. Отец в деревне. Наши отношения с крестьянами

Все заботы по шахматовскому хозяйству, включая сюда огород, скотный двор, сельские работы и т. д., лежали на матери. Отец совсем не входил в эти дела. Если кто-нибудь из соседних крестьян, придя по делу, обращался к нему, как к хозяину имения, он отмахивался от них и говорил: «Обратитесь к барыне, я здесь отдыхаю». Должно быть, мужики очень удивлялись: во-первых, хозяин не желает знать ничего о своем хозяйстве, во-вторых, по их понятиям, ему не от чего было и отдыхать, они думали, что барину только и дела, что отдыхать, и, конечно, не знали, что А. Н. Бекетов занимается наукой, читает лекции, заседает в университетском совете и различных ученых обществах, пишет книги и проч. От всего этого он, конечно, имел полное право отдохнуть летом, но все же такое полное отсутствие интереса к собственному хозяйству могло удивить не только крестьян. Но таков был отец. Его летний отдых состоял главным образом в прогулках, дома он читал газеты и журналы, определял принесенные из лесу и с лугов растения и на основании своих наблюдений работал над научными статьями. В сколько-нибудь сносную погоду он уходил гулять или один, или в обществе дочерей. Особенно любил он гулять в жару. С утра уже выходил он, облеченный в летний костюм: парусиновый пиджак, жилет и брюки. За утренним чаем обсуждалось, куда пойдут гулять. До завтрака можно погулять в Праслове, после завтрака пойти подальше. Собрались, например, в Праслово. Отец надевал на свои пышные седины желтую соломенную шляпу с черной лентой, вывезенную еще в 60-х годах из Италии, вешал через плечо зеленую бюксу, т. е. жестянку для растений, с широкой зеленой тесьмой, и брал палку. Мать и бабушка по обыкновению остаются дома, а мы четверо идем с «папочкой». В зеленую бюксу отец кладет по дороге какие-то цветы и травы, а мы собираем пучки желтых купальниц, перистый папоротник, грушевку, смотря по тому, что цветет в данное время. Из всего этого составляем дома букет. Приходили часто с опозданием, но веселые и довольные.

Мать тем временем занималась хозяйством. Проведя в деревне с 5 до 19-ти лет, она, конечно, знала элементы мужицкого хозяйства и вела наше по точному его образцу, не мудрствуя лукаво и даже не пробуя заводить никаких новшеств. Я говорю, разумеется, о сельском хозяйстве. Обыкновенная трехполка, т. е. рожь яровая и озимая, овес и пар, потом ввели клевер. Вот все, что было в Шахматове. Сажали еще картофель. Даже плуг завели не сразу. Из машин была только веялка. Пашни обрабатывали обыкновенно свои работники, которых было обыкновенно два. На бороньбу брали какую-нибудь бабу. На сенокос нанимали крестьян одной из соседних деревень, чаще всего гудинских. Часть работы производилась за плату, часть ис-полу или за известное число возов сухостоя, вывозимого из лесу. Иногда крестьяне брались сделать для нас по уговору какую-нибудь работу. Относительно сухостоя договаривались с гудинскими, у которых совсем не было лесу, почему они и воровали то казенный лес, а то наш или другой соседский. Иногда их ловили с поличным наши работники, но после долгих разговоров и униженных просьб проворовавшегося всегда отпускали с миром: мои родители никогда не брали с крестьян штрафов и никогда с ними не судились.

Отношение отца к порубкам было поистине замечательно. С ним произошло два характерных случая. Один раз он, гуляя в лесу соседа Зарайского, увидел, как зять помещика бьет какого-то мужика, которого он поймал с поличным в лесу своего тестя. Отец возмутился, вскипел гневом и, не разобрав, с кем имеет дело, обратился к будущему помещику на «ты»: «Оставь его, я знаю этого мужика». Мужик был, действительно, знакомый, но едва ли это могло служить в его оправдание для человека, яростно защищавшего свое добро. Однако скромный сельский учитель, каким был тогда будущий владелец имения Зарайского, не посмел ослушаться действительного статского советника и профессора Бекетова. Он действительно «оставил» мужика, отобрав у него только свою березу. В другой раз отец встретил того же мужика, несшего из нашего леса другую березу. Тогда он предложил старику: «Дай я тебе помогу», – и взвалил березу себе на плечо. Так рассказывали соседние крестьяне. Быть может, это была только легенда, сложенная крестьянами про доброго и «простова» барина… Отец об этом случае не сообщал.

