Оценить:
 Рейтинг: 0

Приспособление/сопротивление. Философские очерки

Год написания книги
2023
Теги
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Приспособление/сопротивление. Философские очерки
Игорь Павлович Смирнов

Во времена больших потрясений особенно остро стоит вопрос о двух способах взаимодействия с окружающим контекстом – приспособлении и сопротивлении. В новой книге профессора И. П. Смирнова адаптивные и протестные стратегии человеческого поведения рассматриваются как реализации возможностей, заложенных в нашем самосознании. Наряду с приспособлением и сопротивлением, под углом зрения философской антропологии в книге разбираются и такие тесно связанные с ними социокультурные явления, как насилие, потребительски-гедонистическое отношение к жизни, преемство в условиях изменчивости исторических ситуаций. Работу завершает раздел о бессознательном, которое служит автору предпосылкой для обсуждения вопроса о формировании самосознания. Игорь Павлович Смирнов – философ и культуролог, теоретик и историк литературы.

Игорь П. Смирнов

Приспособление/сопротивление. Философские очерки

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Перед тем как приступить к рассуждениям о конформизме, нонконформизме и сопряженных с этими типами поведения явлениях, я должен сказать, что политические приспособленцы вызывают у меня отвращение, а протестующие, напротив, – уважение и восхищение. Но мое неприятие первых и солидарность с вторыми мало что дают для понимания предмета. Всегда ли плох конформизм? Не иди мы на компромисс с окружающими нас лицами, сожительство людей, только и знающих, что восставать друг против друга, сделалось бы бесплодной перепалкой и взаимоуничтожением. Инертная масса оппортунистов, как бы ни были они духовно обеднены, – тот противовес к недовольным рутиной, который позволяет обществу сохранять себя вопреки его втянутости в поступательную историю. И точно так же: ломка затвердевающего порядка нередко бывает контрпродуктивной. Она может явиться не только в виде забегания в будущее, но и в обличье чистой разрушительности или, скажем, социопатии, лишь подражательно отзывающейся на большие культурно-политические сдвиги в устройстве человеком своей жизни. Криминогенность усиливается в обществе вслед за пережитыми им переворотами, будучи несостоятельной попыткой вернуться к ним, несмотря на их завершение. Искусство чутко зарегистрировало этот процесс. Не случайно французская литература принялась изображать благородных разбойников в период романтизма, социальным преддверием которого была революция 1789 года, а русская обратилась во множестве произведений к теме уголовного подполья, после того как отзвучали события, потрясшие страну в 1917–1921 годах.

Спонтанно-ценностный подход к чему бы то ни было не открывает смысл явлений, потому что он, как будет показано в заключающей эту книгу главе, посвященной бессознательному, диктуется нам телесными нуждами, требующими от сознания, чтобы оно не столько вникало в существо дела, сколько квалифицировало обстановку с точки зрения того, благоприятна или неблагоприятна она для выживания в ней. Власть плоти над Духом порождает доксу, которую так яростно сокрушал Платон. Мнения – вопреки его критике – не безоговорочно ложны, иначе им не предавалось бы большинство смертных. Человек не столь безнадежно тонет в заблуждениях, как это казалось Платону и по его почину многим другим философам. В доксе есть своя правота в той мере, в какой она соответствует интересам наших тел, побуждающих сознание овладевать ситуациями, в которые они попадают. Ложен перенос ценностных суждений в контекст, в котором сознание старается быть суверенным, господствующим над плотью, а не зависимым от нее. Самостоятельность наши когнитивные дарования обретают тогда, когда они предоставляют автономию объектам познания, возвращающим ее познающему субъекту. Дать объекту свободу значит отказаться воспринимать его как феномен, как тело, соотнесенное с нашим телом, и углубиться в его генезис, в его собственное происхождение, вместо того чтобы довольствоваться рассмотрением его обращенности к нам. Взгляд на объект, выявляющий его генезис, экспланаторен. Объяснение противостоит валоризации. Оно всегда ноуменально, а не феноменально. В расчете проникнуть в сущность существования оно парадоксально, ибо гонится за истиной, расположенной за порогом очевидного, уже истинного в своей наглядности. Преодолевая доксу, объяснение покушается на то, чтобы представить нам мир в становлении. Экспланаторное мышление – достояние тех, кто покорен историей.

В обсуждении приспособительных и протестных стратегий, к которым прибегает человек, мне хотелось добраться до их смысла, отрешившись по возможности (пусть и не поддавшейся реализации безоговорочно) от моего личного мнения по поводу этих поведенческих альтернатив. Взятые в своем возникновении, они отправляют нас к той радикальной выделенности человека из анималистической среды, каковую являет собой наша способность к самосознанию. Авторефлексия объективирует субъекта. Если он фиксируется на своем объектном «я», то оказывается тем, кто готов согласиться с диктатом конъюнктуры, признать власть над собой текущего момента. Но сознающее себя существо в состоянии и превозмочь автообъектность, вернувшись к субъектному «я», для которого самоутверждение будет тогда более значимо, нежели примирение с обстоятельствами. В обоих случаях дело касается нашего спасения. Приспособленец ищет его в бытии, в своей соизмеримости с любым каким ни есть объектом. Сопротивляющийся заведенному порядку жертвует надежностью своего существования в надежде спастись в инобытии, в том рисующемся ему будущем, которое он противопоставляет непринятой им современности. Обе сотериологии чреваты насилием. В своей фактичности смерть непобедима, если не предать ее саму смерти. Адаптируется ли человек к социокультурным условиям, которые он застает, или борется с ними, он склонен удостоверять эффективность избранного им способа существования физическим уничтожением того, что считает смертельной для себя опасностью, что угрожает подорвать его позиционирование. Хотя приспособление и сопротивление основоположны для нашего поведения, оно не исчерпывается этими крайностями. Мы можем отказаться и от того, и от другого, если будем руководствоваться принципом наслаждения. Ясно, что потребительство оппонирует восстанию против данностей, однако оно отлично и от подчинения им, коль скоро занято их эксплуатацией. Гедонизм не спасителен, но взамен фантомного бессмертия он предлагает нам извлечь максимум удовлетворения из безотложной жизни, из часа сего. Еще один экзистенциальный модус состоит в поддержании традиции. В ней приспособление и сопротивление сливаются в трудно разложимом единстве. О том, каким образом традиции удается и противодействовать времени, и пластично вписываться в исторические изменения, речь идет в предпоследнем разделе книги. В последней главе я обратился к понятию бессознательного с тем, чтобы разобраться в процессах, которые формируют самосознание, послужившее мне категориальной точкой отсчета для подступа к прочим поднятым в книге проблемам. Таков тематический состав работы, предлагаемой вниманию читателей.

Я пишу это предисловие в нелегкое время. В человеческой истории было много отрезков, куда более катастрофичных, чем нынешний, но, пожалуй, не было времени более безнадежного, чем наступившее. Социокультура перестала порождать образы еще небывалого будущего; если она и заглядывает вперед, то для того, чтобы обосновать сокращение своего творческого напора перед лицом экологического бедствия. Такое новое начало социокультурного строительства обозначает не что иное, как его конец. Мы на излете то ли одного из периодов духовной истории, то ли ее самой в целом. Этот катагенез особенно ощутим в России. То, что в ней сейчас происходит, уныло повторяет финальные стадии сталинского и брежневского правлений. Как первое из них развязало, завершаясь, проверяющую силу Запада пробную войну в Корее, а второе в своей концовке такую же – в Афганистане, так и теперь Россия вторгается в Украину, забыв о том, что обе предыдущие авантюры не принесли их зачинщикам ни малейшего успеха. Как советская идеология в послевоенные годы взяла за образец для подражания дореволюционное прошлое страны, наглухо отгородив ее от мировой истории, и как под занавес брежневского режима усилилась борьба с «идеологическими диверсиями» Запада, так и сегодня Россия погрязла в ностальгии по великодержавности и провинциальном изоляционизме, жестоко подавляя инакомыслие. От книги о приспособлении и сопротивлении можно было бы ожидать в этих условиях, что она займется ими в первую очередь, из них вызреет, их положит в фундамент выстраиваемых концепций. Такого рода злободневности она лишена. Я предпочел движение не от настоящего в глубь истории, а из толщи времен к нашим дням, негодованию на современность внутри нее самой, принципиально не охватывающему ее полностью, – попытку объяснить, как и откуда она выросла в сравнении с тем, что было. Объясни – и окажешься по другую сторону от экспланандума. Затягивающееся властвование вызывается желанием правителей во что бы то ни стало остаться в современности, придать ей нескончаемость. Если будущее неопределенно, а быть может, и вовсе пусто, то лучший способ выступить против вышедшей из-под контроля разума, бессмысленно убийственной и столь же абсурдно запретительной современности – занять метапозицию по отношению к ней в истории, в которой ее еще не было.

Нет худа без добра. После сетований на удручающие обстоятельства, в которых заканчивается работа над книгой, мне тем более радостно – по контрасту с ними – принести благодарность всем, кто способствовал написанию моего сочинения: Андрею Арьеву, Якову Гордину, Сергею Зенкину, Корнелии Ичин, Илье Калинину, Кириллу Кобрину, Алексею Пурину, Станиславу Савицкому, Илоне Светликовой. Я особенно признателен Ирине Прохоровой за всегдашнюю готовность публиковать мои книги. Надежда Григорьева была первой отзывчивой читательницей всех глав, вошедших в «Приспособление/сопротивление». Спасибо, Надя, за советы и критические замечания!

    31 октября 2022

I. КОНФОРМИЗМ, ИЛИ СПАСЕНИЕ ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС

Эволюциониста хочется сравнить с пассажиром, который, наблюдая через окно вагона ряд явлений, выказывающих известную законообразность (как, например, появление обработанных полей, а затем фабричных строений по мере приближения к городу), усмотрел бы в этих результатах и иллюстрациях движения сущность и законы самой силы, заставляющей перемещаться его взгляд.

    Владимир Набоков. Отцовские бабочки

1

Долой Дарвина! Кто из нас не конформист? Принятия поведенческой нормы и единения с ценностными ориентациями большинства требует от индивида любое его вхождение в коллектив, будь то общество во всем объеме или какая-то из его девиантных частей (молодежная peer-группа, преступное товарищество, союз политических заговорщиков, религиозная секта, артистическая богема и т. п.). Более того: малые девиантные коллективы в большинстве своем налагают на участников более строгие дисциплинарные ограничения, чем макросоциум, коль скоро нуждаются для поддержания своего отклоняющегося от официальных стандартов существования в авторитетности, превосходящей влиятельность общества. Под таким углом зрения нонконформистами приходится считать разве что одних психотиков, безоглядно разрывающих, по Зигмунду Фрейду («Невроз и психоз», 1924), связь между «я» и внешним миром. Согласно классическому объяснению социализации, выдвинутому Георгом Зиммелем («Как возможно общество?», 1908), Другой для индивида не только конкретен как «ты», но и обобщен – в силу способности человеческого сознания к абстрагированию от особого и единичного. Общество результирует в себе наше представление о совместимости «я» с иной самостью как таковой, с «объективированным» alter ego[1 - Simmel G. Schriften zur Soziologie: Eine Auswahl / Hrsg. von H.-J. Dahme, O. Rammstedt. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1983. S. 280 ff.]. Позднее Джордж Герберт Мид, ступая по следам Зиммеля, назовет в лекциях, читанных в Беркли в 1930 году, общество «генерализованным Другим»[2 - Мид Дж. Г. Философия настоящего / Пер. В. Николаева, В. Кузьминова. М.: Изд. дом Высш. шк. экономики, 2014. С. 129. Впервые: Mead G. H. The Philosophy of the Present. La Salle, Il.: Open Court, 1932.]. Социальный обиход предполагает, таким образом, инаковость для себя каждого, кто включается в него. В статье «Расширение группы и развитие индивидуальности» (1888) Зиммель писал о том, что дифференциация какого-либо коллектива относительно прочих альянсов усиливает в нем центростремительную тенденцию, направляющую его к однородности[3 - Simmel G. Op. cit. S. 54 ff.]. Чем отчетливее он отмежевывается от ближайших подсистем общества, тем более он претендует на то, чтобы стать репрезентантом всечеловеческого начала, родового эгалитаризма. Можно сделать отсюда вывод о том, что по ходу индивидуализации коллектив (неважно, микросоциален он или макросоциален) с неизбежностью стирает индивидуальные различия своих членов с тем весомым (пусть и не всегда эксплицируемым) доводом, который предоставляют ему его антропологические амбиции. Итак, социализация поощряет пробуждение в самости того, что ей альтернативно, и подавляет имманентное ей своеобразие. Но неужто и впрямь нонконформизм – привилегия тронувшихся умом? Интуитивно ясно, что социализация и приспособленчество несходны между собой, хотя бы они и росли из одного корня. Однако подвести под это расхождение теоретическую базу – далеко не простая задача.

