Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Непоправимость зла

Год написания книги
2015
<< 1 ... 3 4 5 6 7
На страницу:
7 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Эта картина представилась мне очень живо. Маленькие дети быстро объели весь горох сверху и оставили кучу. А я продолжал находить новые и новые стручки. С этой поры сырой горох в стручках стал моей любимой едой. На этой куче гороха я кормился еще два дня. Младшие дети подходили ко мне посмотреть, что я делаю, но сами не умели разбирать кучу, чтобы найти новые стручки. Когда я им показывал, как это делается, и отыскивал каждому один-два стручка, они их охотно выщелучивали, но самим искать им быстро надоедало, и они просто уходили куда-нибудь побегать. Ни с того, ни с сего сердце укрылось грустью.

Стояла тишина, которая всегда сопутствует послеобеденному сну. Я оглянулся на южное крыльцо детского барака, с которого уже несколько раз провожал младших детей «на волю», и решил пройти вдоль внутренней бровки к мертвецкой.

Со двора детского барака было видно, что мертвецкая открыта. Видимо, ее проветривали. С замиранием сердца я прошел сквозь лопухи и бурьян, которыми зарос пустырь между двором с южной части детского барака и мертвецкой. С бьющимся сердцем я заглянул с мертвецкую – там было пусто; стеллажи вдоль стен – пустые, и проходы между стеллажами – тоже пустые. Ржавый засов, которым закрывали двери, висел на одной петле, откинутый в сторону. Было тихо. Я похромал к карцеру. Это было страшное место. Я несколько раз видел, как солдаты-охранники волокли туда женщин-арестанток.

Заглянув в карцер, который был открыт для проветривания, как и мертвецкая, я увидел там голые стены, высоко под самым потолком – маленькое оконце, забранное крупной решеткой. Голый пол, охапка соломы в дальнем углу. И все – ничего страшного не было.

Я вспомнил случай, от которого меня всего передернуло. Однажды, задолго до 1946 г., я случайно оказался один на южном крыльце. Солдаты волокли женщину-арестантку, в чем-то ослушавшуюся начальницу лагеря; она вся извивалась, сопротивляясь своей скорбной участи. Я узнал в ней маму одного моего товарища по старшей группе. Я мигом вернулся в барак, нашел этого мальчика и сказал ему о том, что видел. Мальчик испугался и заплакал. Но плакал недолго. Он сказал мне, что я все вру. Мне стало жаль его, и я ему ответил, что если дождемся следующего свидания, то спросим сами. Он был уверен, что я солгал и поэтому смело согласился со мной.

И вот сейчас, стоя возле открытых дверей карцера, я остро вспомнил окончание той давней истории. К этому мальчику мама долго не приходила на свидание, а когда пришла, он бросился к ней с такой радостью, что я не рискнул напоминать о своем подлом рассказе. Это было явной подлостью; мне потом уже мама моя объяснила, что о таких случаях рассказывать нельзя. Потому что это большое горе. У меня первый раз взволновалась совесть; я почувствовал, что сделал что-то очень нехорошее.

К сожалению, мальчик тот, который плакал от моего рассказа, сам спросил свою маму, показывая пальцем на меня: «Он говорит, что тебя тащили в карцер? Ведь это неправда?». Она бросила на меня такой умоляющий взгляд, что я должен был сгореть от стыда. Она ответила сыну: «Нет, ничего такого не было», – и обняла его. Вот тогда и заколыхалась моя совесть. Я понял, какую злую оплошность совершил: отравил маме свидание с сыном.

Даже сейчас вспоминать об этом тяжело. Трехлетний мальчик, радость которого и надежда – бессильная мама. Я от воспоминаний уткнулся в дверь карцера и заплакал горько-горько.

На следующий день, утром, после завтрака за мной приехала сестра Лиля вместе с мамой, и мы пешком пошли на станцию Потьма. Было недалеко пешком, но мама взяла меня на руки, потом Лиля. Расстояние до станции было небольшое, примерно три километра, и мы прошли его быстро.