Мать наша хозяйничала особым способом. Она вставала рано, иногда в 5 часов утра, но вовсе не для того, чтобы идти смотреть, как доят коров или вообще присматривать за хозяйством. Она гуляла по саду, занималась каким-нибудь рукодельем, читала, раскладывала пасьянс, а в более поздние годы – переводила. За всеми надобностями и распоряжениями по хозяйству подходили к ней под окно. Вот идет скотница бабушка Катерина, высокая старуха с длинным, маловыразительным лицом, довольно-таки бестолковая в разговоре, но знавшая свое дело. С ней толковалось о цыплятах, о курах, о коровах: кого зарезать, кого продать, сколько корма купить и т. д. Мать в совершенстве изображала в лицах бабушку Катерину и морила нас со смеху, подражая ее бессвязному и тягучему говору, но это было дело чисто литературное или, если хотите, театральное, так как кур и цыплят бабушка Катерина точно кормила и берегла, но с молоком было что-то сомнительное. У нас было всегда четыре дойных коровы-холмогорки, корм был прекрасный, но выходило так, что масло для кухни мы всегда покупали у баб, оно было очень плохое и грязноватое, так как крестьяне Московской губ., по крайней мере в наших местах, не имели понятия о том, как делать хорошее чухонское масло. Они сбивали его, не отжимая, о сепараторах же не было тогда и помину. Русское масло бывало часто и хорошее. Сливочное масло к столу била обыкновенно сестра Катя – сначала просто в бутылке, а потом в стеклянной маслобойке с металлическими лопастями. Молока мы пили мало до рождения Саши Блока и двух его двоюродных братьев. Правда, на кухню требовалось много сметаны и сливок, но все же могло бы хватить и на масло, хотя бы отчасти. Но такое положение вещей никого не удивляло и считалось вполне законным. В деревне мы проводили, самое большее, четыре месяца, остальные восемь Шахматове было в полном распоряжении работников, скотницы и пастуха, остававшегося частенько и зимой на нашем иждивении. При таком ведении хозяйства неудивительно было, что нас обкрадывали, и, как когда-то сказал молодой Блок, у нас образовалась «династия Проворингов». Но это мало трогало наших родителей. Во-первых, они были большие философы, а, во-вторых, считали, что иначе и быть не может в помещичьем хозяйстве. Мать толковала с работниками о пашне, о сенокосе и других очередных делах, она же платила им жалованье и договаривалась с теми, кого нанимала.

Надо сказать правду, что при бабушке Катерине и втором работнике Гавриле, о котором я упоминала, наша корова и лошадь были в очень хорошем виде. Гаврила был маленький и очень неказистый мужичонко среднего возраста со всклоченными волосами и бородой и добрыми голубыми глазами. Он отличался тем, что особенно любил животных и потому всегда хорошо их кормил, вовремя поил и вообще не обижал. В разговорах он был бестолков, характера тихого, но в праздники, когда случалось ему напиться, он много раз являлся к матери за расчетом и хорохорился. Мать спокойно отвечала на его бессвязную, грубую болтовню: «Поди проспись», что он и делал, а на другой день рано утром, как ни в чем не бывало, кормил скотину и вообще делал свое дело. Он жил у нас долго: почему и когда ушел, я забыла. Помню его, между прочим, в саду, куда приходил он с большим кошелем за спиной косить траву для лошадей, причем на плече у него сидел серый кот, обитавший на скотном дворе. Отец называл его «лирик». Мать относилась к нему добродушно, но неуважительно (он был не в ее духе) и великолепно изображала в лицах его нехитрые разговоры и безобидные пьяные бунты, которые начинались обычной фразой: «Ваше присходительство, пожалуйте расчет, я жить больше не буду»…