В науке об обществе homo socialis и склонный к конформизму homo adaptivus то и дело смешиваются. Для Отто фон дер Пфордтена, пустившего понятие конформизма в сциентистский оборот, оно означало «жизнь в научных, этических и эстетических нормах», доказавших свою надежность[4 - Pfordten O., von der. Konformismus: Eine Philosophie der normativen Werte. 1. Teil. Theoretische Grundlegung. Heidelberg: Winter, 1910. S. 90.]. При таком растяжении смысла конформизм подразумевал не только интегрированность человека в социальном окружении, но и соответствие самого общества «действительности», свидетельствующее о его успешности и отпечатывающееся в его ценностных предпочтениях[5 - Ibid. S. 15–16.]. В интерпретации Пфордтена быть конформным и быть разумно-прагматичным – одно и то же. В обратном порядке: отпадение от установившейся в обществе системы ценностей было заклеймено Эмилем Дюркгеймом как «аномия». В «Разделении общественного труда» (1893) он утверждал, что личностное и социальное – лишь «кажущаяся антиномия», которая снимается на практике за счет взаимодополнительного распределения между индивидами функций в полезной для всего общества деятельности. Обусловленная трудом солидарность коллектива расстраивается, если какие-то части общества обособляются от целого, функционируя автономно, впадая в «аномию». Там, где социальная тотальность страдает нехваткой, где конформизм дает трещину, воцаряется, стало быть, хаос. В трактате «Самоубийство» (1897) Дюркгейм поставил рост «аномии» в зависимость от ломки, которую претерпевает общество в период кризиса «коллективных представлений», вызываемого, к примеру, хозяйственными неурядицами. Не отказ от следования упрочившимся нормам придает обществу динамику, но, напротив, история разрушает гармоническое сочетание личностного и социального, побуждая индивидов сводить счеты с жизнью. Иную, чем у Дюркгейма, модель растворения индивидного в коллективном разработал в «Социальных законах» (1898) Габриэль де Тард, по мнению которого общество сплачивает не работа, а подражание людей друг другу (скажем, в их погоне за модой). Если в социореальности и разгораются конфликты, то они проистекают из столкновения имитаций, воспроизводящих взаимоисключающие образцы. Тогда как у Дюркгейма то, что неконформно, расположено по ту сторону социального, взятого в виде должного состояния вещей, у Тарда человек в своем общественном бытовании и вовсе исчерпывается несобственной, не ведающей оригинальности идентичностью.

Апология конформизма, не отчленявшегося на грани XIX и ХX веков от социализации, сменилась затем (во Франкфуртской школе) непримиримой критикой в его адрес, которая, однако, инерционно продолжила усматривать в нем условие для эффективного функционирования общества, пусть и оцененного в качестве извращающего человеческую природу. Индустриализация (духовной) культуры, характеризующая в «Диалектике Просвещения» Теодора Адорно и Макса Хоркхаймера «поздний капитализм», не допускает отступлений от уже опробованных шаблонов, устраняя нонконформизм посредством того, что делает его «экономически бессильным»[6 - Horkheimer M., Adorno Th. W. Dialektik der Aufkl?rung. Amsterdam: Querido Verl., 1947. S. 159.]. Согласно Герберту Маркузе, технологически развитое современное общество отнимает у индивида, призванного обслуживать аппаратуру, какую бы то ни было автономию[7 - Marcuse H. Ideen zu einer kritischen Theorie der Gesellschaft. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1969. S. 171–180.] и подавляет в нем – в той мере, в какой он становится придатком автоматизированного производства, – чувство вины и ответственность за поступки[8 - Marcuse H. Aggressivit?t in der gegenw?rtigen Industriegesellschaft // Marcuse H. et al. Aggression und Anpassung in der Industriegesellschaft. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1968. S. 26 (полный текст: S. 7–29; далее такие ссылки – без пояснений).]. По мнению одного из застрельщиков критической социопсихологии Александра Митчерлиха, технический прогресс, как и для Маркузе, наносит ущерб личности: заставляет ее, будучи непрозрачным, испытывать страх, бежать от самой себя и применяться к обстановке. На месте этого иррационального подчинения обстоятельствам Митчерлиху хотелось бы видеть всего лишь denkende Anpassung[9 - Mitscherlich A. Aggression und Anpassung // Ibid. S. 124–125 (80–127).] – «активное», «удачное» приноравливание к техносфере, которое держало бы под контролем наши аффекты[10 - Об истории антиавторитарного психоанализа, ревизовавшего заветы «сверхотца Фрейда» и боровшегося против «репрессивной педагогики», см. подробно: Richter H.-E. Bedenken gegen Anpassung: Psychoanalyse und Politik. Hamburg: Hoffmann und Campe, 1995; Das Selbst zwischen Anpassung und Befreiung: Psychowissen und Politik im 20. Jahrhundert / Hrsg. von M. T?ndler, U. Jensen. G?ttingen: Wallstein-Verl., 2012.]. Насущным для социологии 1960–1970?х годов стал не поиск ответа на вопрос, что такое конформизм, а перенос научного внимания с личной уступки давлению извне на устройство общества, разрешающего либо жестко запрещающего поведенческие и идейные диссонансы[11 - Ср., например: Wiswede G. Soziologie konformen Verhaltens. Stuttgart et al.: Kohlhammer, 1976. S. 154–165.].

В наши дни катастрофическое изменение климата под воздействием промышленного роста и интенсификации сельского хозяйства дало новый импульс для того, чтобы социология ограничила возможности человека его приспособительной способностью, лишая его права на напористое вмешательство в среду обитания[12 - Еще одним побудительным толчком для нынешнего недифференцированного понимания конформизма стало широкое внедрение в обиход техники, управляемой искусственным интеллектом, тем более совершенным, чем более его адаптация к разного рода ситуативным неожиданностям оказывается не реактивной, а проактивной, чем точнее он угадывает то, что может случиться, – см., например: VanSyckel S. J. System Support for Proactive Adaptation: PhD Thesis. Mannheim: Business School, 2015.]. По распространенному мнению, эта способность – залог результативности человеческих действий[13 - См. хотя бы: Ployhart R. E., Bliese P. D. Individual Adaptability (I-Adapt) Theory: Conceptualizing the Antecedents, Consequences, and Measurement of Individual Differences in Adaptability // Understanding Adaptability: A Prerequisite for Effective Performance with Complex Environments / Ed. by C. Sh. Burke, L. G. Pierce, E. Sales. Amsterdam et al.: Elsevir JAI, 2006. P. 3–39.]. Соответственно: то, что противостоит социализации («социальной компетенции»), не более чем агрессивность субъекта, свидетельствующая о неуспехе его адаптации в обществе[14 - Smith P. K. Why Has Aggression Been Thought of as Maladaptive? // Aggression and Adaptation: The Bright Side to Bad Behavior / Ed. by P. H. Hawley, T. D. Little, Ph. C. Rodkin. N. Y.; London: Psychology Press, 2007. P. 65–83.]. Заимствуя у Жана Пиаже («Психология интеллекта», 1947) разграничение «ассимиляции» (= приведение действительности в унисон с умственными операциями) и «адаптации» (= согласование головной работы с действительностью), Йохен Брандштедтер осуждает в своей книге «Пластичная самость» «непродуктивное упорство» индивидов[15 - Brandst?dter J. Das flexible Selbst: Selbstentwicklung zwischen Zielbindung und Abl?sung. Heidelberg: Elsevir, Spektrum Akad. Verl., 2007. S. 89 ff.] (то есть их «ассимилятивную» установку) и ставит акцент на автокоррекции, которую они обязаны предпринимать, если преследуемая ими цель оказывается заблокированной, а также на тактических ходах, проективно возмещающих пережитый ими негативный опыт (на «разгрузочном мышлении»[16 - Ibid. S. 37 ff.]). Подхватывая из прошлых столетий тянущуюся от Эдуарда Гиббона традицию исследований, посвященных упадку цивилизаций, Джаред Даймонд преобразует ее так, что помещает на передний план среди факторов, опричинивающих крах общества, его невписанность в природное окружение, его неготовность быть конформным как целое («Коллапс. Как общества предпочитают гибель или преуспевают?», 2005)[17 - Пионером изучения человека с позиции «инвайронментального детерминизма» был Эмилио Ф. Моран, рассмотревший приспособительные реакции у обитателей арктической зоны, высокогорья, пустыни, степи и тропиков с упором на «высокую метаболическую гибкость людской популяции»: Moran E. F. Human Adaptability: An Introduction to Ecological Anthropology. Boulder, Co.: Westview Press, 1982. P. 94. Общее место сегодняшней биокультурной антропологии – поиск объяснения нашего поведения в инвайронментальном давлении и «биологической памяти о стрессе» – см., например: New Directions in Biocultural Anthropology / Ed. by M. K. Zuckerman, D. L. Martin. Hoboken, N. J.: Wiley Blackwell, 2016.].

Трудности, на которые наталкивается теория общества при распознании различия между социализованным индивидом и приспособленцем, во многом объясняются тем, что она подходит к человеку не столько как к существу, созидающему историю, сколько как к учредителю порядка или беспорядка в своей совместимости с себе подобными. Социум – продукт истории, придающей всему, с чем имеет дело, иное, нежели естественное, начало. Только если оно будет взято в расчет, откроется возможность для того, чтобы расподобить социализацию в качестве вступления индивида в наше общественное инобытие и конформизм в качестве отхода вспять от этой инобытийности ради выживания любой ценой – ради struggle for existence Чарлза Дарвина. Социология стирает несходство того и другого, потому что, игнорируя по большей части историю, закономерным образом выбирает себе в ориентир то, что противоположно историзму, – эволюционизм, отприродный по своему существу, и смыкается с дисциплинами биологического толка. Часто homo socialis биологизируется явным образом, как, например, в работе Малькольма Славина и Даниэля Кригмана «Адаптивный дизайн психики», где душевный мир человека принимает анималистические черты, будучи сведенным к альтруистическим побуждениям, идущим навстречу групповой (поначалу семейной) выгоде, и к эгоистическому отстаиванию генных интересов особи (занявшему место Эдипова комплекса)[18 - Slavin M. O., Kriegman D. The Adaptive Design of the Psyche: Psychoanalysis, Evolutionary Biology, and the Therapeutic Process. N. Y., London: Guilford Press, 1992. P. 83 ff.]. О том, что кроме сохранения и продолжения рода есть еще и духовная культура, отпечатывающаяся в социальной практике, авторы, похоже, не догадываются[19 - Ср. еще изображение общества как «суперорганизма», изменения в котором аналогичны более или менее случайным мутациям, предоставляющим в своей вариативности человеку возможность подыскать себе оптимальный поведенческий образец: Shennan S. Genes, Memes, and Human History: Darwinian Archeology and Cultural Evolution. London: Thames & Hudson, 2002.]. Еще чаще, однако, социология натурализует человека имплицитно, незаметно для самой себя, рисуя общество не постоянно пересоздаваемым, а данным нам наподобие природы, отклонения от которой патологичны, как то представлялось Дюркгейму. Когда же критическая психосоциология признавала в лице Маркузе, Митчерлиха и иже с ними искусственность общества, подвергшегося индустриализации и технизации, она делала ставку на возникновение такой системы межличностных отношений, которая даст волю до того репрессированным инстинктам, первичным и бессознательным потребностям организма[20 - Ср.: Mitscherlich A. Op. cit. S. 93 ff.]. Биологизм вкрадывается в социологию, определяя то вечное настоящее изображаемого ею общества, то его светлое будущее, поднимающееся с темного дна бессознательных влечений человека.

