Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И, однако, это хирургическое решение вопроса скорее в духе Толстого, чем Достоевского. Достоевский понимает, что это не выход, а тупик. В глубине души брезжит свет истинного выхода: не погашенное, а преображенное сознание, сознание «сильно развитой личности», гармонической личности, в которой логика занимает подобающее ей второе место. Первое – принадлежит чувству Целого. Это чувство великой тайны, к которой ты причастен, и оно всегда сопровождается священным трепетом – страхом Божьим – страхом отрыва от Целого. Страх Божий есть чувство собственной малости, малости по отношению к тому, что ты не можешь вместить, но что вмещает тебя. Невмещенное в сознание, бесконечно переросшее его Неведомое Бытие… Страх Божий – это страх перед неведомой глубиной сердца, перед бездной живого Духа…

Сознание, исполненное страха Божьего, движется не по прямой, а по извилистой кривой, по таинственным лабиринтам жизни с неторопливостью древесных стволов и ветвей. Оно (сознание это) чувствует свою задачу как бы в тайной ощупи живого, в слиянии с ним. Только бы не потерять связь с Неведомым, не сознавать «слишком много».

В природе очень редки прямые линии: черта горизонта, отвес скалы или соснового ствола. Эти редкие прямые особенно значительны на фоне бесчисленных кривых. Они появляются как внезапная стрела, как перст Божий, направленный туда, где обрывается всякая линия, всякий предмет. И это соотношение линии (предмета) с Беспредметным (пустым) и дает поразительное чувство значительности, ощущение присутствия невидимого Духа. Линия обрывается, но жизнь длится. Перед глазами пустота, но она наполнена. Линия (частность) ведет в Целое, во Всецелость.

Эта тайна соотношения между предметом и пространством, между предметом и Всецелостью потрясает нас в линиях храмов, гор, скал. Нет ничего общего между такими органическими прямыми и нашими коробками, большими и малыми, наставленными безо всякого соотношения с пространством и друг с другом в современном городе.

…Мы так давно обогнали
Медлящих проводников в вечность… и так одиноки
Рядом друг с другом, друг друга не зная.
Путь наш не вьется, как тропки лесов и потоки,
Дивным меандром. Он краткость, прямая…

Это сказал Рильке в «Сонетах к Орфею» (ч.1, сонет № 24. Перевод З. Миркиной). С ним перекликается Тагор: «Ум, весь состоящий из одной логики, подобен ножу, состоящему из одного лезвия: он ранит в кровь руку, берущую его».

Безоглядная логика, смертоносная логика… Дьявол – логик. Он не верит в цельность мира. Все у него дробится, рассыпается на части. Разве можно увидеть глазами, выделить вовне то, чему ты причастен? «Ты невидим, потому что Ты – зрачок моего глаза», – сказал Тагор о внутренней первопричине жизни. Ее не постигнешь умом… Слишком много сознания – это, пожалуй, глупость…

Испытать страх Божий, остановиться в страхе перед умонепостигаемым, но ощущаемым – вот начало премудрости. Увидеть собственную границу. «Я знаю только то, что я ничего не знаю»…

Герои-теоретики Достоевского забыли о страхе Божьем; больше того: они глядят на него свысока, с презрением. Раскольников уверен, что превосходит Соню умом. Ее душу он чувствует, но в понимании жизни она кажется ему ничтожно слабой. Ее «глупая» вера, конечно же, от ее простоты и невежества. «Так ты очень молишься Богу-то, Соня? – спрашивает он. – А тебе Бог за это что делает? – Все делает, – прошептала Соня».

Не похоже ли это Сонино «все» на Фаустов ответ Мефистофелю: «В твоем «ничто» я мыслю все найти»? На поверхности, на уровне фактов – ничего. Но сама Сонина душа, любовь, живущая в ней (это чувство всецелости в сердце, чувство причастности Всему), – какой Мефистофель это поймет? И сколько страданий нужно пройти Раскольникову, чтобы понять это?.. Когда поймет – преобразится. Ум займет свое место, душа, наконец, станет целой, исцелится. А пока – душа и ум бьются друг с другом. Душа ещё не съедена идеей. Она жива. И она непомерно страдает. Соня видит эту душу живую и мучается вместе с ней. Соне есть что любить и на что надеяться. Раскольников – тяжело больной, но отнюдь не безнадежный пациент. Это не Ставрогин, над которым бессильно склонилась Даша.