Должна сказать, что у нас не было ни большой близости, ни особого интереса к крестьянам. Отношения были чисто деловые. Мы нанимали их на работу, платя по ходячим ценам, которые в семидесятых годах были очень низкие. Мужик получал в день за пашню, кажется, со своей лошадью (этого хорошо не помню) не больше рубля, т. к., судя по записям 1912 г., когда цены были значительно выше, за пашню с лошадью мы платили. 1 руб. 40 к. в день. Возможно, что в 70-тых годах плавили и меньше рубля. Косцу платили не более 50-и коп. (в 1912-ом году 70 коп.), бабе за уборку сена 25 коп., мальчику-подростку 15 коп. Поденщики брали много. Смотрела за ними первые годы няня Платонида Ивановна, о которой я упоминала; когда ее поместили в петербургскую богадельню, надсмотр был поручен старшему работнику. Мать никогда не присутствовала при работах. Она смотрела только за огородом и ягодниками, сама сеяла овощи, учила, как это делать, и т. д. То же и с клубникой, которую она развела, руководствуясь книгой какого-то немецкого садовника, переведенной на русский язык. Только осенью, во время молотьбы она – пока была в силах – смотрела за работой, считала, и записывала число четвертей ржи и овса, и смотрела, как ссыпали то и другое в амбар, об этом есть несколько строк у Блока в «Возмездии».

До самой смерти родителей молотили у нас цепами, это делали всегда пришлые рязанцы, народ очень ловкий и симпатичный. Наши же гудинцы топили овин и сушили снопы[45 - В Рязанской губернии не приходилось сушить снопы, и потому рязанцы были непривычны к этому делу.]. Снопы, привезенные с поля, сейчас же складывали в красивые «одонья». Так называются те высокие стоги, в которые укладывают снопы. На току кладут большой круг снопов колосьями внутрь, следующий круг кладется уже и т. д. до верху, который увенчивается одним снопом, поставленным вверх соломой. Рязанцы всегда приходили в Московскую губернию ко времени молотьбы. Была у нас веялка, не первосортная, но все же она просеивала и сортировала хлебные зерна лучше, чем это делалось у крестьян на ветру. Рязанцы были другого типа, чем москвичи: высокие люди, по большей части брюнеты с правильными чертами и, как мне кажется, хитрее, чем московские мужики.

Обхождение моих родителей и всей нашей семьи с крестьянами было приветливое, но, конечно, на «ты». Мать очень охотно разговаривала с бабами об их домашних делах и постоянно лечила баб и детей. У нас в домашней аптечке были разные снадобья вроде касторки, хины, ромашки, мятного масла от зубной боли и пр. В Подсолнечной аптеке можно было достать очень многое, а кое-что мы привозили из города. Мы с сестрой Александрой Андреевной еще девочками помогали матери в ее заботах о лечении крестьян, но старшие сестры, помнится, этим не занимались. Одно время я вздумала учить грамоте гудинских ребятишек. Набралось человек 10 мальчиков и девочек. Они охотно ходили и кое-чему у меня научились. Больше всего, однако, нравилось им сидеть в барской комнате (столовой или гостиной). Они, конечно, шалили, но ничего злостного себе не позволяли. Я была плохая, но терпеливая учительница и в короткое время заслужила любовь моих учеников. По уходе их я находила на подоконниках надписи каракулями: «Мила Марья Андревна». Это писал, вероятно, по поручению других тот мальчик, который учился в сельской школе и приходил только из любопытства и чтобы пошалить. Учила я по Толстовской азбуке, но это продолжалось не более трех лет, считая, конечно, только летнее время. Из дома мы перекочевали сначала в сад, потом в ригу. Сестра Катя изгнала нас из дому, боясь проказ и грязи ребят, в риге было темно, а потом я заболела и бросила эту затею, но дети, которые у меня учились, даже взрослыми людьми относились ко мне иначе, чем к остальным моим сестрам, и особенно приветливо со мной здоровались. Как мало, значит, было нужно для того, чтобы привязать к себе этих милых ребят.

…Кто часто их видел,
Тот, знаю я, любит крестьянских детей.

    (Некрасов)
Эта кратковременная школа была единственным действенным проявлением моей любви к крестьянам. Денег у меня тогда было очень мало, так что помогать им существенно я не могла, но помню, что у меня было живое чувство вины перед ними. Никогда не забуду, как однажды мы обедали на балконе в хороший летний день. Это было во время сенокоса, весь сад был скошен, и пришли мужики и бабы убирать сено совсем близко от нас. Я испытала в эту минуту чувство жгучего стыда за наш обильный и вкусный стол, прислугу и всю нашу обстановку, которая была, конечно, очень роскошна по сравнению с нищенским и серым обиходом крестьян. Эти люди, целый день работавшие на нас за гроши, считали нас, разумеется, богачами, да сравнительно с их достатком наша скромная по понятиям нашего круга жизнь была, конечно, очень богатой.