Изложенное Дарвином в «Происхождении видов» (1859) учение о биологическом развитии, происходящем за счет естественного отбора и выживания сильнейших, наиболее отвечающих внешним условиям особей, подверглось пересмотру в нашу эпоху[21 - К истории представлений о биоадаптации ср., например: Amundson R. Historical Development of the Concept of Adaptation // Adaptation / Ed. by M. R. Rose, G. V. Lauder. San Diego et al.: Academic Press, 1996. P. 11–53.]. Так, с точки зрения Роберта Вессона, Дарвин непомерно преувеличил плавность эволюции и ее адаптивный характер. На самом деле она прерывиста, вбирая в себя мутации и вымирание видов, и базируется не только на приспособлении организма к среде, но и на их взаимодействии, являя собой «хаотическую динамику»[22 - Wesson R. Beyond Natural Selection. Cambridge, Mass.: The MIT Press, 1991. P. 155.], в рамках которой даже малая нестабильность при воспроизводстве жизни может вести к значительному усложнению органической системы. Мэри Джейн Вест-Эберхард обнаруживает в дарвинизме противоречие, порожденное тем, что в этой доктрине адаптация служит фактором как изменчивости, так и стабилизации вида[23 - West-Eberhard M. J. Developmental Plasticity and Evolution. Oxford, UK: Oxford UP, 2003. P. 8–10.]. По убеждению исследовательницы, моделирование эволюции, которая демонстрирует присущую организмам гибкость, должно считаться, наряду с влиянием на них природного контекста, также с вариативностью, предзаданной генотипу[24 - Ibid. P. 28 ff.], и половым отбором, рекомбинирующим хромосомы[25 - Ibid. P. 630 ff.]. Но даже и в ревизованной форме дарвинизм вызывает вопросы, остающиеся пока без ответов. Будучи обновленным, он все же продолжает быть центрированным на идее развития через приспособление и метаболизм. Что такое мутация, как не ошибка в передаче генной программы от поколения к поколению? Раз так, мутация означает нехватку автономии, крах самодостаточности, которые испытывает витальность вопреки своей выделенности из неживого мира. Не все ли равно, абсолютизируем мы власть среды прямо или указывая на ненадежность репликации ДНК в стремящейся к авторегулированию органике? И точно так же: не все ли равно, видим мы источник пластичности живых тел в их генетической предрасположенности к преобразованиям или в их приспособительных реакциях на специфику той действительности, в какой они пребывают? В обоих случаях пластичность предполагает, что эволюция совершается не оттого, что у нее есть causa finalis, a ради снятия губительного стресса, который живое вещество претерпевало бы в той или иной ситуации, если бы не обладало запасом трансформационных возможностей. Как бы ни была беспорядочна эволюция, она телеологична потому уже, что переходит из реальности в мыслительное отражение таковой, в наши научные и философские построения, в которых она так или иначе берется целиком – как решившая/решающая свою задачу. Даже если causa finalis на деле отсутствовала бы в эволюции, даже если наши модели игнорируют телеологизм в животном мире, сам факт осмысления человеком биологического развития становится его конечной причиной, идеальным завершением материального процесса.

По здравом размышлении достижение фенотипом пригодности к тому месту, куда он попал, заводит эволюцию в тупик, ограничивает ее нарастание. Как толковать тогда, к примеру, появление млекопитающих, распространившихся почти по всей планете? Становление этого нового рода живых существ очевидным образом свидетельствует о том, что эволюция нацеливается на преодоление видовой зависимости от локальной обстановки. Понятно, что выживание не обходится без обмена организма со средой и, следовательно, без приспособления к ней. Но, вступая в разногласие с неорганическим миром, витальность делается принципиально направленной на эмансипацию от любой среды. Выход из противоречия состоит в том, что органические системы не просто взаимодействуют со своим окружением, но в порыве к сверхкомпенсации метаболизма руководствуются установкой на господство над средой (пусть то будут заявление животным права на владение своей территорией или еще совсем недавние бразильская и индийская мутации вируса COVID-19, наловчившиеся особенно эффективно пробивать иммунную систему человека). Конечно же, эволюция зачастую протекает контингентно, особенно если ее участники осваиваются с экстремальными обстоятельствами (скажем, с очень жарким или очень холодным климатом)[26 - О биоадаптации в чрезвычайных ситуациях см. подробно: Wharton D. A. Life at the Limits: Organisms in Extreme Environment. Cambridge, UK: Cambridge UP, 2002.], что придает подходящим к такому положению дел жизненным проявлениям сугубую частноопределенность, лишь локальную значимость, экзотизм. И все же у эволюции есть главный вектор. Ее целеположенность следует из напряжения, в котором сталкиваются подчинение организма среде и обусловленное его суверенностью инстинктивное вожделение властвовать над нею. Развязывание этой коллизии вовлекает жизнь в такую попытку примирить свои полюса, которая выливается в создание внутренней среды, параллельной внешней. Этот расположенный между индивидным микрокосмосом и макрокосмосом мезокосмос формируется благодаря тому, что потомство не отпускается после рождения на волю, а выращивается родителями. Не брошенное на произвол судьбы, оно взрослеет в замедленном темпе, проходя через относительно длительный период неотении, во время которого обучается навыкам, дополняющим заложенную в него генетически компетенцию, то есть повышающим уровень его властных притязаний[27 - Еще более затянуто взросление человека – см., например: Lerner R. M. On the Nature of Human Plasticity. Cambridge, UK et al.: Cambridge UP, 1984. P. 85 ff.]. (У млекопитающих внутренняя среда становится для потомства, получающего пищу от материнского тела, и вовсе единственно значимой – симбиотически неразрывной.) В таком освещении эволюция обретает тот смысл, что усиливает рефлексивность организмов, присовокупляя к их наследственным свойствам благоприобретенные. Живое существо не только отражает в себе мир, но и узревает свое отражение в нем, поскольку над владеющими телом инстинктами надстраивается знание, которое оно получает как со-знание от более опытных особей. Видеть свои действия так, как если бы они были чужими, и есть сознание[28 - Одним из значительных этапов в пересмотре дарвинизма стала не утратившая влиятельности и по сию пору книга Ивана Шмальгаузена «Факторы эволюции (Теория стабилизирующего отбора)» (М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1946). Главная движущая сила эволюции, по Шмальгаузену, – это мутации, которые, в принципе, «вредны» для популяций, поскольку подрывают уже сложившуюся норму приспособления организмов к природному окружению. Тем не менее благодаря естественному отбору продолжают существовать и, более того, возглавляют эволюцию те организмы, измененное состояние которых доказало свою жизнестойкость. «Авторегуляторное развитие» (с. 82) жизни легитимируется или, напротив, стесняется извне. Эволюция протекает у Шмальгаузена по гегелевской схеме отрицания отрицания: внешняя действительность «элиминирует» мутации, нарушившие видовую адаптацию. Но при этом та же самая действительность не глушит мутации, вследствие которых организмы получают возможность активнее, чем раньше, на нее воздействовать. «Освобождение организмов от детерминирующей роли факторов среды» (с. 11) обеспечивает переход от низших к высшим формам жизни, с чем нельзя было бы не согласиться, если бы Шмальгаузен не впал в тягостное противоречие: каким образом одна и та же детерминирующая инстанция (среда), отсеивая одни мутации, допускает другие, и притом как раз те, которые противятся ее детерминантному характеру? Снять эту неувязку не поможет никакой диалектический кульбит. Шмальгаузен искал компромисс между генетическим и адаптивным подходами к эволюции, но надежно примирить то и другое ему вряд ли удалось. У книги Шмальгаузена есть еще один аспект, о котором не стоит забывать, критикуя ее основоположную мысль, а именно: гражданский. Сама она менее всего была результатом соглашательства автора с временем, бросая вызов засилью обезличивавшего общество сталинизма. Шмальгаузен писал среди прочего: «Свобода индивидуальной конкуренции <…> является одним из основных факторов эволюции» (с. 354).]. Заимствование опыта – первый шаг на пути отчуждения живого существа от себя[29 - В этом смысле поведенческая пластичность, порожденная обучением, отнюдь не аналогична эволюционно-приспособительной – ср. противоположное мнение: Pigliucci M. Phenotypic Plasticity: Beyond Nature and Nurture. Baltimore; London: The Johns Hopkins UP, 2001. P. 182–196.].

Развитие рефлексивности по восходящей линии увенчивается авторефлексивностью, каковой характеризуется homo sapiens. В акте самосознания человек открывает себя и, стало быть, обретает возможность второго – не физического, мыслительного – рождения. Какие бы физиологические механизмы (зеркальные нейроны, асимметрия полушарий головного мозга) ни были задействованы при возникновении самосознания и какими бы генетическими факторами (они не ясны) это новшество ни опричинивалось, непреложен тот факт, что у творчества, которым занят человек, не может быть иного происхождения, кроме отличного от натуральной плодовитости. Коль скоро креативность противостоит прокреативности, другое начало исходно даруется тому, что контрастирует с естественным появлением на свет по максимуму, – умирающему. Покидающие бытие обретают жизнь вечную по ту его сторону. Культ предков, отправной (и остающийся краеугольным) пункт социокультуры, – это coincidentia oppositorum, так как совмещает в себе естественное начало рода со сверхъестественной неустранимостью из жизни его основателей. В своем истоке история (другого рождения) разыгрывается в том мире, какого нет, в загробном царстве, лишь постепенно в течение долгого срока становясь фактической, перекраивающей наличную социокультурную реальность. Животные завоевывают пространство, человек жаждет распоряжаться не только им, но и временем. Самоопределяющийся и тем самым проясняющий свою ориентацию человек сообщает пространству векторность, темпорализует его (поначалу колонизуя из центра своего возникновения удаленные уголки планеты). Выстраивая (в воображении или на деле) еще одну вселенную, homo sapiens ментально и в значительной степени физически высвобождается из природы, застревая в ней тем не менее в качестве организма. Эволюция, вызванная противоречием между суверенностью живых существ и их зависимостью от среды, завершается в человеке, уступая место истории, в которой он мыслительно становится полновластным хозяином природного порядка (например, населяя натуросферу подобиями своей психики в анимистических верованиях). Эта умственная власть подтверждается материально – техническими изобретениями, аграрной практикой, учреждением социальных институций, индоктринированием масс[30 - Попытки концептуализовать наши мыслительные стратегии в качестве приспособительных («…люди рациональны в адаптивном смысле <…>», – провозглашает, к примеру, Джон Андерсон (Anderson J. R. The Adaptive Character of Thought. Hillsdate, N. J.: Erlbaum, 1990. P. 31)) отнимают у человека вместе с правом на иррациональность, фантазирование, идеологическую активность и выработку дедуктивных конструкций самовластие, которое нельзя понять иначе как омнипотентность, присваиваемую себе интеллектом, не считающимся с ограниченными возможностями наших тел. Ср. еще одну «натурализацию теории познания»: Engels E.-M. Erkenntnis als Anpassung? Eine Studie zur Evolution?ren Erkenntnistheorie. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1989. Заявленный в этой работе тезис, согласно которому «эволюционный успех особи „человек“» вытекает из приспособительной интенции познания (S. 14 ff), ставит вне закона и эксперименты, создающие искусственные, лабораторно сконструированные условия для проверки гипотез, и лежащий в основе научного рационализма методологический принцип Фрэнсиса Бэкона, нацеливавшего в «Новом Органоне» (1620) исследователей на то, чтобы те подвергали природу анатомическому «разъятию», открывая ее тайны, лишая ее власти над человеком.]. В дополнение к анималистическому обмену со средой человек вводит в рыночное обращение изготовленные им самим ценности. Рынок есть иноприродная, гуманизированная среда[31 - Соответственно: отрицание рынка дегуманизирует социокультуру. Ставя в «Понятии политического» на одну доску «обмен» и «обман» (Tauschen/T?uschen), Карл Шмитт одновременно не только свернул социальные отношения к борьбе не на жизнь, а на смерть, но и пренебрежительно отозвался о «человечестве», которое «как таковое не может вести никакой войны» (Schmitt C. Der Begriff des Politischen: Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien. Berlin: Duncker & Humblot, 1996. S. 76, 34–35). Шмитт обознался: у человечества есть общий враг – смерть каждого из нас.]. Но, будучи организмом, человек не достигает в своих социокультурных предприятиях окончательного выхода за тот предел, на котором заканчивается ordo naturalis. Зверь превосходится носителем Духа, но тот умирает как зверь. История поэтому замещает эволюцию эквивалентно, являя собой, как и та, ряд изменений в разрешении дилеммы, с которой имеет дело все живое, автономное и неавтономное в одно и то же время. Человек проектирует творимую им социокультуру как спасительную, вызволяющую его из-под диктата Танатоса, и пускает ее в исторические преобразования, придает ей все новые и новые начала, неудовлетворенный тем, что ни на одном из этапов она не выполняет своего сотериологического задания здесь и сейчас, питая своих носителей лишь обещаниями, требуя веры в себя и не допуская проверки. Homo historicus не совпадает со своей интенцией и как раз отсюда до чрезвычайности изобретателен в поисках того, как он может достичь желанного совпадения[32 - Мартин Хайдеггер назвал мир животных «бедным», «недостаточным», охарактеризовав по контрасту с этим человека как существо с «мирообразующей» способностью (Heidegger M. Gesamtausgabe. II. Abteilung: Vorlesungen 1925–1944. Bd. 29/30. Die Grundbegriffe der Metaphysik. Frankfurt am Main: Klostermann, 1983. S. 274 ff). Но сказать так – мало. Человек не просто создает образ универсума, будучи эквивалентным пресуществующему ему миру, но и делает эту картину сменной, пребывает в историзованном мультиверсуме.]. Эволюция соматична. История вершится в головах, откуда проецируется на реальность. Сущность истории – в самопроизводстве человека, которое не в состоянии, однако, возвести наше физиологическое устройство на более высокую, чем данная нам, ступень, как бы того ни хотелось теоретикам превосходства одной расы над прочими и всем тем религиозным доктринерам, философам и ученым, кому мерещится homo novus (immortalis). Биологическое развитие захлебывается в истории, ибо она в своей равнозначности эволюции лишает ту биокреативной силы, подменяемой умствованием. Мутации человеческого организма разнообразят популяцию, но не ведут его к перерождению, к биологической инобытийности.