И Раскольников, и Иван Карамазов – живые души. В них есть способность любить, способность страдать и сострадать, есть истинная доброта и чистота. Что же происходит с ними? Почему они делают (или считают долгом своим делать) то, чего душа их не может принять?

Они страдают за людей; не могут вынести страданий детей или даже животных (глаза засеченной лошади), но в то же время не верят в людей и презирают их. Им очевидно, что люди сделаны из разных пород глины, а вовсе не созданы все по единому высокому Образу. Человек мелок и жалок. И требовать от него слишком много, значит накладывать на него бремена неудобоносимые… Слишком уважать людей, как Христос, это значит не жалеть их… Уважать можно только сверхчеловека. Вот он и должен повести за собой жалкое человеческое стадо, и при этом выставить как приманку Высокий Образ Божий, этот нежизненный идеал, высокий обман.

Долго-долго, целую ночь излагает эти идеи Великий инквизитор молчащему Узнику своему. Почему же, за что же целует его Христос в его «бескровные девяностолетние уста»? За страдание. За то, что душа инквизитора сама сжигает себя на костре; за то, что душа эта, не веруя, не может отказаться от любви к Христу, как от самой себя.

Христос неправ. Это инквизитору очевидно. Но любить он может только Христа. Это тоже очевидно. Если люди мелки и жалки, то любить их нельзя, а только жалеть и презирать. Он может пожертвовать для них своей жизнью, но жизнь эта потеряла смысл, ибо смысл ее – в любви. А любит он только Того, Кого по всей логике надо сжечь.

Итак, надо сжигать любимого и жить с нелюбимыми, с презренными, «ничтожной властвуя землей». Но ведь коли Земля так ничтожна, то гораздо логичнее сеять зло («без наслажденья» или даже с наслаждением). А ведь инквизитор хочет сеять добро… Добро без любви?

Ну, может быть, и не совсем без любви. Любовь как будто есть – к бедным, грешным людям, любовь к человечеству, в достоинство которого он не верит и которое превращает в свое стадо. Великие утописты, начинавшие с такой любви, приводили к власти других, действовавших уже безо всякой любви, с одной жаждой власти.

Так вот к чему пришел бедный, жалкий ум, поставивший себя на первое место. Что у героя Ивановой поэмы, что у Раскольникова – та же мука самосожжения. И Соня видит эту извивающуюся в огне душу и сострадает ей так же, как Христос инквизитору. Сон о глазах засеченной лошади, и – он сам же, сам – по кротким глазам Лизаветы! Да кто же может выдержать такую пытку?! Или каменная душа (вроде каторжника Орлова), которой ни человек, ни лошадь замученная никогда не приснятся; или полная невозможность убить. Но то и другое вместе!..

Почему Раскольников, отдающий последние деньги незнакомым сиротам, считает себя почти что обязанным убивать (и в том числе Лизавету, такую же сироту)? Почему любящий Христа никак не может в него поверить? Потому что он (в данном случае равно и Раскольников, и Иван) слишком верит в свою способность понимать, судить, беспрекословно верит логике; и уверенность в себе мешает поверить в Неведомый, но любимый Источник жизни.

Если бы немножко засомневаться в себе… Хоть чуть засомневаться в непогрешимой логике и замолчать и прислушаться… Если бы впустили в душу страх Божий, то перестали бы затягивать петлю на собственном горле. Но пока логика бестрепетна и непогрешима, дьявол торжествует. Дьявол? Куда как гордо! Чёрт-приживальщик, чёрт-пошляк со своей лакейски-снисходительной, смердяковской улыбкой.

Если Христос неправ, то прав Смердяков. Тогда торжествует пошлость и ничего более. Гордому уму Бог казался выдумкой? Он Ему противопоставил сверхчеловека? Но сверхчеловек оказался тоже выдумкой, ловушкой. И гордиться решительно нечем. Если уж одна чистая логика, отвергающая немыслимую (и нелогичную) Высоту Образа, по которому создан человек, то прав Смердяков со своими лакейскими представлениями о мире. И Смердяков в конце концов и будет править обезбоженным миром.

Если люди достойны всего лишь сожаления и презрения, то и сам ты, презирающий их, достоин того же. Если же люди достойны религиозно-благоговейного отношения, то для человекобога, для сверхчеловека нет места.