Время от времени наша семья помогала крестьянам, например, покупкой коровы в особенно бедную семью, но это случалось не часто. Мать шила бесчисленные покрышки на лоскутные одеяла для деревенских невест и раздавала свои капоты, которые часто снимала прямо с себя. С некоторого времени установился обычай привозить из города подарки работникам, скотнице и Ананьевне, остававшейся у нас на зиму, но первые годы, кажется, этого не делали. Правда, в то время денег на семью шло гораздо больше, т. к. на руках было 4 незамужние дочери, а жили в Шахматове широко: держали много прислуги и беспрестанно приезжали гости, не говоря уже о бабушке Александре Николаевне, которая жила в Шахматове, в те годы каждое лето. Мать наша стала зарабатывать деньги только с 1890-го года, когда получила постоянную работу в журнале «Вестник иностранной литературы», что случилось через 15 лет после покупки Шахматова. В это время мы жили уже на частных квартирах, т. к. отец с 1885-го года вышел из ректоров. Шахматово было уже заложено, и мать наша, получавшая за свои переводы не менее тысячи рублей в год, много денег тратила на Шахматово. Сестра Екатерина Андреевна, которая в восьмидесятых годах зарабатывала порядочные деньги литературным трудом, тоже время от времени оплачивала на свой счет какую-нибудь затею: то наймет на лето садовника, то наймет нескольких крестьян чистить сад: вырубать сухие ветки и деревья, то подарит хорошее платье деревенской невесте, но все это носило случайный характер.

Вот, кажется, все, что можно сказать о наших отношениях с крестьянами.

Глава XIII

Подруги и поклонники

Вскоре после того как куплено Шахматово, отец был выбран ректором Петербургского университета, и мы переехали из скромной профессорской квартиры в ректорский дом, уже описанный мною. Тут начались субботние вечера с целой толпой студентов всех курсов и факультетов. На субботах неизменно были наши подруги по гимназии. Начались ухаживания, романы, кое-кто из молодых людей стал бывать чаще, потом сделались завсегдатаями и т. д.

Из наших подруг того времени самая заметная и самая близкая была Вера Л., подруга моей сестры Софьи Анд<реевны> по частной гимназии Спешневой. Это была живая, красивая девушка южного типа. В ней была грузинская кровь, что и отразилось как на ее наружности, так и на ее характере. Брюнетка среднего роста с орлиным носом, смуглая, со сверкающими черными глазами и вьющимися волосами. Очень страстная по натуре, она была горда, отличалась глубиной и силой чувств. Умела и горячо любить, и ненавидеть. Умная от природы, она не была интеллигентна. У нее не было никаких умственных интересов, но большая склонность и способности к музыке. По окончании курса она стала очень часто у нас бывать и полюбилась нашим родителям. Будучи круглой сиротой, она ценила их ласку и привязалась ко всей нашей семье. Мы, сестры, очень охотно проводили с нею время за рукодельем и за той девической болтовней, в которой много молодого вздора и смеха, некоторая доза психологии и обсуждение ближайших событий и лиц, касающихся нашего круга. Вера проводила у нас целые дни, часто с ночевкой, не пропускала ни одной субботы и не раз бывала в Шахматове. Там мы жили душа в душу с ней. Она участвовала во всех наших занятиях, начиная с собирания ягод для бесконечных варений и кончая полоньем цветников. Все мы в то время были очень молоды и беззаботны, но пришло время – и очень скоро – когда Вера Л. испытала у нас в доме большое разочарование. Среди многих студентов, бывавших в ректорском доме, был Ник<олай> Георг<иевич> Мотовилов[46 - Отец Мотовилова был известный деятель 60-х годов, кажется, первый председатель новых судов.]. Его привел кто-то из товарищей по поводу затевавшегося у нас домашнего спектакля, кажется, в первый же год ректорства отца. Небольшого роста, довольно стройный, смуглый, с шапкой волнистых, темно-русых волос и с серыми глазами в пенсне, смотревшими из-под темных бровей, с небольшой бородой и усами по моде нашего времени, – он, собственно, не был красив, но в нем были изящество и непринужденность. У него было много юмора и довольно дерзкая манера, которая нравилась женщинам. В этой манере не было ничего предосудительного, так как в то время нравы были очень чисты, барышни скромны, а молодые люди приличны. Но было решено, что Мотовилов дерзкий и это очень интересно. Он был юрист, человек способный, с легкостью проходивший курс. Впрочем, он ко всему относился слегка, по крайней мере имел такой вид, хотя, в сущности, был человек серьезный, что и доказал впоследствии. Но в то время, когда ему было года 22, серьезности не замечалось. Мотовилову чрезвычайно понравилось у нас в доме. Его полюбили мои родители, особенно мать, к которой и он был очень привязан. В спектакле он принял участие, играя роль jeune premier[47 - Молодого премьера (фр.).] в одноактной пьесе «Осторожнее с огнем» с одной из милых сестер Вышнеградских, именно со старшей, которая была, как и Вера Л., подругой по классу сестры моей Софьи. Вера Л. играла главную роль в водевиле «Фофочка». Она играла очень плохо, так же как и бойкая сестра моя Катя, игравшая главную роль в пьесе «До поры, до времени», но была прелестна в голубом шелковом платье.

