Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Непоправимость зла

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сестра часто рассказывала мне в поздние годы, как происходил на ее глазах обыск и арест. Арестовывали маму чекисты, бывшие сослуживцы отца. Отец работал в транспортном отделе ЗакЧК; но в 1938 г. его назначили начальником Каспийского пароходства, а через три месяца после этого назначения арестовали как врага народа. Во время обыска, когда арестовывали маму, на пол вывалили содержимое всех ящиков: кипы бумаг, альбомы с фотографиями, белье, полотенца, всяческую рухлядь. Лиля попросила разрешения забрать фотографии: ей сказали, что это запрещено; причины такого запрета объяснять не стали. Все смели в одну кучу, покидали в мешки и увезли. Маму увезли еще раньше, а Лилю сразу после обыска отправили в детприемник, где она встретилась со многими своими друзьями – дочерями и сыновьями других арестованных партийных и административных работников.

Первый раз маме разрешили написать Лиле в Баку в 1943 г., когда у мамы уже заканчивался срок, а мне шел пятый год. В этом письме мама просила Лилю, т. е. свою дочь и мою родную сестру, чтобы она выхлопотала себе разрешение приехать в Потьму и забрать меня из лагеря; мама написала Лиле, что я инвалид, паралич левой ноги, и очень мама боялась, что Лиля не сможет тянуть такую ношу, время трудное, послевоенное.

На хлопоты о разрешении забрать меня из лагеря ушло много времени, почти до весны 1946 г. Ускорило всю эту тягомотину и бюрократическую волокиту только то, что 9 мая был объявлен День Победы. Наш лагерь ликовал. Женщины плакали, все ждали каких-то уполномоченных, которые должны приехать из Москвы, разобраться в их невиновности, исправить ошибки. Красили губы (проблемой было, где достать губную помаду и духи, на худой конец – какой-нибудь одеколон; запах бараков стал всех раздражать), делали прически, накручивали на волосы папильотки, пытались ухаживать за ногтями, в общем, весна буйствовала и разгоралась.

По поводу окончания Великой Отечественной войны с крыльца главной конторы при огромном стечении женщин-арестанток и расконвоированных выступил начальник лагеря капитан Гурьянов. Он в моих глазах был образцом мужчины: широкоплечий, высокий, улыбчивый и, на мой взгляд, очень добрый. С какими бы просьбами и предложениями мама к нему ни обращалась, он всегда ее поддерживал. Много позже, уже «на воле», в Удмуртии, в Ижевске, мама мне рассказала, что капитан Гурьянов хотел усыновить меня и просил ее отдать меня ему: он говорил, что ей будет тяжело на воле с сыном-инвалидом, а он остался совсем один, родные погибли в оккупации, дом и все хозяйственные постройки сгорели во время немецких зачисток партизанских районов – не помню где, то ли в Украине, то ли в Белоруссии. Но мама наотрез отказалась отдавать меня. Капитан Гурьянов очень сожалел об этом.

Мне капитан Гурьянов очень нравился. Приходя в детский барак с дневной или ночной проверкой, он всегда разговаривал со мной, рассказывал о войне, позволял надевать на голову его форменную фуражку. У него был мягкий командирский голос. При мне он никогда ни на кого не орал; ни на женщин-арестанток, ни на своих солдат и помощников. Один раз он меня спросил, кем я хочу стать. Я ответил: «Я хочу стать как вы». Он заулыбался и сказал: «Для этого надо хорошо учиться. Сначала в школе, потом в училище». Я всегда ждал его прихода. И очень сожалел, когда его перевели начальником в какой-то другой мордовский лагерь. Это случилось в начале лета 1945 г., уже перед самым моим отъездом на волю, действительно на волю, а не «на волю», куда отправляли лагерных детей, трех-четырелеток. Мама рассказала мне, что это делается очень часто, так как охранники и начальники лагерей начинают через определенное время испытывать привязанность к тем людям, над которыми они начальствуют.