Неожиданный вывод… Но ведь это то самое, во что упирается Кириллов. Ибо Кириллов презирать людей не способен и возвеличиваться над ними не может. Он чист, как ребенок. Но эти глаза без блеска, эта отрывистая речь, эти ночные бдения, один на один с идеей – с безжизненной прямой линией, ведущей никуда, в тупик. Такой же безжизненной и бездуховной, как упершийся в облака небоскреб или заводская труба, коптящая небо. Кириллов кончает с собой, следуя логике своей идеи. Но не только поэтому. Он запутался. Желая быть последовательным, он упирается в чудовищные противоречия. Логика себя исчерпала. Идея его съела.

– Все хороши, – говорит Кириллов. – Только ещё не знают, что хороши. А когда узнают, не будут делать зла.

– И вы хороший? – спрашивает его Ставрогин.

– И я хорош…

И вот этот воистину хороший (очень хороший) человек, послушный идее, позволяет взвалить на себя вину за убийство Шатова (дорогого ему и действительно прекрасного человека). «Шатушка, милый он, родимый, голубчик мой», – говорит о нем Марья Тимофеевна. Таким образом Кириллов и вправду становится причастным к убийству (заранее ведь сказал, что все покроет и на себя возьмет). О, как ему тошно и как он запутался («Все хороши? Нет, все подлецы, все, все подлецы. И я подлец»). С этим нельзя, не хочется, незачем жить. И выходит, что самоубийство его не только по идее, а ещё от невыносимого чувства тупика.

И так. И этак. Если все хороши, то и он хорош. А если все подлецы, то и он подлец.

Может быть, опять логика безумия? Нет. Это уже не безумие. Это – живое чувство его живой, задыхающейся души. Нельзя быть хорошим, презирая людей, не веря в их высокие возможности, не спрашивая с них, равно как и с себя самого, высоты Только чувство этой высоты, которую мы все можем и должны в конце концов занять, осмысляет жизнь. Или замысел о нашей Душе, как и вообще о жизни, высок и прекрасен и в жизни есть Святыня, или, не веря в Святыню, опускаешься на скотский уровень.

Даже если никого не убил и ничего не украл, а только брезгливо отделился от другого, назвав его подлецом или гадом («один гад съест другую гадину», – сказал Иван об отце и брате), ты отнял у себя самого чистый воздух, которым должна дышать душа. «Кто же скажет брату своему: безумный, подлежит геенне огненной» (Матфей, 5:22). Христос никого не посылает в геенну. Но тот, кто распаляет себя гневом и ненавистью, сам себя туда посылает. Ненависть и презрение (даже если они по очевидности справедливы) разъедают душу, в которой живут.

Можно видеть мерзость человеческую и отнюдь не мириться с ней. (Не мир, но меч!) И Христос, обличая фарисеев, говорил гневно: «Порождения ехиднины!» (Матфей, 23:33). Но Он говорил это с величайшей болью, охраняя общую, единую, в каждой душе живущую Святыню. Он бичом изгонял торгующих из храма во имя общей высоты, во имя чистоты Единого храма, где все должны возвышаться духом. Он лучше всех знает о тайне сопричастности всех со всеми… И на крест пойдет за всех и каждого, в том числе за последнего грешника.

Все таинственно связаны со всеми. Все одного Бога имеем. Он – наше глубочайшее «Я», общее всем. И это тайна, равно принадлежащая всем, связующая всех.

«Тайна появления нового существа, великая тайна и необъяснимая, Арина Прохоровна, и как жаль, что вы этого не понимаете». Это «Шатов бормотал бессвязно, чадно и восторженно. Как будто что-то шаталось в его голове и само собою, без воли его выливалось из души.

– Было двое и вдруг третий человек, новый дух, цельный, законченный, как не бывает из рук человеческих, новая мысль и новая любовь, даже страшно… И нет ничего выше на свете!

– Эк, напорол! Просто дальнейшее развитие организма, и ничего тут нет, никакой тайны, – искренно и весело хохотала Арина Прохоровна. – Этак всякая муха – тайна» («Бесы»).

Поразительно важный диалог. Может быть, здесь вся основа религиозного чувства. Именно «про то». И так просто. И здесь – водораздел. Он проходит именно и только между теми, кто чувствует и не чувствует Тайну.

Ну, конечно, и муха – тайна. Она – из той же самой Тайны, из таинственной животворящей Бездны. И человеку, и мухе равно принадлежит эта тайна. Простая муха таинственна и разумом непостижима. Так же, как я. Если муха не таинственна, то и я, человек, не таинственен, не бездонен – не божественен. Моя одухотворенность и божественность одновременно одухотворяют и муху. Мы одухотворены по-разному, в разной степени. Но оба одухотворены, поскольку живые. И это – наше общее, единое. А уж с человеком… со всяким человеком мы сопряжены, впряжены в одного Бога. Хотим мы этого или не хотим, это так. Когда Раскольников говорит, что он убил всего только зловредную вошь, Соня восклицает: «Это человек-то вошь?!». И опять пропасть, ещё большая, чем между Шатовым и акушеркой. «Это человек-то вошь?!»