Пропадая от смущения, пропела она дрожащим голосом куплеты на мотив из «Периколы».

Но, говорят, мужьям не надо верить,
Что их любовь проходит так, как сон,
Что все они умеют лицемерить
И все своих обманывают жен.
Ах, боже мой, как сердце замирает,
Того гляди, сейчас расплачусь я.
Ужели мне мой Виктор изменяет,
Ужели он такой, как все мужья?
и т. д.

Разумеется, молодые люди легко простили ей недостатки игры за женственность и красоту, а Мотовилов стал ухаживать за ней именно во время этого спектакля. Ухаживанье было очень настойчивое, оба были сильно влюблены друг в друга и после субботнего чая обыкновенно уединялись в одном из углов нашей белой залы. Впрочем, иногда можно было их видеть на знаменитом желтом диване ясеневого дерева, который стоял против окон на площадке, составлявшей переход от внутренней лестницы в залу. Влюбленные пары любили сидеть на этом диване. На этом же спектакле выяснилось окончательно, что в сестру Софу влюблен Ф. Д. Батюшков (известный впоследствии историк литературы). Но об этом после… Итак, Мотовилов и Вера Павловна составляли интересную пару. Вера была очень счастлива и говорила о своих чувствах преимущественно со мной, так как я всегда была складочным местом всех тайн и секретов и, не имея поклонников, по мере сил способствовала всем романам. Между прочим, Вера, уходя из столовой после чая, просила обыкновенно подстеречь приход Мотовилова в залу, и, удаляясь в гостиную рядом, говорила конфиденциальным тоном: «Душа, покарауль!» Я, разумеется, караулила и сообщала, что следует. На моей же обязанности было занимать скучных и глупых студентов, чтобы они как-нибудь не помешали тем барышням, за которыми ухаживали более интересные. Я добросовестно исполняла эту обязанность. Довольно часто приходилось мне разговаривать с одним чрезвычайно наивным и глуповатого вида студентом, которого я же и назвала «малюткой» за его глупые вопросы и вид. Но к делу. Все мы были в то время крайне наивны, и, видя ухаживанье Мотовилова, были уверены, что это поведет к браку. Но, увы! Прошло не помню уж сколько времени, и Мотовилов стал бывать в доме Вышнеградских и уже не так прилежно ухаживал за Верой Л. и, наконец, обратился в другую сторону, т. е. изменил Вере Л. и стал ухаживать за Варей Вышнеградской, подругой сестры Аси. Сестры Вышнеградские были очень милые девушки, отличавшиеся талантливостью. Старшая, Соня, хорошо играла на фортепьяно, а Варя еще лучше пела. Она была в консерватории и училась у Эверарди. Очень часто пела она во время субботних вечеров под аккомпанемент нашей матери. Высокая, стройная, очень свеженькая, она была миловидна и очень сдержанна. Сестры Вышнеградские отличались, при большой простоте, известной светскостью, которая выражалась в полной непринужденности обхождения. Отец их был известный министр финансов и друг Витте, который впоследствии сел на его место[48 - Иван Алексеевич Вышнеградский (1830–1895).]. У Вышнеградских был особняк на Английской набережной, где они жили очень открыто. Встречаясь с ними у нас и у них, Мотовилов видал их и в домашней обстановке и пленился Варей, которая вообще имела успех, причем большое очарование имело для него ее пение, так как сам он был очень музыкален. Вскоре стало известно, что Мотовилов жених Вари Вышнеградской, но это довольно скоро расстроилось, так как отцу невесты, очень консервативному деятелю, к тому же сильно приверженному к земным благам, вовсе не нравился жених из либеральной семьи, да еще без состояния. Словом, их разлучили, увезя за границу Варю, которая впоследствии вышла замуж за известного дирижера В. И. Сафонова. Мотовилов перенес разрыв с Варей очень легко и вскоре стал ухаживать за другой барышней, которую мы не знали. Но Вере Л. это все досталось очень тяжело. Она жестоко страдала от ревности и от оскорбленного самолюбия, а про Мотовилова говорила: «Отольются