Мама была обязана по определенному расписанию отмечаться в нашем лагере в конторе и в охране. В остальное время она могла вести вольную трудовую жизнь, т. е. зарабатывать себе на хлеб и на продовольственные карточки. Одно время, осенью 1945 г., она работала телятницей на какой-то колхозной ферме. Однажды она выпросила у капитана Гурьянова разрешение сводить меня на эту ферму. Капитан Гурьянов счел такую «экскурсию» полезной и разрешил маме забрать меня из лагеря, но предупредил, чтобы я вернулся в детский барак вовремя, т. е. до ужина и до вечерней поверки. Это было огромной удачей. До сих пор нас, детей, выводили на прогулки по лесным полянам, в ближайших окрестностях. За оградой, где находилась комендатура и казарма конвоиров, стояли редкие сосны и между ними росла высокая трава. Это и было для нас местом отдыха и прогулок «на воле» под надзором воспитательниц.

Весна 1945 г. прошла празднично: в старом клубе ставили ту самую детскую постановку с бабочками и стрекозами, о которой я уже писал, вспоминая стихи «…дитя, подойди к нам поближе…». Осень 1945 г. выдалась совершенно прекрасной. В Мордовии, как я помню с детства, изумительной красоты лесная и полевая природа. Мы шли с мамой на скотный двор, я очень хотел посмотреть, как это «корова молоко дает». Мама обещала показать мне дойку коров, и я радовался лесной дороге.

Осень не смогли омрачить даже просочившиеся в наш лагерь слухи, что началась война с Японией. Пришла какая-то женщина-арестантка, отозвала Риту Ивановну в сторону и что-то прошептала ей на ухо. Рита Ивановна изменилась в лице и воскликнула: «Неужели снова война!», арестантка ей ответила: «Говорят, сам Сталин выступал»… «Сталин?..» – «Да…».

В конце сентября в Мордовии стоит золотая осень. Настроение было приподнятым, так как накануне пришел капитан Гурьянов в детский барак, собрал всех нянь и воспитательниц и официально объявил, что Япония повержена и мы снова победили.

Осень буквально распожарила мордовские леса в окрестностях Потьмы. Такую красочную осень я встречал только в юности, когда пристрастился к стихам Сергея Есенина. И до сих пор, когда читаю строки про костер рябины красной, который горит в саду, но никого не может согреть, я вспоминаю ту мордовскую осень 1945 г.; как мы с мамой шли по шпалам железной дороги на скотный двор, а вокруг все полыхало красой предсмертной, а все радовались победе над Германией и над Японией.

Тогда, на этой осенней дороге, мама подробно рассказала мне, что у меня есть сестра и что она, когда получит разрешение, приедет за мной, потому что мне пора учиться в школе, а в нашем лагере нет ни школ, ни учителей. Мое сердце было охвачено радостью, но я не понимал, откуда взялась эта радость. В общем, хорошо жить расконвоированным. Тут я вспомнил, что капитан Гурьянов очень убедительно говорил, что мы победили в войне благодаря мудрости товарища Сталина, и спросил маму, можно ли написать письмо товарищу Сталину, чтобы нас поскорей освободили? Ведь война уже кончилась. Мама печально улыбнулась. И сказала: «Не поможет».

Много позже, уже в Ижевске, после успешной сдачи какого-то спектакля (кажется, «Собака на сене» Лопе де Вега), находясь в хорошем настроении из-за удачной бутафории спектакля (мама в это время была помощником главного бутафора ГРДТ – Государственного русского драматического театра в г. Ижевске), она рассказала мне, как еще в 1939 г., сразу после приезда в Темниковские лагеря, они писали от имени нескольких арестанток письмо товарищу Сталину. Мне был в то время год с небольшим, я еще не болел полиомиелитом. Мама рассказала, что через некоторое время к ним в барак пришел комиссар лагеря и стал уговаривать отказаться от голодовки, которую они объявили: женщины-арестантки договорились, что будут голодать до тех пор, пока не придет ответ от товарища Сталина. Комиссар им объяснил, что письмо товарищу Сталину отправлено и вместо того, чтобы голодать они могли бы с большей пользой для страны работать на благо Родины. Кроме того, комиссар напомнил, что им надо думать о детях. После этих речей женщины-арестантки как-то угасли и перестали голодать. Потом в лагере разразилась эпидемия полиомиелита, и десять детей заболело в тяжелой форме. В общем, о письме товарищу Сталину вслух больше не вспоминали.