Взятые вместе эволюция и история составляют такой комплекс, в котором одна изменчивость (организмов) прекращается, чтобы быть замещенной другой (выражающейся в инкорпорировании и материализации идей, так или иначе предполагающих спасение человека). Causa finalis имеется у обеих линий, но их телеологизм различен. В этом аспекте было бы ошибкой считать вслед за Жан-Батистом Ламарком («Зоологическая философия», 1809) и его последователями, что общее развитие организмов ведется по единому плану, направляющему их к совершенствованию органов, или соглашаться с Владимиром Соловьевым («Чтения о Богочеловечестве», 1878–1881) в том, что можно говорить о «вечности человека», о его «умопостигаемом» присутствии в мире до того, как появляется «эмпирический» homo sapiens[33 - Соловьев В. Чтения о Богочеловечестве; Статьи; Стихотворения и поэма; Из «Трех разговоров»: Крат. повесть об Антихристе / Вступ. ст., сост. и примеч. А. Б. Муратова. СПб.: Худож. лит., Санкт-Петербург. отд-ние, 1994. С. 145–146.]. До человека живая природа стремилась погасить конфликт между воссозданием себя в потомстве и своей воплотимостью в особях, поддерживавших существование за счет экотопа. Намерением же человека, основавшего собственный культуро- и социотоп, служит нейтрализация иного противоречия – того, в котором находятся интеллект и организм. В философии Анри Бергсона («Творческая эволюция», 1907) первоначальный жизненный порыв (еlan originel) ни в какой момент не иссякает, не растрачивает, а только наращивает свою энергию, делая витальность льющейся непрерывным потоком, в котором не бывает зияний. Осознавая все же, что человек в своей чисто интеллектуальной продуктивности нарушает континуальный рост жизни, Бергсон призывал к совмещению дискретного разума с анималистическими по происхождению инстинктами в интуитивных познавательных актах, стараясь тем самым восстановить утрачиваемую в социокультуре целостность биокреативности. Дело, однако, в том, что человек как организм никогда и не бывал вполне отторгнутым от животных инстинктов, оказываясь полем борьбы между ними и себя толкующим интеллектом, которая ознаменовала собой скачкообразный переход от эволюции к истории. В этой схватке разум не может стать победителем. Если эволюция обрывается в собственном Другом, в авторефлексии, порождающей социокультуру, то история, в какие бы новые превращения ни втягивался ее fresh start, обречена (вразрез с гегелевской моделью) на неразрешимость своей проблемы, на энтропийное исчерпание своих возможностей по преодолению природного в человеческом. Эволюция обретает в человеческой авторефлексии свой happy end. Счастливый финал истории не проглядывает на ее горизонте, потому что можно отодвинуть вдаль старение организма, но нельзя его обессмертить: ведь функция ДНК в том, чтобы передавать жизнь от одного тела другому, внося – по диалектическому принципу – в ее континуум дискретность. Жизнь прерывиста, потому что ее носители – отдельные тела. Смерть вычленяет органику из неорганической материи, которая не умирает, а транссубстанциализуется. Все коррекции, которым подвергается теория Дарвина, бессильны сделать ее безупречно правдоподобной, ибо она нуждается не в исправлениях, а в понимании того, что принадлежит к одному из периодов в трансформациях сотериологической надежды социокультуры. После того как природа перестала быть следствием Божественного промысла, Дарвин попробовал найти спасение не в религиозной потусторонности миру сему, а в приспособлении к нему, дающему отдельным телам шанс на выживание. И точно так же не улучшаем антидарвинизм, эпохально обусловленный, как и всякая гипотеза. Интуитивизм Бергсона складывается в период Fin de Si?cle, когда прогрессизм впадает в кризис и обнаруживается опасность истории, спасение от которой кажется достижимым в том, чтобы срастить ее с эволюцией.

Речь о коммунизме пойдет ниже. Но, забегая вперед, уместно уже сейчас заметить, что его смысл расходится со смыслом жизни. Ее сущность в том, чтобы, транслируя себя от одного организма к другому, избыть передатчика наследственной информации. Жизнь куда более значима, чем живущий (в чем мы, живущие, не хотим отдавать себе отчет). Сотериологическая же сущность коммунизма – сосредоточение жизни в социальном сверхорганизме, иммортальность которого не будет отменена смертностью его отдельных слагаемых. Утопическому сверхорганизму недостает необходимого ему, как и любой плоти, энергетического содержания – той жизни, иное имя которой – смерть множащего ее. Самке богомола, пожирающей самца после совокупления, дано инстинктивное знание о том, что такое жизнь. К несчастью всех, поверивших в коммунистическую химеру, вплоть до Алена Бадью, Славоя Жижека и Бориса Гройса, Маркс не увлекался энтомологией – в отличие от Роже Кайуа, написавшего статью «Богомол» (1934), в которой проследил отнюдь не случайный интерес самых разных мифологий к привлекшему его внимание насекомому. Сакрализуя богомола, мифогенное сознание удостоверяло свою адекватность жизни, которая сообщает бездушной материи новое начало, чтобы затем повторяться в нем и быть им исчерпанным, чтобы всегда переносить начало в Другое, чем то, что было. Зигмунд Фрейд (хочется почтительно назвать его богомолом мысли) был в принципе прав, вопреки своим постмодернистским хулителям Жилю Делезу и Феликсу Гваттари, центрировав психоантропогенез на Эдиповом комплексе. Будучи в психическом плане восстанием детей против родителей, эдипальность представляет собой в антропологическом измерении опознание человеком ноумена жизни, упраздняющей своего подателя.

2

Злоба дня сего. Пора вернуться к конформизму. Он преобладает в поведении и мышлении людей тогда, когда спасение ищут здесь и сейчас, а не откладывают на будущее, не переносят в реальность, альтернативную наличной. История кажется спасительной уже постольку, поскольку ее место рождения там, где каждого из нас стережет смерть, – в будущем. Конформизм сотериологичен, как и прочие интенции человека, возводящего социокультуру. Но в противовес творению истории ради победы над естественным ходом существования он целиком погружен в современность. Приспособленец неотвязно фиксирован на парадоксе, который содержится в вопросе о том, как не умереть при жизни. Ответ на этот вопрос столь же парадоксален, как и его постановка: конформист сохраняет себя благодаря тому, что губит свою самость, теряющуюся в массовых социокультурных шаблонах, в инерционном тыловом поле исторических начинаний. Тот, кто отождествляет себя с этими шаблонами, отбрасывается из истории в сферу эволюции с тем, впрочем, немаловажным отличием от адаптации животных к их местопребыванию, что продолжает быть обладателем самосознания. Оно, однако, выступает извращенным. Отношение «я»-субъекта к «я»-объекту претерпевает у конформиста переворот, в котором они обменивают свои позиции, так что «я»-субъект попадает в зависимость от «я»-объекта – от того, кто оценивает и интерпретирует себя с точки зрения множественных иных лиц, прекращающих быть чем-то внешним для прямого взгляда, овнутриваемых видящим. Такая доходящая до самоотречения индивида податливость на социальную рутину или на то, что обещает стать ею, преобразует историю в как бы эволюцию, не будучи ни тем ни другим в их чистом проявлении. Конформист увязает в безнадежной невозможности истории обратиться в эволюцию. Он потерян и для одухотворения, и как организм.

Приспособление животных к среде проводит в ней границу, которую им не дано переступить, делит ее на освоенную и не поддающуюся освоению области[34 - К проблеме разнородности той реальности, где осуществляется эволюция, ср.: Brandon R. N. Adaptation and Environment. Princeton: Princeton UP, 1980. P. 45–77.]. Homo historicus, напротив, трансгрессивен, действует за рубежом того, что есть, в новом для себя мире, в котором он становится инаковым себе и, рожденный во второй раз, оказывается исполнителем роли, от самого себя отличаясь, как сказал бы Хельмут Плесснер[35 - Plessner H. Zur Anthropologie des Schauspielers [1948] // Plessner H. Mit anderen Augen: Aspekte einer philosophischen Anthropologie. Stuttgart: Philipp Reclam jun., 1982. S. 136–163.]. Объективируя себя, авторефлексивное «я» – продолжим следование за антропологическими соображениями Плесснера, несколько модифицируя их в приложении к социальности, – выпускает на волю собственное Другое, каковое принципиально совместимо с несобственным Другим, с обобщенным alter ego, с обществом, как его понимали Зиммель и Мид. Социализация, заключающаяся в примеривании самостью на себя ролевого «я»-образа, имманентна самосознанию. Это оно источает из себя социальную гравитацию, сбивающую людей воедино и отграничивающую (как на том настаивал Никлас Луман) их союз от природного окружения. Социализованный индивид остается собой, делаясь Другим. Он не совсем совпадает со своей актерской игрой. Поэтому он может иметь сразу несколько ролей, что подчеркивала социологическая теория (1951) Толкотта Парсонса (скажем, трудовую, семейную и ту, в какую входит в неофициальном дружеском круге), и выпадать из всех своих образов или действовать, трансформируя их рамки (обе эти и сходные с ними опции подробно исследовал Эрвин Гоффман[36 - Goffman E. Frame Analysis: An Essay on the Organisation of Experience. N. Y. et al.: Harvard UP, 1974.]). Homo historicus инобытиен вполне – и тогда, когда театрален, и тогда, когда обманывает ожидания, имплицируемые взятыми им на себя ролевыми обязательствами. Поднимать мятеж против того, что мы застаем, можно только из другой, чем наличная, реальности, какой бы она ни была – спиритуально потусторонней, политически недопустимой, сексуально запретной, идейно чуждой мейнстриму. В этом плане дело, которым занят homo historicus, гибнет, если обращается в рутину, и длится, если воспроизводится с модификациями, с привнесением сюда новой начинательности.

Не принадлежа к анималистическому царству и дезертируя из исторического, конформист регрессивен: он переходит границу в попятном движении из потусторонности в посюсторонность. Довлеющее конформисту восприятие себя чужими глазами заставляет его быть Другим до того, как он стал собой, сливать «я» с социальной ролью, редуцироваться до степени человека-функции. Мы имеем здесь дело не с социализацией индивида, а с деиндивидуализацией социума, которая подытоживается тем, что в нем не быть собой значит «быть». Конформизм вторичен по отношению к образованию коллектива, который суммирует и координирует в групповом энтузиазме свободные волеизъявления личностей, побуждающие их к жизни в истории (большой или малой – сейчас неважно). В понятии persona далеко не случайно срастаются личность и личина. Социум должен уже конституироваться, чтобы явиться восприемником жертв, которые приносят ему лица, отказывающиеся от самости. Конформист разыгрывает двухходовку: он выбирает себе роль в персональном решении, упраздняя затем свою особость, пускаясь в бегство из зоны, антиципирующей будущее. Попадая, так сказать, в предпорубежье, задерживаясь на нейтральной полосе, конформист закономерно теряет и внутреннюю границу, позволяющую нам дистанцироваться от себя и становиться самокритичными, производить переоценку наших акций и суждений, то есть иметь личную историю. Возмещая свой дефицит, приспособленцы нетерпимы к тем, у кого она слишком заметно выбивается из застывающих норм, – ко всяческим выражениям девиантного сознания (сказывается ли оно в идеологических расхождениях личности с мейнстримом или в ее сексуальной ориентации). Конформизм реактивно агрессивен, он отзывается на активное присутствие самости рядом с собой желанием истребить ее. Другому надлежит потерять ее так же, как ее в себе стирает обезличивающийся оппортунист. Исторический же человек, шагающий в небывалое, озабочен прежде всего вложением умственных инвенций в наличную духовную ситуацию, используя агрессию в качестве орудия для реализации своих идейных исканий, инструментализуя ее[37 - Ср. обратную моей привязку реактивной и инструментальной агрессивности к адаптации: Card N. A., Little T. D. Differential Relations of Instrumental and Reactive Aggression with Maladjustment: Does Adaptive Depend on Function? // Aggression and Adaptation… P. 107–134.] (как то сделал Христос, изгнавший менял из храма). Нельзя, впрочем, сказать, что приспособленец вовсе отчужден от истории. Он сопричастен ей, но не как ее агенс, а как пациенс, послушно меняющий свои взгляды и повадки, если того требует конъюнктура социодинамики.