кошке мышкины слезки». Вышнеградских Вера возненавидела – и не только свою разлучницу Варю, но и ни в чем не повинную и добрейшую Соню. Как раз в то время, когда произошел этот неудачный роман, за Верой стал ухаживать у нас в доме студент-филолог граф Мусин-Пушкин. Это был очень скромный и серьезный человек, который никогда не выставлял ни своего титула, ни громадного богатства (по матери он был Кушелев-Безбородко и обладал великолепным домом в Мешковом переулке, большими именьями и громадным состоянием). Мусин-Пушкин усердно посещал лекции профессоров и наш дом. Он страстно влюбился в Веру Л., постоянно увивался около нее, познакомился с ее сестрой, адмиральшей Пилкиной, у которой она жила, и выказывал особое внимание мне, как самой близкой в то время подруге Веры. Так как он был некрасив, неинтересен и даже довольно смешон со своей ковыляющей походкой (он был хромой) и нескладной фигурой, то Вера начала с того, что старалась его избегать и втихомолку над ним смеялась, так же как сестры Бекетовы во главе с остроумной матерью. Но после несчастной истории с Мотовиловым Вера стала к нему благосклоннее и кончила тем, что приняла его предложение и стала его невестой. Само собой разумеется, что никакой любви с ее стороны здесь не было, все дело в том, чтобы наклеить нос Вышнеградским, сделавшись графиней, очень богатой женщиной и попав в аристократический круг. При этом она уверила себя, что его полюбила, а об Мотовилове забыла и думать. Все это было, конечно, натяжка, но брак этот не состоялся и, вероятно, к лучшему, так как у Веры были все данные, чтобы составить счастье любящего ее человека, но никакого светского лоска, она даже плохо говорила по-французски. Внезапно Вера прервала всякие отношения с Мусиным-Пушкиным и перестала бывать у нас в доме, считая, что он приносит ей несчастье. Причину этого разрыва с женихом она открыла тогда под секретом только нашему отцу, к которому питала особое доверие, а мы узнали о ней впоследствии, когда она вышла замуж за учителя своих племянников, молодого путейца. Все было в том, что мать Мусина-Пушкина не позволила ему жениться на девушке без титула и состояния, и он предложил Вере сделаться его любовницей. По понятиям того времени это было смертельное оскорбление и, разумеется, Вера с негодованием отвергла предложение графа. Брак Веры Л. был очень счастливый, но она довольно рано умерла, оставив единственную дочку лет десяти.

С Мотовиловым дружил его однокурсник К. В. Недзвецкий, стройный и довольно высокий блондин с приятным, хотя и некрасивым, лицом и живыми глазами. Это был пламенный патриот-поляк, хотя по матери немец. Он отличался восторженностью, обожал Мицкевича и Шопена и обладал веселым и милым покладчивым характером при подлинной доброте и большой дозе легкомыслия. Он мечтал о семейном очаге, о детях и о свободе Польши, и всего этого дождался почти без всяких терний на своем пути. Он слегка ухаживал за многими барышнями, даже, пожалуй, за мной, но романа у нас не вышло: во-первых, он был не в моем вкусе, а, во-вторых, я увлекалась в то время его товарищем, чрезвычайно красивым поляком, который, подобно метеору, блеснул и быстро исчез с моего горизонта, но оставил глубокое впечатление. В результате – много стихов, которых никто не читал, усиленные занятия польским языком, пристрастие к Шопену, интерес к полякам и к их литературе и проч. Конрад Викторович, которого, недаром бабушка Карелина называла «быстроглазый Недзвецкий», быстро проник в мою тайну, хотя я очень старалась скрывать свои чувства. Что поделаешь: мне было в то время 16 лет, и тайна моя, к моему горю, стала общеизвестной. Но К<онрад> В<икторович> был моим учителем. Он приносил мне польские книги, прекрасно играл баллады и мазурки Шопена, а главное, рассказывал мне о своем интересном товарище, так как в то время жил в одной комнате с ним.