Какой был новый, 1946 год, я не помню. Прибыли в лагерь новые воспитательницы: женщины-арестантки учили их лагерному труду, но поскольку бешеные темпы больше не требовались, часть новеньких женщин-арестанток направили работать в детский барак, поскольку у нас в бараке обязанности были более привычными для женщин с воли. Это сразу сказалось на наших прогулках по свежему воздуху; теперь было кому возиться с нами, двумя мальчиками, выжившими после эпидемии полиомиелита.

Нас закутывали в одеяла и выносили во двор перед детским бараком; там сажали в кресла-стулья с высокой спинкой и подлокотниками – и оставляли до обеда на воздухе. Наступала весна, с крыш бренчала на землю капель; огромные сосульки свисали с крыши по углам барака. На высоких березах, перед конторой, там, где летом делали качели для детей, сидела умная ворона. Я подружился с ней, и она, как мне думалось, прилетала специально, чтобы увидеть меня. Это было первое живое существо, после мамы, которое полюбило меня. Мы с ней переговаривались. Я кричал ей: «Ворона!» Она тут же отвечала мне: «Кар-кар!» Я снова кричал ей, она снова отвечала мне. Так было каждое утро. Если меня вывозили на прогулку раньше обычного, ее на березе не было.

Но спустя какое-то время она все равно появлялась, и мы начинали свой диалог. Я спросил Риту Ивановну, о чем каркает ворона. Рита Ивановна ответила: «Ты, Коля, придумай сам ее ответ, тогда и поймешь, чего она сообщает тебе». Этот совет Риты Ивановны оказался очень полезным. Мне стало еще интересней общаться с любимой вороной. Я учил ее считать. Например, кричал ей два раза: «Кар-кар». Она отвечала мне тоже два раза: «Кар-кар». Тогда я кричал ей три раза: «Кар-кар-кар» и она тоже каркала мне в ответ три раза. Я чередовал свои карканья в произвольном порядке: 2–3 – 2—3–2 – 1—3–3 и т. д.; ворона, отвечая мне, ни разу не сбилась и воспроизводила мои последовательности карканий очень точно. Значит, она давала мне понять, что понимает меня; хоть по-своему, но все-таки понимает.

Сейчас у меня вызывает досаду, что в детстве я не додумался выяснить предельные интеллектуальные возможности моей вороны: могла бы она научиться различать пять сигналов, восемь и т. д. Видимо, хотя в 1946 г. мне уже шел восьмой год, я еще не знал арифметики. Но общение с вороной поразило меня в детстве так сильно, что я помню до сих пор.

Наступил май 1946 г. Мама ушла из телятниц скотного двора и стала обходчиком пути: теперь она могла ночевать вне лагерной зоны. Она построила себе шалаш у самой железной дороги и следила, не загорелся ли где лес, от искр, вылетавших кучами из труб паровозов, проходивших по ее участку ответственности. Чтобы не носить в лагерь и обратно одеяло, тюфяк и подушку, она закапывала их в шалаше и прикрывала сверху свежим еловым лапником. Мама привела меня в этот шалаш и долго рассказывала о своем житье-бытье. А я все время думал, как она будет спасаться, если вдруг ночью придет к ней серый волк. Мама посмеялась и сказала, что серых волков она не боится. Но воры могут нагрянуть: сейчас послевоенное время, многих мужиков поубивало на войне, кругом мордовские деревни, а в них остались только женщины.

Мы с мамой прошли пешком путь от ее шалаша до начала участка следующего путеобходчика. Весна буйствовала свежей зеленью листочков и травинок. Мама спросила меня, помню ли я, как мы ночью ехали по этой дороге в теплушке осенью 1942 г. Я помню мало: только то, что боялся потерять ее. Кругом были чужие лица. Стоял страшный галдеж и шум, перекрываемый время от времени гудками паровозов и лязганьем вагонов.