Для ранних, еще не накопивших разнообразного исторического опыта обществ проблема конформизма малозначима или вовсе иррелевантна. Протест против господствующих правил если и случается в архаическом коллективе, то как точечно-эксцессивный, личностный[38 - См. подробно: Malinowski B. Crime and Custom in Savage Society [1926]. Totowa, N. J.: Rowman & Allanheld, 1985. P. 75 ff.]. В своем становлении (из внутреннего тяготения индивидов к совместности) социальность пока не знает массового нонконформизма, на что обратил внимание уже один из основоположников науки об обществе Герберт Спенсер[39 - Spencer H. The Principles of Sociology (1876–1896). Vol. II. P. 2. N. Y.; London: Appleton, 1896. P. 134 ff.], и поэтому не нуждается в выделении из состава коллектива тех, кто навсегда и безусловно покорен его воле, кто гарантирует его стабильность. Взаимосогласованность индивидуального и группового здесь сама собой разумеется. По реконструкции Вольфганга Липпа, понятие «конформность» впервые входит в оборот, еще не став научным, в Англии в середине XVI века[40 - Lipp W. Einleitung // Konformismus – Nonkonformismus: Kulturstile, soziale Mechanismen und Handlungsalternativen / Hrsg. von W. Lipp. Darmstadt; Neuwied: Luchterhand, 1975. S. 19–23 (19–95).] (было ли чистой случайностью то, что в той же самой стране родилось и учение об эволюции через приспособление к среде?). «Конформность» делается актуальным понятием (схватываемое им явление существовало, конечно, и раньше) в той ситуации, в какой правительственная власть смыкается с властью церкви и принимается (в конфронтации национального государства с католицизмом) распоряжаться в духовных делах, оказываясь безальтернативной. Конформизм, следовательно, имеет в виду недифференцированность социального тела и Духа, насущен там, где сознание призывается забыть свою способность витать за пределом чувственно воспринимаемого, дабы сосредоточиться на том, что нам непосредственно дано, как если бы эмпирическая действительность и была той далью, куда нам еще предстоит попасть. Быть или не быть приспособленцем – дилемма, особенно остро переживаемая человеком на сломах социостаза при вторжении будущего в настоящее. Человек, сталкивающийся с вмешательством инаковости в заведенный порядок, обязывается переводить мыслительную работу из допускающей присутствие своего субъекта в отсутствии в сугубо присутственную, отелеснивать Дух. Уравненное с телом сознание либо устремляется к выживанию, поддаваясь давлению извне, либо идет на риск сопротивления обстоятельствам, который может стать смертельным.

В самоубийстве уступка внешним условиям и восстание против них объединяются в максимуме того и другого. Эпидемическим суицид бывает, вопреки мнению Дюркгейма, не только тогда, когда общество решительно перестраивается, но и тогда, когда оно застойно. У самоубийства два лица. Оно может явиться и приспосабливанием к ускорившейся истории, бросающим ей вызов (тем, что биология дефинирует как resistance adaptation[41 - Wharton D. A. Op. cit. P. 31.]), и бунтом против безвременья, который поднимает человек, погрязший в этой обстановке и не знающий, что противопоставить ей, кроме добровольного ухода в небытие. В обоих вариантах самоубийство сложным образом сопряжено с конформизмом. Как смерть при жизни оно представляет собой крах конформистского расчета на спасение, на нахождение убежища в коллективе. Суицидальная личность отказывается от того нетворческого состояния, в каком находятся потерявшие самость, ради противотворчества – созидания собственной смерти.

Контракреативный потенциал конформизма, воплощающийся не в одном лишь суициде, но и в подражательстве, в порабощенности производительного сознания готовыми образцами, открылся авторам романтической эпохи, прежде всего Э. Т. А. Гофману, связавшему (в предвосхищении киномонтажа) контрапунктом в «Житейских воззрениях кота Мурра…» (1819, 1821) истории капельмейстера Иоганнеса Крейслера и его имитатора, покушающегося, несмотря на свое бестиальное происхождение, на литераторское участие в порождении духовной культуры. С замечательной интуитивной меткостью Гофман поместил приспособленца Мурра в промежуток между чисто биологическим существованием и человеческим инобытием-в-мире, между эволюцией и историей. В той мере, в какой романтизм тематизировал двойничество, он был поставлен перед необходимостью развести подлинник и копию в разные стороны, став первой эпохой, подвергшей конформизм, сколок с социализации, уничтожающей критике. Представитель сменившей романтизм позитивистской эры Дарвин взял назад – по контрасту с предшественниками – осуждение приспособленчества, придав адаптации, соглашательству особей с превосходящим их возможности окружением, противоречащее ей значение той силы, какая приводит в движение переходы из низших состояний одушевленной материи в высшие. (Преодоление природы социокультурой находит свое продолжение в том, что каждая эпоха по-своему проектирует присущую ей историческую субъективность в пресуществующий человеку мир.) Возведя в герои своей теории конформное существо, Дарвин обеспечил ей длительное признание, заразительно обольстив центральной в ней идеей приспособления новые поколения исследователей, принявшихся – соответственно – прилаживать его доктрину к прежде неизвестным эпохальным тенденциям и научным достижениям. Дарвинизм внедрил эволюционный принцип в историю сциентистских изысканий[42 - Здесь не место вникать в судьбы ламаркизма, вылившегося, как и дарвинизм, в длительную и разветвленную традицию. Стоит все же сказать, что теория Ламарка зародилась на границе между Просвещением и романтизмом. Как и мыслители XVIII столетия, к которым в следующем веке примкнул Дарвин, Ламарк понимал естественное окружение организма по сенсуалистской парадигме в качестве силы, возбуждающей жизненную динамику. Но у живого есть и внутренняя предрасположенность к совершенствованию органов, посредством которых оно вступает в контакты с миром. Среда дает повод для прогресса организмов, участие которых в развитии одушевленной материи, однако, имманентно им. Особь заведомо равна и не равна себе. Овнутривание стороннего влияния определяет интеллигентность организма и позволяет ему передавать благоприобретенные признаки по наследству. Поставив акцент на их наследовании, Ламарк отдал дань романтической абсолютизации генезиса. Романтической по своему духу была и та предпосылка ламаркизма, по которой существа сразу самотождественны и не тождественны себе.].

Человек в «Происхождении видов» уменьшает действенность натуральной селекции, оберегает, одомашнивая животных, слабейших из них от истребления. В пику все тому же романтизму Дарвин оценивает социокультурную практику в том ее аспекте, в каком она оппонирует приспособленчеству, не без негативных коннотаций. Она не всегда отвечает универсальным законам природы. В приложениях дарвинизма к социокультуре ее противоестественное устройство рисуется как подлежащее преобразованию путем искусственного отбора, то есть посредством попрания ее сделанности сделанностью же. Изобретатель евгеники, двоюродный брат Дарвина Фрэнсис Гальтон, считавший, что natura humana должна быть улучшена за счет искоренения девиантности, предлагал лишить преступников права на «производство потомства»[43 - Galton F. Essays in Eugenics. London: The Eugenics Education Society, 1909. P. 20.]. Отсюда тянется преемственная линия и к советской политико-социальной инженерии 1920?х годов, отбраковывавшей неугодных власти лиц по классовому происхождению, и к нацистской эвтаназии, и к американскому бихевиоризму, пропагандировавшему в лице Берреса Фредерика Скиннера «…преднамеренный дизайн культуры и контроль над человеческим поведением»[44 - Skinner B. F. Beyond Freedom and Dignity. N. Y.: Knopf, 1972. P. 145 ff, 184 ff.]. В «Человеческом, слишком человеческом» (1878–1880) Фридрих Ницше перенес дарвинизм в область философской антропологии, назвав человечество «фазой развития некоего определенного сорта зверя, ограниченной по длительности» и обвинив социокультуру в том, что она потворствует по ходу «борьбы за существование» выживанию «болезненных» натур, обратившихся из?за своей ущербной конституции к духовной деятельности, – что и «делает всякий прогресс вообще возможным»[45 - Nietzsche F. Werke in zwei B?nden. Bd. I. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellshaft, 1973. S. 361, 348–349.], движет историю вперед. Сергей Давиденков подхватил традицию Ницше, снабдив ее психостадиальным аргументом: ввиду отсутствия естественного отбора выдвинутую позицию в культуротворчестве захватывают душевно нездоровые персоны, приводящие его в шаманских культах «к организации неврозов в определенные большие системы»[46 - Давиденков С. Н. Эволюционно-генетические проблемы в невропатологии. Л.: Государственный Институт усовершенствования врачей, 1947. С. 41.].

Тоталитаризм стал реальным выводом из дарвинистски окрашенных нападок на социокультуру[47 - Эта импликация дарвинизма игнорируется теми, кто прослеживает традицию, заложенную «Происхождением видов», – ср., например: Geulen Ch. Wende ohne Ende: Darwin als Diskursbegr?nder // Historische Wendeprozesse: Ideen, die Geschichte machten / Hrsg. von K. E. M?ller. Freiburg; Basel; Wien: Herder, 2003. S. 231–255.]. Этот строй сымитировал историческое общество, открытое в будущее, замкнув перспективу, сдвинув футурологический проект (коммунистический, расовый) в настоящее и отняв тем самым, как и всякое подражание, у своего образца предприимчивость, свободу развиваться спонтанно. Контракреативный, имитационный режим попытался предоставить всем членам общества сильную позицию, коль скоро они взяли верх над настоящим уже здесь и сейчас, а своих вождей возвел на ту ступень, на которой вершится imitatio Dei. Приостановив историю за счет осовременивания будущего, тоталитаризм превратился в как бы кастовое общество, разделенное на народную массу и партийную номенклатуру, с тем, однако, отличием от социальных систем с непроходимыми классовыми перегородками, что формировал элиту из представителей демоса. В принципе (но, конечно, не на деле) любой человек мог попасть в привилегированный (академический, управленческий, партийно-идеологический, охранительно-преторианский) слой общества. Оно мыслилось, таким образом, как среда, где финализуется отбор лучших экземпляров человеческого рода, где попросту не должно быть не приспособившихся к ней лиц. Подданные государства были стилизованы под его приемных детей, а социум – под большую семью, которую оно опекало в обмен на беспрекословное послушание. Тоталитарное государство ожидало от граждан отрешения от себя, так же как мистика подвигала людей к самозабвению ради того, чтобы они целиком открылись Богу (ясно, почему проповедовавший «нищету Духа» Майстер Экхарт получил высочайшую оценку в «Мифе ХX века» (1930) Альфреда Розенберга). Третьей quasi-кастой тоталитарного социума были узники трудового концлагеря, куда отправлялись те, кого полагали вовсе неподходящими для повышения в ранге, из кого складывалась минус-элита наказанных экскоммуницированием за неадаптивное поведение и умственные вольности. Адаптация всегда предполагает движение от особого к общему. В тоталитаризме части не просто интегрировались в целом, а сводились в нем к незначимости (по принципу totum pro parte). Общество сплошного конформизма находилось в непрерывном чрезвычайном положении, помимо которого нельзя было бы вообразить, что тоталитарное правление гарантирует всякому человеку из низов возможность подъема на высшие уровни социальной иерархии. Свою легитимацию чрезвычайное положение утверждало посредством того, что общество подвергалось экстремальному испытанию войной – внешней и внутренней (террором). Сторонникам тоталитаризма его мобилизационный характер казался непременной предпосылкой для достижения государственной властью полной суверенности – Карл Шмитт положил этот тезис в основу своей философии права, которую он начал излагать в «Политической теологии» (1922–1923). После того как тоталитаризм вошел в полосу кризисов, Жорж Батай, неафишированно полемизируя со Шмиттом, определил суверенность (в одноименном трактате, 1953–1956) как свойство каждого (для себя ценного) человека и увидел в сталинизме, похитившем у людей свободную инициативу, нивелировавшем их, самоотречение субъектов от своей власти над собой (суверенный подрыв суверенности). Двинемся вслед за Батаем: диалектика завершаемого в мобилизационном штурме отбора такова, что он дает власть подчиняющимся ей и тем самым подтачивает тоталитарное правление, делает его имплозивным, изнутри разваливающимся, омнипотентным лишь мнимо. Тоталитаризм – царство слабых, сговорчивых с фантомной идеологией индивидов, выданных за сильнейших в планетарной конкуренции. По своей сущности он суицидален без намерения лишить себя жизни, производителен в самоуничтожении.