Мотовилов относился к Недзвецкову дружески, но юмористически. Он называл его сначала «Кондрат», потом «Контракт» и наконец «Документ», охотно играл с ним в четыре руки и слегка подтрунивал над его патриотизмом, в общем они были большие друзья, но раз в жизни произошла между ними большая ссора. Они ухаживали за одной и той же барышней, которая была очень хороша собой, умна и прекрасно пела. К<онрад> В<икторович>, обладавший изрядной долей самоуверенности, вообразил, что она им увлеклась, чего не было на самом деле, и, когда Мотовилов сделался ее женихом, вызвал его на дуэль. Дело кончилось тем, что кто-то из них был неопасно ранен в руку. После этого случая произошло некоторое охлаждение. Мотовилов женился на той, которая была причиной дуэли, а Недзвецкий, быстро утешившись, – на моей двоюродной сестре А. М. Енишерловой. Недзвецкий, женившийся не по страсти, а по благоразумному выбору и симпатии на хорошенькой, умной девушке спокойного характера из хорошей семьи, да еще и с приданым, был очень счастлив в семейной жизни. Избрав карьеру прис<яжного> пов<еренного> по гражданским делам, он достиг хороших результатов.

Жизнь его протекала, в общем, благополучно и завершилась после германской войны переселением в столицу независимой Польши вместе с семьей женатого сына, когда-то игравшего с Блоком. Две его дочери остались в России: одна, Анна Конрадовна, жена московского профессора, другая, Ольга Конрадовна, жена ленинградского хирурга. Она еще до войны окончила Бестужевские курсы на романо-германском отделении и с успехом выступает как лектор в нескольких учреждениях. Восьмилетней девочкой она выступала во французском спектакле, где Блок играл старого и глупого академика, а ее старший брат – лакея. Ольга Конрадовна живо интересовалась поэзией Блока, так же как и ее отец, который всегда относился с большой симпатией и сочувствием к Блоку, несмотря на то, что он после женитьбы редко бывал в их доме, а кончил тем, что совсем отдалился от них, так же как и от остальных своих родственников, за очень немногими исключениями. Что касается семьи Недзвецких, то наиболее дружеские отношения у нее всегда были и сохранились со мной.

Судьба Мотовилова определилась совсем иначе, чем судьба друга его юности. Как человек с сильным темпераментом, он женился по страсти на исключительно привлекательной девушке, с которой был очень несчастлив. Вскоре обнаружилось, что она его не любит и вышла замуж только со скуки. Ее отношение к мужу было хронически-презрительное, чему я была свидетельницей через год после их свадьбы, когда они гостили у нас в Шахматове, причем она всех нас поразила своей красотой, остроумием и тонким исполнением незаурядных романсов, но также и своим презрительным равнодушием к мужу. Глядя на них, я невольно вспомнила слова обиженной Мотовиловым Веры Л.: «Отольются кошке мышкины слезки». От этого неудачного брака родилась девочка, которая умерла дифтеритом, когда ей было 3 года. Вскоре после этого по желанию жены произошел развод, и Мотовилов остался, что называется, при пиковом интересе. Несколько лет сряду он был соломенным вдовцом и страдал от несчастной страсти к жене. Наружно он этого не выказывал, был как всегда юмористичен и небрежен; но из веселого юноши превратился, что называется, в брюзгу. Он был в очень дружеских отношениях с семьей моей сестры Софьи Андреевны и с ее мужем Адамом Феликсовичем, часто бывал и у нас, возобновил дружбу с Недзвецким и кончил тем, что женился вторично на очень милой девушке, в которой находил – едва ли основательно – сходство со своей первой женой. Это был счастливый брак. Жена Мотовилова была прекрасная жена и мать, и сам он любил семью, но, по-видимому, жизнь его не удовлетворяла. Он остроумно ворчал на своей службе в сенате и что-то уж очень пристрастился к водке, которая, несомненно, вредила его наследственной болезни сердца. Он умер внезапно, далеко не старым, оставив в большом горе совсем молодую жену и двух дочерей.