Помню, как нам давали на дорогу нюхать блюдечко с хлорной известью. Хлор убивал инфекцию в дыхательных путях. Блюдце источало омерзительный запах. Помню, как мама у меня на глазах просила начальницу Ляпушину разрешить мне поехать в общей теплушке и плакала. Ляпушина согласилась: конечно, если сына оставить здесь, он, инвалид, обязательно погибнет.

Вся суета с теплушками возникла из-за угрозы выброса немецкого десанта в тылу Красной Армии. Мы уезжали, чтобы не попасть в плен к немцам. А мама беспокоилась только обо мне. Как она вынесла всю нашу проклятую жизнь, я не понимаю. Оказалось, что вся эвакуация была просто переездом из 36-го сектора Темниковских лагерей во 2-й сектор тех же лагерей (или наоборот, я могу путать). Начальство укрупняло и концентрировало пошивочное производство, в продукции которого Красная Армия нуждалась все больше и больше. Но тогда, весной 1946 г., я этого не знал и знать не мог.

Ляпушина была толковым коммунистическим организатором. Когда я завершу свое призвание «Оглянись во гневе», я буду вынужден признать, что она действовала в условиях войны единственно возможным образом. Чтобы заставить несчастных женщин-арестанток работать эффективно, она создала систему поощрений «ударниц швейного дела». Наградой было свидание с родным ребенком; наказанием – лишение возможности видеть его. Это действовало безотказно. Если в какой-либо бригаде кто-нибудь не выполнял норму пошива, вся бригада лишалась свиданий с детьми.

Поэтому «детных» арестанток, равномерно распределяли по всем бригадам. Я не удивлюсь, если где-нибудь в архиве ГУЛАГа найдутся докладные от начальниц женских лагерей, хотя бы в Потьме или где-нибудь еще, с просьбой присылать побольше беременных женщин, особенно на последних месяцах беременности. Такая система заставляла опытных швеек, имевших в детском бараке детей, резко интенсифицировать свой труд. Особенно тяжело приходилось опытным швеям, когда приходила новая партия арестанток. Чтобы не лишиться свиданий с маленькими детьми, такие швеи брали на себя ту работу, которые не успевали в срок сделать новенькие.

Конечно, все эти подробности я узнал от мамы гораздо позже, а сейчас, идя по весенней железной дороге, проходившей через мордовский лес в окрестностях Потьмы, я пытался вспомнить ту нашу эвакуацию осенью 1942 г., но не мог вспомнить ничего, кроме мерзкого запаха хлора и слез мамы, молитвенно упрашивавшей начальницу Ляпушину разрешить взять меня в эвакуацию.

Главная радость от Победы состояла в том, что и природа, и люди почувствовали, как наши оковы стали ослабевать. Только год прошел после окончания войны, а весна стала более весенней, лето стало более летним, люди стали более человечными. Так прекрасно выглядела иллюзия, рожденная Победой. Людям стало легче верить в хорошую судьбу. Но это настроение длилось недолго. В конце мая – начале июня, когда умер М. И. Калинин, за мной приехала старшая сестра. Началась новая эпоха. Сначала оформление документов на освобождение меня, потом подготовка в путь-дорогу. Надо было озаботиться множеством мелочей. Недаром говорится, что сила мелочей в том, что их много. Но мы с мамой и Лилей притерпелись ко всему.

II. Прощай, Гулаг – здравствуй, тоталитаризм

С северного торца детского барака, в «малышовом конце», было несколько грядок, на которых по весне сажали огородные культуры, а зимой ставили на воздухе кресла, где сидели больные дети, выжившие после эпидемии полиомиелита. На одной из грядок мне выделили бороздку, и я посадил несколько семян редиса, моркови и одно семечко подсолнуха. Теперь нужно было каждый день поливать посадки. Колодец, из которого брали воду, находился между «старым клубом» и сапожной мастерской. По утрам приезжала водовозка (телега с бочкой, в которую наливали воду из колодца), ее наполняли колодезной водой и централизованно развозили по лагерным баракам: сначала в детский барак, потом в жилые бараки, потом в производственные и, наконец, в контору. Это было сделано, чтобы заключенные не шастали по лагерю с пустыми ведрами.