Интеллектуальное восстание против тоталитаризма выдвинуло в нем поначалу на передний план деструктивность готовых принять этот порядок личностей. По Эриху Фромму, они страдают «симбиотическим комплексом»[48 - Fromm E. Escape from Freedom. N. Y.; Toronto: Farrar & Rinehart, 1941. P. 158 ff.], вынуждающим их либо к автонегативности, либо к разрушению объекта, на котором они фиксированы. И в том и в другом случае у индивидов, чей отправной пункт – их зависимость от внешних детерминант, нет стимула для самостановления. Однозначный протест против тоталитарной социокультуры привел ее в творчески опустошенное состояние. При таком подходе конформист, как его квалифицировал Кларк Мустакас, – в первую очередь человек, лишенный креативного дара, не использующий «ресурсы», которыми он располагает[49 - Moustakas C. E. Creativity and Conformity. Princeton et al.: van Nostrand, 1967. P. 37 ff.]. Это мнение односторонне. Разве в тоталитаризме не было ничего конструктивного? Как бы он мог иначе явиться на свет для весьма длительного в СССР существования? Адаптация – один из видов креативного акта, в котором творчество получает паразитарные черты, делается контрарным себе, но не аннулируется. Она – уточним Фромма – вписывает конформиста в симбиоз, не исключая, однако, того, что эта ситуация будет по-своему продуктивной. Будучи контрапозиционированным у приспособленца, самосознание, которое ведет свой отсчет от «я»-объекта к «я»-субъекту, созидает себя в Другом, питается собранными у того запасами. Такого рода плодовитость есть присвоение себе субъектом чужой собственности и оперирование ею. (Расквитываясь с тоталитаризмом, Мишель Серр обвинит в паразитизме человека как такового, как если бы тот всегда только то и делал, что жил за чужой счет[50 - Serres M. Le parasite. Paris: Grasset, 1980.].) Неважно, в какой форме выражается апроприация, она всегда приписывает подобию превосходство над оригиналом (откуда проистекала, среди прочего, сталинистская борьба за русский приоритет в области научных и технических новшеств). Доведенный до логического конца адаптогенез предусматривал исчерпание, гибель оригинала в продукте подражания, что объясняет распространение темы смерти автора («Смерть Вазир-Мухтара» Юрия Тынянова и многое сходное) в советском искусстве (словесном и изобразительном) при переходе от авангардной к тоталитарной эстетике, совершавшемся во второй половине 1920?х годов и позднее[51 - См. подробно: Смирнов И. П. Выживание-через-смерть: 1920–1930?е годы // Смирнов И. П. Второе начало (в искусстве и социокультурной истории). М.: Новое лит. обозрение, 2022. С. 188–216.]. Тоталитаризм с его приурочиванием будущего к настоящему предпринимал бегство из вечно внезапной, противящейся планированию истории, осуществляемое внутри нее, в ее творческом контексте, не обогащаемом, однако, небывалыми вкладами, а истощаемом, нещадно эксплуатируемом[52 - Тоталитарная социокультура разнится, таким образом, от обычных способов увиливания от истории, к которым Теофило Руиз отнес хилиастический мистицизм, эстетизм и гедонизм (Ruiz T. F. The Terror of History: On the Uncertainties of Life in Western Civilization. Princeton; Oxford, UK: Princeton UP, 2011).]. Покидание истории явилось в то же самое время ее узурпированием, ее сгущением в момент растраты накопленной ею собственности.

Заполонивший в 1960–1970?х годах евроамериканские умы постмодернизм локализовал себя в связном отталкивании от тоталитарных режимов и вовсе по ту сторону истории, за ее крайним рубежом и придал – сообразно с этим – культу конформизма, ожидаемого государством от подданных, обратный ход, потребовав от общества приспособления к исключительно и непревозмогаемо индивидному. История, которую нельзя продолжить, должна была поменять местами вход и выход своего последнего состояния, пойти на попятную. Отщепенцев, которых общество не должно было бы низводить до жертв неумолимой сегрегации, Мишель Фуко нашел среди душевнобольных («История безумия классической эпохи», 1961) и преступников («Надзирать и наказывать», 1975). Жан-Франсуа Лиотар разработал проект такого социального устройства, в котором будут учтены собственные интересы разного рода меньшинств («Состояние постмодерна», 1979). Как публично-хоровое пространство вберет в себя голоса интимности и каков тот коллектив, в котором будет торжествовать индивид, – вот предмет утопических раздумий Юргена Хабермаса («Структурное изменение публичной сферы», 1962), Жака Деррида («Политика дружбы», 1994) и Джорджо Агамбена («Грядущее сообщество», 2001). Только если объединение людей станет событием, происходящим от случая к случаю, перестав быть бытием самости, отданным Другому, единичное уравновесится с коммунальным, – таков ход мысли Жан-Люка Нанси («Непроизводная община» = «La communautе dеsCuvrеe», 1986). С этой перестройкой тоталитарного порядка, развернувшейся на его территории, коррелировали проводившиеся за его границей критика конформизма (представленного прежде всего как потребительское сознание, которое поощряется капиталистическим обществом) и глорификация протестных субкультур (что привело, в частности, к возникновению «Ситуационистского интернационала», откликнувшегося на идеи Ги Дебора, которые он высказал в антиконсюмеристском сочинении «Общество спектакля», 1967).

Раз обществу предназначалось быть адаптированным к его сохраняющим автономию членам, его самого должно было истолковать как феномен приспособления. От раннего постмодернизма оставался только один шаг до появления экологической доктрины, пустившей в рост свою убедительность по мере того, как индустриальное вмешательство в природу делало ее все более и более опасной для человека. Новый конформизм контрастирует со старым, тоталитарным в том отношении, что не переводит человека из слабого положения в сильное, сверхчеловеческое, а, напротив того, зовет нас к самоподавлению, к сокращению наших производительно-потребительских амбиций в пользу оберегания Земли. Экологическое сознание пришло на смену подготовившему тоталитарные режимы и усвоенному ими геополитическому мышлению, которое, как и наша современность, отстаивало «инвайронментальный детерминизм», выводя отсюда, однако, умозаключение о неизбежности конфликтов между обществами, несходными по «месторазвитию», а не о необходимости их совместного примирения с естественным окружением. Приспособительное выживание глобального общества решает теперь не столько эволюционную, сколько инволюционную задачу, предполагающую вычитание – с помощью всяческих запретов – обретенных им прежде признаков и в конечном счете его отказ от той власти над средой, которой добивались и эволюция, и история. Последняя задыхается в первой, которую она реверсирует. Сопряженно с пересмотренным конформизмом natura humana не извращается более техникой, не претерпевает от нее ущерба, приналаживаясь к ней. Коммуникативная техника служит в социальных сетях средством установления некой антропологической справедливости, карая в недавно захватившей их cancel culture отлучением от общества тех лиц, которые нарушают «политическую корректность», неосторожно прибегая к изгнанным из оборота за пейоративность обозначениям национальных и сексуальных меньшинств. Интернет стал местом непримиримости к инакомыслящим, пусть даже их семиотическая точка зрения морально сомнительна (впрочем, и упреки, бросаемые отступникам от правил «языковых игр», не всегда адекватны). Немудрено, что в дигитальном общении царят hate speech и mobbing. Архив в интернете столь же актуален, как и злободневная информация. Дигитальная машина перерабатывает настоящее в прошлое, уравновешивает то и другое, не имея зоны будущего, то есть оппонирует истории.

3

Как не быть собой, чтобы быть. Если дифференцировать социализацию и конформизм в кратчайшей формуле, то следует сказать, что у нас есть два подступа к навязываемой нам организацией общества роли: или мы владеем ею, или она порабощает нас в победе типового над индивидным. Пуститься во второй из названных путей, ведущих в сферу межличностных взаимодействий, личность часто вынуждает социальный террор, но она и сама может отдавать предпочтение конформизму перед социализацией. В том случае, когда социология, толкуя приспособленчество, не довольствуется указанием на то, что оно вызывается стрессом, испытываемым отдельным человеком со стороны коллектива, жаждущего унификации во что бы то ни стало, оно часто объясняется желанием самости обрести в обществе престижность, статусность[53 - Таково было мнение Джорджа Каспера Хоманса – см., например: Homans G. C. Sentiments and Activities: Essays in Social Science [1962]. New Brunswick, USA; Oxford, UK: Transaction Books, 1988. P. 282 ff. Ср. еще: Homans G. C. Elementarformen sozialen Verhaltens. K?ln; Opladen: Westdeutscher Verl., 1968. S. 97–109; на англ. яз.: Social Behavior: Its Elementary Forms. N. Y.: Harcourt, Brace & World, 1961.]. Наряду с охотой за престижем, в побудительные к конформизму мотивы зачисляют и установку индивидов на «аффилиацию»[54 - Peuckert R. Konformit?t: Erscheinungsformen – Ursachen – Wirkungen. Stuttgart: Enke, 1975. S. 78 ff, 114 ff.], то есть их намерение войти в особо тесную и доверительную связь с прочими членами коллектива. Первая из этих моделей отправляет нас к гегелевской философии, умалившей единичное тем, что императивно обязала частноопределенное лицо искать «признание» у того Другого, каковое оно рассмотрит не «как существо, а как само себя в Другом»[55 - Hegel G. W. F. Ph?nomenologie des Geistes. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1973. S. 146 (курсив – в оригинале).]. Абстрагироваться от себя в качестве обладателя статуса человек под таким углом зрения может, лишь получив от «генерализованного Другого» наследующее церковному благословлению «признание» (которое Александр Кожев возведет в Сорбонских лекциях (1933–1939) и во «Введении в чтение Гегеля» (1947) в ранг главной категории «Феноменологии Духа»). Вторая интерпретация конформной личности восходит к идеям Фердинанда Тённиса, противопоставившего общину и общество (в одноименном трактате «Gemeinschaft und Gesellschaft», 1887) как естественное и искусственное образования. Тогда как в общине, вызревающей из кровного родства, преобладает единая воля к жизни, в исторически продвинутом обществе (которое Тённис отвергает, подобно социал-дарвинистам) доминирует произвол, порожденный конкуренцией обогащающихся собственников. Конформисту, присоединяющемуся к обществу в порядке «аффилиации», хотелось бы, стало быть, вернуть его к тому состоянию, в каком находилась община с ее консенсусом и близостью людей друг к другу. Обе концепции конформизма специфицируют его недостаточно отчетливо, без однозначности. К социальному признанию может стремиться и тот, кто подчиняет роль самости в склонности к личному творчеству, к авторству, вовсе не опустошая себя. Интимизации социальных отношений взыскует не только конформист, но и всякий, кто восполняет свое официальное поведение в дружеском общении.

Источник беспримесного конформизма – в схватывании субъектом себя от автообъектности. Отправное позиционирование субъекта сводится тогда к тому, что он просто есть и не может не быть (отчего его и пугает мысль о смерти при жизни). Его включение в социум – это «событие бытия», происходящее как само собой разумеющееся. Конформист совместим с остальными исполнителями социальной драмы, потому что они для него отнюдь не сценические персонажи, а принадлежат сущему, как и он сам. Он онтологизирует общество. Социально значимым действиям конформиста довлеет modus vivendi, a не modus operandi. В своей крайней манифестации конформизм, строго говоря, не столько уступка себя среде, сколько неразличение «я» и «не-я» (притом, что последнее сразу и социально, и отприродно). Искание себя в Другом у Гегеля диалектично и тем самым исторично. Конформизм же недальновидно отстает от истории, завоевывающей свой плацдарм в дотоле неизвестном. Raison d’?tre приспособленчества обычно понимается в виде потребности индивида усилить себя за счет групповой мощи. На самом деле конформист самосилен в своей бытийности. Он и есть сама сила социального. Он социализован до социализации, неотрывен от группы, потому что групповое начало пребывает в нем не на выходе, а на входе его самосознания[56 - Вот почему чрезвычайно наивно видеть в конформном поведении лишь результат нашей восприимчивости к внешним влияниям, как это представил бывший советник Барака Обамы Касс Санстейн: Sunstein C. R. Conformity. The Power of Social Influences. N. Y.: New York UP, 2019.]. Перед нами не архаическая социализация, выражавшая себя в посвятительных церемониях, в процессе которых подростки, чтобы попасть в мир взрослых, претерпевали телесные увечья, проходили через искусственную смерть, теряли идентичность, уже нажитую в имманентной нам авторефлексии. Хотя бессамостно типовое поведение и задерживает человека перед порогом, который предстоит переступить истории, оно не знаменует собой возрождения ранних обществ. В явлении конформизма мы имеем дело с массовым человеком – с продуктом, не продуцентом исторических изменений, с существом, причащенным социальности без инициации. Сказанное не означает, что конформист непременно растворяется в толпе, как изображали массу ее первые исследователи, Николай Михайловский («Герои и толпа», 1882), Сципион Сигеле («Преступная толпа», 1891), Гюстав Лебон («Психология масс», 1895), Габриэль Тард («Общественное мнение и толпа», 1898, 1901), или в идеологически организованном коллективном теле, к которому обратился в «Восстании масс» (1930) Хосе Ортега-и-Гассет, или в безликом скопище потребителей капиталистического производства, пристыженных критиками культурной индустрии и консюмеризма, или в стадном союзе людей, избавляющихся у Элиаса Канетти («Масса и власть», 1960) от контагиозного страха[57 - Об истории изучения массы см. подробно: Бобринская Е. Душа толпы: Искусство и социальная мифология. М.: Кучково поле, 2018; Смирнов И. П. Быт и инобытие. М.: Новое лит. обозрение, 2019. С. 340–361.]. Масса существует и в разрозненном состоянии, в виде единообразного стиля жизни, который ведут ее disjecta membra. Массовым человек становится, не только вступая в непосредственный контакт с партнерами, но и заражаясь тем, что когда-то именовалось «веяниями времени», подражая образцам на расстоянии от них (поддаваясь пропаганде, рекламе, моде, господствующему мнению). К массе принадлежит и бюрократ, как будто возвысившийся над ней, но лишь для того, чтобы обезличить по полученным им предписаниям каждого, кто к нему обращается, и себя заодно. Конформизм – предпосылка для возникновения массы в том или ином ее варианте. Формируя массу, конформный индивид входит в образ как таковой, принимает на себя роль in abstracto, ибо, какой бы она ни была (болельщика ли на футбольном стадионе, участника ли политического марша, потребителя ли продуктов индустриального производства и т. п.), актер не имеет возможности качественно конкретизировать ее персональным почином. Массовость делает социальность с ее разнообразием театральных перевоплощений сценой, где разыгрывается одна и только одна роль, суть которой в том, что ее исполнитель не должен быть самим собой. В своей безальтернативности и бессубъектности такого рода роль и оказывается бытийной. Конформист адаптируется к бытию (он самосилен, оно всемогуще), трактуя общество в качестве здесь-бытия (Dasein), которое Мартин Хайдеггер определил перед началом Второй мировой войны как не «попросту» обнаруживаемое «в наличном человеке», но как «принудительно вызывающую событие основу истины протобытия (des Seyns)»[58 - Heidegger M. Gesamtausgabe. Bd. 63. Beitr?ge zur Philosophie (Vom Ereignis). Frankfurt am Main: Klostermann, 2014. S. 294 (курсив – в оригинале).]. Стоит ли удивляться тому, что Хайдеггер, поставивший в своей онтологии Dasein в выдвинутую позицию, принял в 1933 году пост ректора Фрайбургского университета, произнеся по вступлении в должность верноподданническую речь, проникнутую духом повиновения захватившему власть в Германии нацизму?[59 - Но в опознании смертоносности бытия Хайдеггер не был конформистом, что отразилось в его скором отказе от ректорства и в многочисленных выпадах против нацистского режима, содержащихся в его текстах второй половины 1930?х годов, которые он писал в стол.]