Должна сознаться, что я никогда не чувствовала большой симпатии к Мотовилову и даже не находила его привлекательным. Это был не мой жанр. С ним совсем нельзя было разговаривать, можно было только флиртовать и кокетничать, чего я совсем не умела. Он не выносил, чтобы женщина в его присутствии занималась чем-нибудь, кроме него. Застав ее, например, за рукодельем, он вырывал его у нее из рук и не давал ей работать. Он признавал только пение и игру на фортепьяно. С ним невозможно было говорить серьезно.

Изредка он произносил суждения, из которых я увидала, что его вкусы очень узки: при большой музыкальности он признавал только русскую музыку, за исключением Шопена, он не любил даже Бетховена. Литература не русская была ему неинтересна, он не признавал даже Шекспира, Гете и лучших западных романистов. Я не помню, чтобы он когда-нибудь принес книгу, но он очень любил, когда мать наша читала вслух что-нибудь вроде рассказов Слепцова. Проводя у нас в Шахматове по целым неделям, он никогда ничего не делал, не любил длинных прогулок, хождений за грибами и проч. и приезжал обыкновенно один. Удивительно то, что очень любя наш дом, он не был влюблен ни в одну из моих сестер, и они тоже им не увлекались, хотя и любили его общество. Всего охотнее с ним проводила время Софья Андреевна, что объясняется отчасти тем, что до замужества она не имела серьезных интересов и легко могла оставить пустяшное рукоделье или чтение легкого английского романа для еще более легкого препровождения времени с остроумным и веселым кавалером. Екатерина Андреевна, как хозяйка и литератор, располагала меньшим количеством свободного времени, а, кроме того, не без критики в моем духе относилась к самому Мотовилову. Александра Андреевна очень рано вышла замуж. За ней Мотовилов изредка ухаживал, когда она оставила мужа, он ей нравился, но не очень, и, кроме того, было слишком ясно (да он и не скрывал этого), что его ухаживанье не пойдет далее легкой связи, он ее не любил, а она была избалована серьезными чувствами к ней остальных поклонников. Для нее было важно и то, что он нисколько не интересовался маленьким Сашей, которому было в то время лет 5. Маленький Блок очень не любил Мотовилова, называл его за глаза сердитым тоном «Мотовилька-вилька-вилька» и вообще относился к нему враждебно, тогда как Франца Феликсовича сразу полюбил и почувствовал к нему доверие, хотя тот им тоже не интересовался.

Перехожу к другой паре студентов, посещавших Шахматово в качестве поклонников моих сестер. То были филологи Майков и Батюшков, оба известные впоследствии: Майков – как талантливый критик, Батюшков – как историк литературы и критик. Молодыми студентами они занимали общую комнату. Трудно было найти столь разительные контрасты, как эти приятели и однокурсники. Валер. Ник<олаевич> Майков, племянник тогда еще здравствовавшего поэта, был маленький, худенький юноша, сильный брюнет с черными глазами и мелкими чертами довольно красивого личика, в пенсне и с несколько напускной мрачностью и с глубоким басом при полном отсутствии мужественности. Фед<ор> Дмитр<иевич> Батюшков был жизнерадостный, широкоплечий блондин высокого роста с грубоватым, но правильным профилем и слегка вьющейся шевелюрой. Фед<ор> Дм<итриевич> был из богатой помещичьей семьи и тоже потомок поэта. В то время он интересовался славянофилами и приносил Софье Андр<еевне> сочинения Хомякова, но, избрав почему-то романо-германское отделение, очень увлекался лекциями талантливого Ал<ексан>дра Ник<олаевича> Веселовского, что сблизило его с сестрой нашей Катей. Она была тогда на Бестужевских курсах и тоже восхищалась лекциями Веселовского. Между ними были дружеские отношения не без оттенка флирта, но как-то, я помню, произошла между ними размолвка, не помню уж, по какому именно случаю. Когда инцидент был исчерпан, Фед<ор> Дм<итриевич> написал стихотворение, которое начиналось словами:

Прости, закралось подозренье
в мою – какую-то там – грудь.

Сестра Катя немедленно сочинила ответное двустишие, которое не сообщила поэту:

Жаль, что закралось подозренье
Во Федор-Дмитричеву грудь.

Она же придумала ему название: «Фита Батюшков» и вообще относилась к нему с насмешкой.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 20 >>
На страницу:
9 из 20