Когда воду подвозили к детскому бараку, я просил водовозчицу, женщину-арестантку, чтобы она отлила мне в банку немного воды из бочки и затем принимался поливать свои бороздки на грядках. Я очень любил смотреть, как появляются всходы, листочки, как они раздваиваются. Рита Ивановна, моя первая учительница по огородничеству, показала мне, что такое рост и что такое развитие растений, как они тянутся к солнцу и свету. Первая зелень с этих грядок – зеленый лук и редис, обогащала завтраки воспитанников детского барака.

В середине мая 1946 г. я присутствовал при странном разговоре на грядках двух женщин-арестанток: они были нашими нянями в детском бараке, но знали, что Рита Ивановна официально разрешила мне копаться на огороде, что более младшим детям было строго запрещено.

Два листочка редиски, вылезшие из-под земли, показались мне особенно крупными. И так вдруг захотелось свежей редиски, что я начал глотать слюну. Я попробовал потянуть растение за листочки, хотелось, чтобы редиска росла быстрее. Одна из женщин-арестанток, исподтишка наблюдавших за моим ковырянием в грядке, тихо засмеялась и сказала: «Так созревание не ускоришь». «А как его ускорить?» – спросил я. «Никак, – ответила другая женщина-арестантка, – само созреет, дай только время». Потом они продолжили разговор между собой. «Кстати, к нему, – женщина кивнула головой в мою сторону, – говорят, сестра с воли приехала. Заберет его с собой». Я навострил уши. Неужели правда? Я прервал размышления над созреванием редиски и глубоко задумался над известием о таком важном событии.

Теперь время пошло быстро: одно событие за другим. После обеда, когда я хотел идти качаться на качелях у берез, за мной пришла женщина из комендатуры и сказала, что мы сейчас пойдем «за ворота». Раньше это означало прогулку всей группы детей. Но сейчас у детей был тихий час, мне разрешалось днем не спать, чтобы ночью хорошо засыпать. Я очень удивился. Женщина из комендатуры показала мне на деревянный дом недалеко от главных ворот на вольной стороне, где жили женщины из охраны. «Мы пойдем сейчас туда – там тебя ждут». Сердце мое забилось радостно. Я никак не мог надеть носки и тапочки. Обычно внутри лагерной зоны мы носили тапочки на босу ногу, а я вообще носил только один тапок на здоровой ноге, парализованная нога болталась, как плеть. Наконец все получилось, и мы пошли на вахту, там, где отпирали дверь, ведущую на свободу. Тамбур вахты был узкий и длинный. Дверь, ведущая на свободу, запиралась на металлический засов изнутри караульного помещения. Из тамбура было небольшое стеклянное окошко с узенькой щелью. В эту щель воспитатели просовывали пропуск, который давал право на выход из лагеря. Пропуск – это картонный квадратик, который нельзя было терять. Выдавали этот картонный квадратик в конторе только тем, кто был в особых списках.

Теперь женщина из комендатуры что-то сказала женщине за окошком, та улыбнулась, засов лязгнул, дверь открылась и я вместе со своей сопровождающей оказался на свободе.

Мы прошли в жилое помещение женщин-охранниц и, войдя в комнату, которую называли «зало», оказались среди домашних цветов и птичьих клеток. Из цветов на подоконниках меня больше всего поразили буйно цветущий в ящиках и горшках «огонек», мечта наших нянь и воспитательниц. Почему-то им не разрешили разводить цветы на подоконниках детского барака, хотя в малышовом крыле, как я помню, цветы были всегда.