И вот необъяснимое действие духовного закона: ведь Раскольников лучше старухи-процентщицы? Бесспорно лучше – до тех пор, пока не отрезал себя от нее, не поставил себя над ее жизнью и смертью. Пока логика не провела убийственную прямую, не разрезала целое на части. А когда разрезала, то он сам – часть, а не целое, осколок, а не живой организм. Наше таинственное духовное уравнение в том и состоит, что сколько ты отнимаешь у другого, столько же, если не больше, отнимается и у тебя самого. А сколько дашь, столько тебе прибавится (и более того).

Логика здесь ничего не доказывает. Хорошо, если страх Божий вовремя осадит ее разбежавшихся коней… Старуха-процентщица плоха? Да, может быть. Но это не дает никакого права тебе распоряжаться ее жизнью. Кто поставил тебя судьей над ней? Не ты ее создал. Она таинственна и неприкосновенна. Она оскорбила общую святыню? Тем более тебе, чувствующему это, надлежит хранить эту святыню, а не оскорблять ее стократ, становясь убийцей. Или общая Святыня есть, тогда не становись убийцей; или ее нет, но тогда не обманывай себя, что действуешь во имя добра и человеколюбия. Цель не оправдывает средства…

Если ты присваиваешь себе права судьи, если выделяешь себя и ставишь над всеми, ты сам извергаешь себя из Общей Тайны, из Таинственного Целого.

Гордое высокомерие (даже того, кому есть чем гордиться) отрезает от других, от общей всем глубины, обрекает душу на оскудение, в конце концов – на гибель. Обозвать человека вошью – это слепая гордыня, смертный грех!

А полячишкой? А жидком?

Это человек-то полячишка? Это человек-то – жидок?! Так хочется воскликнуть вместе с Соней, обращаясь уже не к Родиону Романовичу, а к самому Федору Михайловичу. Господь с Вами… Да Вы ли это? Вы ведь не такой… Помните, как Мышкин сказал Настасье Филипповне: «Вам-то как не стыдно… Ведь Вы не такая»…

Мог ли когда-нибудь князь Мышкин (эта внутренняя святыня Достоевского) назвать человека «жидком» и «полячишкой».? Он, обращавшийся с лакеем, как с равным себе, он, не давший сбить себя с уважительного тона по отношению к пятнадцатилетнему мальчику. И когда не в меру разгоряченная генеральша Епанчина вскрикивает: «Это о мальчике-то – Николай Ардальонович?!» – он невозмутимо и твердо стоит на своем: «Николай Ардальонович». Три раза повторяет это князь, заставляя Елизавету Прокофьевну отступить. Унизить любого мальчишку – Бога в нем унизить. Обидеть его – Бога в нем обидеть…

Так как же это все сочетается в Достоевском? Как это может уживаться вместе? Где-то здесь кончается страх Божий и начинаются страсти и пристрастия и готовая к их услугам Идея…

Нет, не так пуста христианская формула: «я – последний грешник», «я хуже всех». С точки зрения здравого смысла – нелепость. Неужели Тихон Задонский хуже Николая Ставрогина? Но Тихон Задонский просто не живет в том духовном пространстве, где люди сравниваются, соизмеряются, превозносятся один перед другим. Для такого, как Тихон, все эти соизмерения – безумие. И лучшие, и худшие – все безумны… Все, кто не видит своей сопряженности со всеми, своей неотделимости… Сам Христос, если бы противопоставил себя всем людям, отделился бы, выделился, перестал бы в тот же миг быть Христом. И Федор Михайлович, хоть о ком-то говорящий с презрением и уничижением, предает в себе князя Мышкина и большего, чем князь…

«Я последний грешник», – говорит о себе человек с предельным (беспредельным) страхом Божиим, знающий (о, как знающий!), как трудно не обидеть никого, никогда; и знающий, что все претензии нашего «я» на отдельность – бред. С великой болью и любовью глядит он на всех, пронзенный каждым взглядом и каждым словом, и не дает уже никому никогда сбить себя с тона… И христианское «я хуже всех» есть некий камертон, по которому должны были бы настраиваться души.

Глава 9

Страдающий Демон
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10

Другие электронные книги автора Зинаида Александровна Миркина