Пристанционный клуб, где мама работала сторожем, был на самом краю Потьмы. За клубом сразу начинался лес, очень красивый в разгар лета, цвела липа (это значит, шел конец июня или начало июля): сразу за клубом я, гуляя, набрел на земляничную поляну, даже нашел несколько ягодок. Я собрал их в красивый букетик и принес в клуб, чтобы угостить маму и Лилю. Они очень обрадовались, но ягоды велели скушать мне самому. Я никак не мог привыкнуть говорить Лиле, «ты» вместо «вы», и они с мамой меня все время поправляли. Поезд от Потьмы на Зубову Поляну – узловую станцию – уходил только через два дня. Эти два дня мы жили в клубе, который был закрыт на ремонт.

Так началась для меня свобода. В нее невозможно было поверить, и я все время ждал, что счастливый сон кончится, я проснусь и охранники снова водворят нас с мамой в лагерь. Лиля и мама, которым я все время надоедал, рассказывая о своих опасениях, как могли утешали меня, что уже все плохое позади, но я чувствовал, что что-то не так. Ловил каждое их слово. Пытался понять их разговоры между собой.

Из разговоров я понял, что в Зубовой Поляне, куда мы приедем со станции Потьма, у нас будет пересадка в другой поезд, который повезет нас в Москву. Это меня обрадовало. Мама оставалась в Потьме «до особого распоряжения». Два дня жизни на воле прошли очень хорошо, я бродил по клубу, заходя во всякие таинственные уголки, потом целый день гулял вокруг клуба – заходил в лес, находил палестинки – особо уютные и красивые полянки, где росли колокольчики, ромашки и васильки.

Лето было в разгаре. Стояла умеренная жара. Пчелы вились вокруг отцветавших лип. Если бы здесь было, где мне учиться, а маме с Лилей – где работать, можно было бы никуда не уезжать. Лиля восторженно рассказывала про театр русской драмы в Баку, где они ставили азербайджанскую классику – спектакль «Вагиф», про то, как там было хорошо. Мы с мамой заворожено слушали про хорошую жизнь на воле во время войны.

Подошел день отъезда, вернее вечер; мы загодя пришли на станцию. Посадка была спокойной. Поезд был полупустой. Мама собрала наш скарб: подушки, лагерное одеяло, которое нам разрешил взять с собой капитан Гурьянов, о чем мама договорилась с ним заранее, когда он работал еще начальником нашего лагеря, до перевода в другое место.

Чемоданов у нас не было; были только узлы с подушками, одеялами и простынями. Мама передала мне тапочки, сшитые дядей Сашей-сапожником. Попросила моего разрешения оставить у себя топорик и молоток, детские инструменты, которые для меня сделал дядя Иван-кузнец. Принести эти инструменты в лагерь почему-то не разрешила охрана. Мама сказала, что инструменты очень удобные, если надо зимой наколоть дров для клуба или прибить какой-нибудь гвоздь. Я разрешил, не понимая, почему у меня спрашивают разрешения, а Лиля расплакалась и обняла маму, как бы заранее прощаясь с ней.

К поезду на станцию мы пришли все вместе. Освещение было слабое, у вагонных работников фонари с толстыми свечами за стеклом, чтобы свечи не задувало ветром. Мы вошли в вагон. Это была первая реальная трудность, которую мне пришлось не претерпеть, а преодолеть. Ступеньки были высоко над землей, и я не знал, как ухватиться за поручень, чтобы поставить здоровую ногу на нижнюю ступеньку. Я не знал, куда девать свою клюку-костыль. Какой-то военный подсадил меня, пока мама и Лиля возились с погрузкой наших узлов.

Наконец все утряслось, мы заняли нижнюю скамью в сидячем вагоне. Он был полупустой. Мест свободных много. Позже я больше никогда не видел таких пустых вагонов: обычно всегда была давка при посадке, неразбериха и почти паника. Я впервые понял, что из неволи уезжает мало людей, и не мог понять рассказов мамы, что их везли в лагерь в вагонах, набитых битком. Мама рассказывала, когда я уже учился в шестом классе, в ижевской мужской школе № 22 им. А. С. Пушкина, что их особенно поразили названия станций «Явас» и «Потьма», второе они прочли по правилам русской, а не мордовской орфографии, как синоним слова «впотьмах». Но сейчас, когда мы уезжали из Потьмы, вагоны были почти пустыми. Мы с Лилей устроились вольготно. Поезд долго не трогался. Лиля вышла к маме; им было о чем поговорить. А я все боялся и боялся, что она отстанет от поезда; под конец, устав бояться, я заснул.