Человек, приспосабливающийся – ни много ни мало – к самому бытию (вместо того, чтобы претворять его в социокультурное инобытие), настроен на уравнивание себя со всеми прочими бытующими. Он эгалитарен. Как это ни покажется странным на первый взгляд, конформист и привносит в общество стабильность, и готов пошатнуть и уничтожить его эквилибриум. Оцепеневший перед границей исторического сдвига, онтооппортунист не имеет ничего против того, чтобы очутиться также по ту сторону истории – в утопическом пространстве-времени, устойчивом навсегда, то есть безупречно бытийном. Именно конформисты, возмущенные произрастающим из исторической предприимчивости социальным неравенством, составляют коллективное тело революционного действия, которое должно преобразовать разноуровневое и потому как будто несовершенное сожительство людей в царство справедливости. Конформизм способен обернуться из поведения, экономящего социальную энергию, в такое, которое экстатически растрачивает ее. Послушание перерождается в деструктивное непослушание тогда, когда массовому человеку приходится признать, что его бытийность не гарантирует ему избегания смерти при жизни: когда он перестает верить в спасительную силу Церкви (торгующей спасением, отпускающей грехи за деньги), когда он изнурен войной или страдает от безработицы, когда облагается непомерным налогом, отнимающим у него средства к существованию, или принуждается к голоду, лишенный продуктов первой необходимости. Революционна масса, которой не удается выжить, даже если она и приналажена к сущему. Революции совершаются бытующими, восстанавливающими свои онтологические права, не желающими стать отторгнутыми от бытия.

Мятежный коллектив выделяет из своих рядов вожаков или слагается в ответ на призывы застрельщиков революции. По соображению Фрейда («Психология масс и анализ „я“», 1921), завораживаемость группы авторитетом выводима из того, что в этом случае «объект ставится на место „я“-идеала»[60 - Freud S. Massenpsychologie und Ich-Analyse: Die Zukunft einer Illusion. Frankfurt am Main: Fischer Taschenbuch Verl., 1986. S. 52.]. Спрашивается, в чем, собственно, заключается объектность лидера? Ведь он, скорее, выступает в качестве некоего сверхсубъекта, возбудителя персональных волений у тех, кто идет за ним. В одном из первых исследований авторитарного характера (оно проводилось в 1944 году под руководством Адорно) едва ли не самым главным манипулятивным средством пропаганды, подстрекающей массы к волнению, названа фабрикация ее распространителями фигуры врага и теории вынашиваемого им заговора[61 - См. статью L. Lowenthal и N. Guterman «Prophets of Deceit. A Study of the Techniques of the American Agitator» [1949] в изд.: Adorno Th. W. et al. Der autorit?re Charakter. Bd. 1. Studien ?ber Autorit?t und Vorurteil. Amsterdam: De Munter, 1968. S. 20 ff, 42 ff (1–84).]. Чтобы инспирировать массу сполна и держать ее в сравнительно длительном напряжении, индоктринирование должно, однако, указывать ей не только на отрицательную, но и на положительную ценность[62 - У разрушительности, которой предается конформист, есть свой предел. В прославленном эксперименте, предпринятом Стэнли Милгрэмом в 1963 году, подопытные должны были усиливать (до 450 вольт) удары током по симулировавшему мучения сотруднику лаборатории, когда тот допускал ошибки в ответах на обращенные к нему вопросы. Чем авторитарнее бывал руководитель эксперимента, тем более послушно испытуемые выполняли правила игры. Но чем ближе они располагались к жертве, впрямую сопереживая ее страдания, тем чаще отказывались продолжать опыт.]. «Самоконституция от противного»[63 - Гудков Л. К проблеме негативной идентификации [2000] // Гудков Л. Негативная идентичность: Ст. 1997–2002 годов. М.: Новое лит. обозрение; ВЦИОМ-А, 2004. С. 271 (262–299).] важна для восстающего человека, но его собой не исчерпывает. Та позитивная социореальность, куда вдохновители революции приглашают ведомую ими за собой массу, обладает, несмотря на эпохальную пестроту своего идейного содержания, инвариантным ядром. В обязательном порядке эта область предполагает, что субъектное и объектное обменяются в ней местами, став благодаря коммутативной операции мало отличимыми друг от друга (как клир и прихожане в протестантизме; как правители и подданные, одинаково наделяемые правами человека в поправках к Основному закону США, принятых в 1791 году; как эксплуатируемые пролетарии, захватывающие в свои руки средства производства, продолжающие быть зависимыми от них и вместе с тем ими отныне распоряжающиеся). Восстающему конформисту предстоит по планам идеологов революции очутиться в действительности, удовлетворяющей конститутивное для него смешение объектного и субъектного. В глубине не слишком ловкой формулировки Фрейда просвечивает истина. Отзываясь на проекты зачинщиков переворотов, сверхсубъектов, психопомпов, массовый человек рассчитывает на то, что преодолеет барьер между личностно существующим и сущим, осуществится в среде, в которой пациенсы и агенсы станут на одну и ту же ступень, дабы тем самым упразднилась бы искусственность социальных субординаций. Самим вождям надлежит, таким образом, нести в себе зачаток конформизма, идею неизбежно долженствующей наступить спайки субъектного и объектного. Фрейд вменил лидерам массовых движений патриархальность, каковая бывает и впрямь свойственна им лишь в ситуации консервативных революций (вроде сталинской и гитлеровской). Но, вообще говоря, статус отца и ломка упрочившегося социального строя противоречат друг другу. Патриархален авторитет или ювенален, революции возглавляются теми, кто завлекает людей в мир, расположенный за последним рубежом истории, где та поглощается непеределываемым бытием. В известном смысле революции являют собой посвятительную церемонию конформистов, в которой они не нуждаются, когда по достижении зрелости включаются в общество в рутинном его состоянии. Нынешний «популизм» (в России, Западной Европе и США) контрапозиционирует революции, в результате чего политики авторитарного пошиба, натравливая социальные низы на элиту, апеллируют к ним так, как если бы массы уже пребывали за гранью истории: активизируют народный патриотизм, то есть не устают напоминать о единстве происхождения национального коллектива, со временем не меняющемся. До того, как история вступила в свою «горячую» фазу, малой революцией (она же контрреволюция) архаического общества был карнавал, нивелировавший преимущество субъектного применительно к объектному в стирании антитез социокультура vs природа, царь vs раб, мужское vs женское, разрешенное vs табуированное. Интегрированный в системе прочих ритуалов, воспроизводящих Творение, обращавший его в противотворение карнавал предотвращал поновления социальной жизни, демонстрируя их комический абсурд. Карнавал показывал, если угодно, алогичность и дегенеративность онтологизации общества, выбивая тем самым основание из-под могущего случиться восстания его конформных членов.

Как избежать расстройства слаженного функционирования – проблема, маячащая перед любым обществом. Представительные демократии справляются с ней, предназначая конформизму быть превентивным, охранять социум от революционных потрясений. Проигравшему выборы меньшинству приходится здесь принять власть победоносного большинства, тогда как выигравшие их берут на себя обязательство с терпением относиться к критике, развязываемой партиями, находящимися в оппозиции к правительству. Демократическая социокультура зиждется не на господстве слабейших, каковое атакуется дарвинизмом, спроектированным на человека и имплицирующим в тоталитаризме триумф мнимого человеческого величия, а на власти сильнейших, потерявшей полноту, поделенной с повергнутым соперником. Демократия – наименее биологизированный способ организации людского общежития, при которой сильнейшие не имеют монополии на распоряжение будущим. Добровольная уступка – сердцевина морали. Животные готовы к самопожертвованию, но концессия им не знакома. Взаимоприспособление мажоритарных и миноритарных групп населения если и не исключает напрочь, то во всяком случае предупреждает возможность государственных переворотов, провоцируемых, когда они не вырождаются в дворцовые путчи, обездоленностью масс, познавших нехватку самоволия. Эта недостача побуждает тех, кто страдает от нее, к творчеству, которое заходит в революциях столь далеко, что отменяет само себя в визионерстве, выталкивающем человека за предел изобретенной им истории. Между тем демократическому строю предзадан прагматизм, а не утопизм. Делегирование доли владычества тем, кто потерпел поражение в борьбе за доминирование в обществе, формирует частичный же дефицит власти у имущих ее. В свою очередь и слабость позиции меньшинства не компенсируется сполна полученной им санкцией на продолжение конкуренции с большинством, на соревновательное выживание. Оба лагеря либерально-демократического общества пребывают в состоянии таких лишений, которыми обусловливаются компенсаторные творческие акты, не выходящие за рамки истории, коль скоро та протекает как связный вывод желаемого из действительного, возможного из того, что есть и было. Революция обновляет настоящее, контрадикторно отбрасывая его прочь; история отрицает его контрарно, видя в нем свою опору[64 - Неисключающее отрицание современности – conditio sine qua non для закладки архива социокультуры. Покоясь как-никак на отрицании времени сего часа, пусть и не ультимативном, архив контрастирует с культом предков в том, что приобщает их лику не всех умерших, сортирует уходящих в небытие. В известном смысле архив являет собой место наказания для тех, кто составляет большинство в социуме, поскольку сберегает память о лицах, либо превзошедших в своих творческих дерзаниях уровень рутинной социализации, либо доведших свой конформизм до степени героического самопожертвования при отстаивании общественных интересов.]. Парциальная нехватка не требует ультимативного возмещения, у которого не было бы ничего общего с наличным положением дел. Оберег от революции демократии находят в истории. Их творчески-историческая направленность была подчеркнута в замечательно проницательной политологической работе Алексиса де Токвиля «О демократии в Америке» (1835–1840), и апологетизировавшей либерализм, и в то же самое время зарегистрировавшей его уязвимые стороны. (Скольких бед удалось бы избежать, будь это сочинение введено в порядке применения Закона о просветительской деятельности в обязательное для нынешнего Кремля чтение вместо замусоленного там до дыр Макиавеллева «Государя»!) Либеральная демократия рождается, по Токвилю, на руинах семьи, эгоцентрично увековечивавшей себя в передаче прав на собственность только одному наследнику, которому, таким образом, предстояло сохранить в целостности фамильные владения. Распределение наследства поровну между всеми детьми, узакониваемое американской демократией, дает им одинаковые стартовые позиции для дальнейшей деятельности, чреватой состязательностью, и тем самым избавляет общество от «вечного возвращения подобного», явленного в примате семейного самосохранения над социокультурной историей. (Уместно сказать, что сегодняшние авторитарные режимы практикуют непотизм, восстанавливая в ностальгии по тоталитарному государству первенство семьи или ее аналога (круга преданных друзей) относительно самоорганизации социума.) Взамен фамильных уз демократия предоставляет индивиду свободу в сколачивании альянсов. Опасность, поджидающая демократическое общество, вызывается тем, что оно не прочь подменить большую эпохальную историю (Токвиль подразумевает ее, рассуждая о подвижности Духа, которой мешает социостаз, поддерживаемый средним классом) частнозначимой борьбой групповых интересов, выражаемых в идеологиях партийных союзов и в местном самоуправлении. Обоюдное приспособление большинства и меньшинства способствует подъему творческой активности в обществе, но не служит базисом для достижения ее максимума (Токвиль предостерегал народоправство от духовного запустения). Безостаточное искоренение конформизма и, соответственно, превращение личного творчества (аутопойезиса) в абсолютную величину возможны только в моделях социального устройства, которые были выстроены ранним (индивидуалистическим) анархизмом, проповедовавшимся в трудах Уильяма Годвина, Пьера-Жозефа Прудона, Макса Штирнера, Михаила Бакунина. Показательно, что эти сценарии не нашли реализации в успешных революциях, упирающихся, по данному выше определению, в совмещение объектного и субъектного, в конформизм.