Особо красивыми были цветы в висячих горшках на окнах; женщины-охранницы, видя мое остолбенение перед цветами, сказали, что красивые цветы в висячих горшках называются «царская невеста». И в самом деле, на зеленых стеблях, свисавших почти до подоконника, красовалось множество белых цветочков, густо закрывавших сами горшки.

В клетках были бойкие птицы: синицы, чижи, щеглы. Женщины-охранницы их кормили и поили. А птицы пели им вольные песни. Видя, что я ошарашен столь дивным зрелищем «вольной жизни», старшая охранница стала объяснять, что уже прошли все сроки отпускать птиц на волю весной, но без них так скучно, что никак не решаются открыть клетки и форточки, чтобы птицы разлетелись, куда их поведет свобода.

Только после впитывания всех этих новых для меня впечатлений, я заметил, что в центре залы, за столом, сидят две женщины в гражданской одежде (охранницы всегда ходили в форме). Одна из этих посторонних женщин была молодая, другая – пожилая; в ней я с трудом узнал свою маму; я впервые видел маму в нормальной одежде, а не в арестантской робе.

– Вот, Коля, – это твоя старшая сестра, – теперь она будет тебе как мама, пока наша участь не повернется к лучшему.

Я не мог прийти в себя от радости и неожиданности этой встречи.

Женщины-охранницы стали угощать маму, сестру и меня сладким чаем с бубликами и печеньями; у многих из них блестели слезы на глазах. Мама тоже плакала, но хорошими слезами, а не теми горькими-горючими, какими она упрашивала начальницу Ляпушину разрешить взять меня в эвакуацию в далеком 1942 г., когда мне шел четвертый год от роду. Теперь мне шел восьмой год. И мама с Лилей наперебой, сквозь слезы рассказывали мне, что теперь жизнь моя станет интересной, потому что я, наконец, начну ходить в школу.

Потом Лиля стала рассказывать, как она доехала от Баку до Москвы, как гостила в послевоенной Москве у нашей знакомой Нины Тучкиной, молодого архитектора, как добиралась до Зубовой Поляны и от нее до Потьмы, как железные дороги забиты поездами, длинными составами: солдаты все еще возвращались из Германии, с войны.

Я слушал все это с широко раскрытыми глазами, впитывал каждое слово, все было так необычно, непривычно, так непохоже на вечный скулеж наших нянь и воспитательниц о несправедливости их осуждения, о мифических уполномоченных, которые вот-вот должны явиться из Москвы и все уладить. Я почувствовал дыхание большого, нового мира, без жарилки, хлеборезки, мертвецкой и карцера. Свежий ветер вошел в мое сознание.

Наконец, когда сестра закончила рассказ о поездке от Баку до Потьмы через Москву, ее в деталях стали расспрашивать женщины-охранницы: что теперь носят в Москве, какие чулки, какие шляпки (с вуалью или без): Лиля даже показала им свою шляпку с вуалью, все женщины так и впились в эту шляпку глазами; какая губная помада теперь в моде, где ее достать, эту губную помаду, что можно найти в магазинах и все прочие женские важности.

В восемь вечера мне надо было уходить; об этом напомнила женщина из комендатуры, которая привела меня сюда. Лиля и мама меня расцеловали, сказали, что через несколько дней, когда оформят все положенные документы, они придут за мной.

Мы с женщиной из комендатуры вернулись в лагерь. Каким противным он показался мне теперь, после короткого и бессмысленного глотка свободы! Этой ночью я долго не мог заснуть, вспоминая встречу с необычной сестрой и обновленной мамой. И проснулся на другое утро тоже очень рано. Я хотел поскорее позвать Риту Ивановну, чтобы с ней поделиться переполнявшей мою душу радостью. Я чувствовал, говоря языком современной теории Хаоса, что приближается «точка бифуркации»; за этой точкой – созидающая, конструктивная, необычная новизна. Новизна впечатлений стала моим главным божком, который делал всю мою жизнь интересной. Я начал мечтать о поездах, о железнодорожных станциях, о приключениях и картинах за окнами вагона. Я пошел тем же путем виртуальной реальности, что и в случае с неудавшимся побегом из лагеря; детская фантазия шла проторенными путями.