Мне снился наш лагерь, каким я его видел в последний день, когда обходил хлеборезку, наши грядки, двор детского барака, пустырь, отделявший наш двор от мертвецкой и карцера, оставленных с открытыми дверями на проветривание. Сторожевые вышки по четырем углам лагеря. На той вышке, что была ближе к дому Риты Ивановны, стоял часовой, которого я мог хорошо разглядеть с земли; это был капитан Гурьянов; он по-доброму улыбнулся мне и тихо сказал: «Прощай».

Я проснулся от резкого толчка: это дернулся наш поезд, которому, наконец, прицепили паровоз. Мы плавно поехали. Я оглянулся, Лили нигде не было, в вагоне темно, не мелькают даже свечи в фонарях проводников. Я хотел уже было закричать от ужаса, но в это время Лиля появилась: оказывается, она прощалась с мамой. Не могу сказать, как прощался с мамой, когда мы с Лилей уезжали из Потьмы.

Мне все вспоминаются сахарные мешочки, которые мама шила из красивых разноцветных лоскутков и всю неделю ссыпала в них по чайной ложке сахарного песку, чтобы идти в воскресенье ко мне в детский барак не с пустыми руками. А как мы распрощались с мамой, когда Лиля увозила меня из Потьмы, я совершенно забыл. Мы ехали до Зубовой Поляны недолго, часа два, и прибыли на эту Зубову Поляну очень рано утром. Летом ночи короткие. Тут мы с Лилей застряли надолго. Несколько дней ночевали на лавках в зале ожидания. Народу было очень много. Билетные кассы приходилось брать штурмом, особенно тем, кто ехал на Москву.

Наша скамейка стояла напротив двери, на которой было что-то написано. Лиля растолковала мне, что это ресторан. Оттуда шел очень вкусный запах. Но Лиля снова растолковала мне, что мы туда кушать не пойдем, так как это очень дорого, а у нас совсем мало денег. Мама отдала нам все деньги, которые у нее были, но их все равно едва хватало на дорогу. Я удивился, я первый раз узнал, что деньги надо копить; те деньги, что заработал, нельзя сразу тратить на еду, а часть надо откладывать в копилку. Здесь конвоя нет, чтобы поддерживать порядок; если сам себя не заставишь, никто не заставит. Полнота жизни на самом деле оказалась более сложной, но ядро жизненных коллизий было открыто мной правильно на станции Зубова Поляна в Мордовии, совершенно правильно. Это было летом 1946 г.

Промаявшись несколько дней, я начал привыкать к вокзальной жизни. Скамья в зале ожиданий становилась почти как родной дом. Когда открывалась билетная касса, мгновенно возникала очередь и толпа вокруг нее, которая состояла из людей, желавших пробиться к кассе без очереди. Я видел, что Лиля полностью вымоталась в борьбе за место к кассе. Когда она ложилась на скамью, где лежали наши узлы, я садился и глядел по сторонам, Лиля дремала от одного открытия кассы до другого. Кассу открывали каждое утро, но народу не убывало. Иногда кассу открывали поздно вечером, продавая билеты на проходящие поезда.

Когда мне не хотелось спать, я стал потихоньку обследовать разные двери, которые были входами и выходами в зал ожидания. Соседи наши по скамье все время менялись. Рядом со входом в ресторан, была дверь, ведущая в привокзальную парикмахерскую. На стеклянной двери была нарисована мужская голова, вся в мыльной пене, из парикмахерской пахло одеколоном, который напоминал мне лагерь, когда женщины готовились к приезду особо уполномоченных.


<< 1 ... 3 4 5 6 7
На страницу:
7 из 7