Общество, из которого конформизм был бы вовсе изгнан, – contradictio in adjecto, атомизировавшееся не-общество, потерявшее скоординированность в увлекшем его членов самосозидании. Социализация не то же самое, что конформизм, но нельзя ведь думать, что типовое и индивидное совпадают друг с другом. Сужение возможностей индивида предпослано принятию им на себя роли – они могут быть вновь расширены благодаря ее находчивому разыгрыванию. Навык приспособления к социально релевантным нормам ведом каждому. Вопрос в том, каков особый психический склад человека, чье «я» не проглядывает из-под его социальной личины?

Половое созревание ребенка знаменует собой кризис его, до того автономно развивавшейся, психики, которая постепенно набирала опыт по своим соприкосновениям с внешним миром. В нее вторгается отприродная телесность, от которой самость должна теперь отправляться, чтобы идентифицировать себя. Подростком правит темная энергия драйва к продолжению рода и, значит, к собственной смерти – к разрушительной, по Сабине Шпильрейн («Деструкция как причина становления», 1912), самоотдаче. Бестиализацию душевного лада самость нейтрализует, чтобы не превратиться в animal irrationale, в подгонке своих поступков под стандарты одобряемого обществом поведения, обретая то слагаемое психики, которое Фрейд обозначил как «супер-эго», осознавая себя в созвучии с социокультурой. К саморегулированию подростковая психика приходит тем легче, чем благоприятнее для того условия в семье, школе и peer-группе и чем эффективнее деятельность наставника, медиирующего между молодым человеком и названными коллективами[65 - Об этих трех инстанциях, способствующих превозмоганию пубертатного кризиса, и о фигуре медиатора, опекающего подростка, см. подробно: Scott R., Scott W. A. Adjusment of Adolescents: Cross-Cultural Similarities and Differences. London; N. Y.: Routledge, 1998.]. Условия, в которых протекает пубертат, бывают, однако, сплошь и рядом не идиллическими, втягивают подрастающую особь в конфликт с ближайшим окружением, чем опричинивается ее фиксация на неснятой животной отприродности, ввергшей самодержавную психику в тревогу и растерянную неопределенность. Из непогашенного страха потерять под напором тленной плоти сугубо человеческую, в неотении (в недовоплощении) рождающуюся потребность самоопределиться есть два выхода – в агрессивное опрокидывание этого пугающего состояния на других, в криминогенность и в признание того, что смертное тело, объект внутри нас, правит нами, руководит «я»-субъектом. Преступник и конформист – родственники, первый из которых экстравертирует свою душевную организацию, а второй интровертирует ее (их единое происхождение подтверждается ничем не истребимой коррупцией чиновничьего аппарата и гостеррором, отменяющим закон введением объявленного или необъявленного чрезвычайного положения). В центростремительном страхе перед смертью при жизни личность, загнавшая его вовнутрь, не выбирает подходящее ей социальное позиционирование, а смотрит на любое предложение со стороны общества как на императивное, не подлежащее отклонению, ибо спасителен для нее ролевой образ как таковой, всякая – неконкретизируемая – возможность стать иной, чем она есть. Конформист онтологизирует социум, находя в нем эквивалентное замещение своей принадлежности к естественной, не преображенной человеком действительности. Пубертатный период – вторая ступень Эдипова комплекса, на которой домашний бунт ребенка против родителей перерастает в восстание дичающей психики («эгоистичного гена», если говорить на языке Ричарда Докинза) против социальности. В той мере, в какой подростковый вызов обществу не получает должного отпора, он стимулирует образование криминогенного характера. Конформист – существо, которому не удалось ни примириться с обществом (через посредничество семьи, школы и peer-группы), ни добиться удачи в агрессивном выпаде против него. Коротко: конформист – это правонарушитель, переживший фрустрацию. Возмещенная сервильной готовностью индивида без разбора выполнять социальный заказ, фрустрация реверсирует становление психики, устремляющейся не к развязке подросткового кризиса, отыскиваемой в интерактивном соотношении эго и супер-эго, а к делающемуся вновь актуальным детству – к тому положению самости, в котором она не могла не быть в конечном счете послушной, получая жизнеобеспечение от старших[66 - К проблеме семьи в случаях приспособленчества/мятежности ср.: Sperber M. Anpassung und Widerstand: ?ber den unvern?nftigen und vern?nftigen Gebrauch der Vernunft. M?nchen: Europaverl., 1994. S. 153–175.]. Конформист топчется на месте в преддверии истории, проецируя свой возвратный инфантилизм в большое социокультурное время. Приверженность приспособленцев к подражательности – симптом их регресса в детство. Что такое конформная абсолютизация посюсторонности и современности, как не закрепощенность в уже пережитом и вновь монотонно переживаемом?

Даже у тех, кто не был в течение жизни предрасположен к некритическому принятию своей современности, к старости нарастает потребность в соглашательстве с мейнстримом. Приближение смерти придает автообъектности преимущество в сравнении с субъектным «я» и, соответственно, обязывает индивида к покорному следованию социальным нормативам. Старческий конформизм имеет свою специфику. Пожилой оппортунист желает того, чтобы история, которую он более не в состоянии планировать из будущего, остановилась. Он бытиен операционально – по своему возрастному статусу. Между тем для подростка, становящегося конформистом, история вовсе иррелевантна, он бытиен не операционально, а помимо сознания своей ситуации, по некой внутренней необходимости.

Говоря об индивидном у животных и людей, мы подразумеваем совсем разные явления экземплярности. Биологическая индивидность определяется иммунной системой организма, гарантирующей его связность, согласованность его частей вопреки воздействиям извне[67 - См. подробно: Praden Th. Immunity and the Emergence of Individuality // From Groups to Individuals: Evolution and Emerging Individuality / Ed. by F. Bouchard, Ph. Huneman. Cambridge, Mass.; London: The MIT Press, 2013. P. 77–96.]. Индивидность человека не только защитного свойства, она также исключительна. Самосознание возводит «я» в величину, антитетичную всему, что ни есть, делает «я» тем началом, из которого производится «постановка» «не-я» – в смысле Фихте[68 - Fichte J. G. ?ber den Begriff der Wissenschaftslehre oder der sogenannten Philosophie [1794]. Stuttgart: Philipp Reclam jun., 1991. S. 73.]. Опыт социальной (в истоке семейной) жизни релятивирует суверенность авторефлексии, заставляя нас глядеть на себя чужими глазами, – в противоход к этому урезыванию самонравия личность доказывает свою особость в актах творчества. Историю питают персональные вложения в цивилизационно-культурное достояние общества, заставляющие приспосабливаться к ним их получателей. Конформное «я» ничему не противостоит. Оно пригодно к чему бы то ни было. Индивидное «я» релятивно, конформное – абсолютно, как само бытие. Конформист узурпирует бытие, тщетно вбирая его в себя. Бытийности жаждут ординарные люди застывающего быта.

4

Конформизм как он есть. Разумеется, ни одному из бытующих, как бы он ни старался адаптироваться к среде, не доводится добиться тождества между собой и сущим, что есть прерогатива Бога. Все сказанное выше о конформисте подразумевало некий идеальный его образ, в реальности не встречающийся. Но этот обман тех, кто ждет от претендующих на доказательность рассуждений, что в них осуществится adaequatio rei et intellectus, – полезное и неизбежное отвлечение от эмпирии, без которого в ней нельзя было бы разобраться и даже, более того, понять ее как именно противодействующую идеализации. Либо мы охватываем ее единым взглядом, проверяя наше видение на отдельных случаях, не поднимающихся до полноты эталона, но и не противоречащих ему, либо подвергаемся опасности выдать частное за общее, обмануть самих себя, не заметив фальши.

Одну из достойных внимания попыток перейти от абстрактной модели конституирования общества к конкретизации возможных в нем видов приспособительного и неприспособительного поведения произвел в статье «Социальная структура и аномия» (1938) Роберт Кинг Мертон[69 - Статью Мертона «Social Structure and Anomie» цит. по: Социология преступности. (Современные буржуазные теории): сб. ст. / Пер. Е. А. Самарской. М.: Прогресс, 1966. С. 299–313.]. Мыслительным допущением для покушающейся на эмпирическую релевантность типологии Мертону послужило различение между «культурными целями», преследуемыми человеком, и «институционализованными средствами», к которым он обращается. И наши духовные поползновения (1), и орудия, какие есть у нас в распоряжении (2), могут иметь, по Мертону, разное ценностное наполнение: положительное (+), отрицательное (–) и синкретически-амбивалентное (±). С этой аксиологической добавкой к своей основоположной посылке Мертон выстроил исчисление, куда вошли: конформизм (1 (+), 2 (+)), инновативность (1 (+), 2 (–)), ритуализм, то есть, скажу я, modus vivendi по архаическому образцу (1 (–), 2 (+)), эскапизм, к примеру бродяжничество или наркомания (1 (–), 2 (–)), и революционность, созидающая иной, нежели данный, мир (1 (±), 2 (±)). Я не буду оспаривать концептуализацию тех или иных слагаемых этого исчисления, хотя она того и заслуживает (справедливо, что конформист не дифференцирует культурно значимое и социально принятое, но последнее безраздельно доминирует в его мировидении, что не вытекает из предложенной схемы[70 - Не удержусь от еще одного упрека по адресу Мертона. Он занес эскапизм («ретретизм») в разряд поведения, не наделенного положительной признаковостью. Такое усмотрение абсолютизирует социальность, расценивая то, что из нее выпадает, как сугубую негативность. Но беглец из общества не теряет ни индивидуальности, ни принадлежности к роду человеческому. Скорее даже гипертрофирует оба эти измерения, прибавляющие в значимости за счет убывания социальной идентичности.]), и ограничусь выражением сомнения в том, что верен исходный пункт мертоновской модели. В ее основании отсутствует самость, которая и только которая конфронтирует с социумом или покорно угождает ему. Мертон разграничивает антропологическое, манифестирующееся в духовной культуре, и социальное в качестве ее инкорпорирования в институциях и поведенческих конвенциях, к чему, вообще говоря, не приходится предъявлять никаких претензий. У культурных и технических достижений, из которых составляется история, общечеловеческое деяние, имеются, однако, инициаторы, пусть нередко и анонимные. Индивидное идет в своих творческих исканиях навстречу антропологическому. «Я» есть у каждого из нас, так что sensus privatus и sensus universalis находятся в фамильном сходстве. Индивидное потому и таинственно, что оно парадоксальным образом универсально, будучи свойственно любому из тех, кто обладает самосознанием, то есть всем людям. В тяге к поддержанию стазиса социальное (sensus communis) впитывает в себя историю страдательно, само по себе оно если и заинтересовано в ней, то только как в поставщике повышенного жизненного комфорта, каковой опять же укрепляет стабильность общества. Разумеется, мировоззренческие сдвиги генерируются внутри социума, а не где-то от него поодаль. У него есть также собственная диахрония, намеченная в переходе от самоорганизации к этатизму и, далее, в преобразовании статусно-династического общества в ролевое[71 - О соотношении логоистории и истории, имманентной социальному миру, я писал в другом месте: Смирнов И. П. Социософия революции. СПб.: Алетейя, 2004. С. 290 след.]. И все же преобладающее устремление социума – быть длительностью (longue durеe), надежно функционирующим коллективным телом (corps social), которое транстемпорально восполняет неизбежную убыль индивидуальной плоти и консервативно противится мобильности Духа. Свое страдательное положение относительно истории общество, ставящее превыше всего кооперативность волеизъявлений, переадресует входящим в него индивидам, поощряя человека-функцию и цензурируя человека творящего. Лишь у личности есть шанс – вразрез со склонностью социума к консерватизму – принять участие в поступательном движении истории, в которой воплощает себя человек как таковой – homo creator. Самость же и расстается с этой возможностью, жертвуя собой на безупречной службе во благо социостаза. К обстоятельствам приспосабливается не род, а индивид, имеем ли мы дело с биоэволюцией, по ходу которой, по дружному мнению исследователей, свои пластические способности обнаруживает фенотип, или с социокультурной историей, которую притормаживает, замешкавшись в ее конъюнктуре, самость, чье поражение приял в себя homo socialis. В этой точке эволюция и история совпадают.
1 2 >>
На страницу:
1 из 2