Лиля уехала добывать необходимые справки. Мы с мамой все свободное время занимались подготовкой к отъезду. Надо было заказать дорожную обувь для меня. Это было большой проблемой. Сапожная мастерская – такой же барак, как и все, – располагалась вдоль восточной ограды, сразу за хлеборезкой, недалеко от колодца. Сапожником был мужчина, который сидел по какой-то уголовной статье. Среди заключенных нашего лагеря было всего двое мужчин – одного звали Силыч, он заведовал жарилкой; про него говорили, что он сидит за бандитизм; другой – дядя Саша – сапожник. Дядя Саша был очень хорошим мастером; он умел тачать модельную обувь – женскую (!!!) и мужскую. Это умение много значило в женском лагере. Дядя Саша тачал мужские сапоги и ботинки для конвоиров-солдат и офицеров; иногда, как говорили – по спецзаказу, конструировал обувь для начальниц лагеря и других важных (и полезных) особ женского рода. Иногда к дяде Саше было не подступиться ни с какими просьбами; он принимал частные заказы только на те изделия, которые считал достойными своего высокого художественного мастерства.

Иногда дядя Саша был прост, как пареная репа, брался за самый пустяковый, капризный заказ, и никто не понимал, почему у него происходит такое «сбрасывание» настроения. Если дядя Саша работал не на план, ему разрешалось принимать плату от женщин-арестанток «подарками», т. е. продуктами и вещами. Работая на план, он получал положенную пайку, как и все. Одно такое «сбрасывание», т. е. наплыв расположения к окружающим, принесло пользу и мне. Это было во время репетиций сценического действия по сказке «Морозко», где я играл Деда Мороза. На репетицию часто заглядывали женщины из производственных бараков: глянуть на своих детей, занятых в спектакле, порадоваться самой светлой радостью людей – успехами своих малолетних несмышленышей, попавших в жернова истории на беспощадный перемол, который на жаргоне советской педагогики назывался перевоспитанием, перековкой и т. п. Заглянул как-то, видимо, от скуки, а может, еще почему-либо, без всяких рациональных мотивов, на наши репетиции и дядя Саша. В середине репетиции он подошел к женщине-арестантке, которая руководила осуществлением постановки, и спросил, показывая на мои ноги: «А в какой обуви будет выступать этот „дед мороз“»? Худрук ответила: «Ума не приложу. Надо бы красные сапожки. Да где их сейчас достанешь. Детских размеров и при жизни мирной не было, а сейчас, когда война, – никакой надежды». Худрук тяжело вздохнула, тоскуя по минувшей жизни, и отошла.

Дядя Саша подошел ко мне, смерил мою ступню, попросил походить перед ним, посмотрел, как я управляюсь со своей палкой-клюшкой, покачал головой и был таков; никто и не заметил, как он ушел, и сразу же забыли про него.

В самый день спектакля, когда женщины-художницы надевали на нас костюмы и расставляли декорации, намалеванные на листах фанеры или картона, пришел вдруг дядя Саша-сапожник и положил на стол какой-то сверток. Когда приношение дяди Саши развернули, все вскрикнули от радости и восхищения: в свертке лежали изумительной красоты детские сапожки. Я боялся подумать, что это красота сделана для меня и забился в темный угол сцены.

Дядя Саша огляделся вокруг и спрашивает: «А где тот малец, который будет за Деда Мороза?» Меня вытянули из темного угла на яркий свет зимнего новогоднего дня.

– Ну, примеряй обувку, – сказал дядя Саша, протягивая мне сапожки.

На здоровую ногу они пришлись впору, а на парализованной ноге, которая была намного меньше здоровой, они болтались свободно. Я чуть не расплакался от обиды, что сейчас у меня заберут эту волшебной красоты обувь и передадут другому «артисту». Такая горькая обида пронзила мое детское сердце, что я не знал, куда девать глаза, чтобы не расплакаться у всех на виду.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7