Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Детские рассказы

Год написания книги
2017
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Детские рассказы
Александр Сергеевич Стрекалов

О добре и зле. Вопросы мироустройства.

Маленький ослик

Посвящается Беляевой Клавдии Николаевне,

моей второй матушке перед Богом, подарившей мне вторую,

а потом ещё и третью жизнь.

Ослик родился совсем-совсем маленьким, слабеньким, мокреньким, худеньким и беспомощным, с мягкой как пух, светло-серой шерсткой, что хозяева его родителей, когда утром собрались вместе, не сговариваясь, назвали ослика Пушком…

Первое, что он почувствовал и увидел, появившись на свет, – это тёплый шершавый язык матери и добрые глаза их хозяина, склонившегося над ними, приветливо обоим им улыбавшегося. Потом он увидел ослепительно-яркие струи-лучи сквозь корявые досочные щели, на золотистые прожектора похожие, загон свой добротный, тёмную крышу над головой, кучи свежей травы вокруг и опилок; потом, приподнявшись, увидел светлого неба кусочек, что над дверью сарая лазурной полоской нависла – полоской, ведущей в рай.

Потом в сарае, где держали родителей ослика и теперь предстояло обитать и ему, появилась жена хозяина с сыном, которому было восемь лет от роду, который, по разговорам, заканчивал первый класс. Женщина притащила старое ватное одеяло из дома и бережно перенесла на него новорожденного, а мальчик, припав на колени, тут же стал гладить Пушка по шее пухленькой белой ручкой, мягкой и нежной как материнская грудь и такой же горячей. Потом, изловчившись, он крепко прижал к себе голову ослика, щекой к ослиной головке припал, зашептал быстро-быстро в самое ухо: “милый, хороший, любимый”, – отчего у слабенького ещё Пушка вдруг кругом пошла голова и от счастья на глаза навернулись первые слёзы. Потом мальчик вдруг выпрямился, в трубочку губки сложил и, широко улыбнувшись, осторожно поцеловал ослика прямо в носик, розовый как заря, влажный, шершавый, холодный; потом в глазки слезящиеся стал целовать, в носик опять и лобик, в мохнатые длинные ушки.

Пушок, в знак глубокой признательности, хоть и был ещё очень слаб, но не мог удержаться, чтобы ни вытянуться в струну и ни ткнуться зацелованным носиком хозяйскому сыну в грудь. Ткнулся, замер, ему под мышку мордочкой сонной полез, да так и остался там, недвижимый, будто опять уснул – или в дружбе будто бы объяснился на своём диковинном языке, который понять и усвоить было не так уж и сложно… От этой внезапно установившейся дружбы всем – и людям, и животным, что находились в сарае, – так радостно сделалось на душе; радостно и спокойно.

Затем Пушок, высвободившись из объятий мальчика, попытался подняться на ноги. Сначала ему удалось встать на одни лишь коленки, после чего, дёрнувшись, он с шумом повалился на пол, как падает пьяный на землю или свежескошенный сноп, успев только выставить тонкие ножки вперёд и колобком перекатиться на спину, чем позабавил хозяев немало, до слёз их всех рассмешил. Казалось со стороны, что он уже и не поднимется больше после такого конфуза ужасного – так обречённо он на одеяло упал и одновременно так безнадежно.

Но молодые силёнки, с удивительной быстротой в нём рождавшиеся, свербели и бродили внутри, звали вперёд, к жизни. И ослик, не раздумывая ни секунды, не мешкая и не труся, попытался вскочить ещё раз – и опять неудачно: опять кувырок и вытянутые вверх ножки.

Потом он вскакивал ещё и ещё, всякий раз обретая опыт бесценный, силу. И вот, наконец, несколько безуспешных совершив попыток, ему удалось встать и выпрямиться во весь рост, как эквилибристу заправскому самостоятельно удержать равновесие усилием воли, а попутно и тяжёлый непослушный зад. Под дружные аплодисменты хозяев, одобрительные окрики их и напутствия, взглядом материнским сопровождаемый, полным любви и гордости за него, радости и надежды, он, качаясь из стороны в сторону, поднял голову от земли… и за перегородкой увидел глаза отца, который был тут же рядом, оказывается, который за ним следил. Были они внимательны и умны и, несмотря на всю их серьёзность и строгость, наполнены безграничной нежностью…

А через несколько дней Пушок уже уверенно стоял на ногах и, будучи предоставленный самому себе, часами разгуливал по сараю, заглядывая в самые дальние уголки, самые что ни на есть потаённые, всюду свой носик розовенький пытаясь сунуть. Времени на такой осмотр у него предостаточно было: ведь ежедневно, утром пораньше, к ним в сарай заходил хозяин, седлал и уводил родителей ослика под уздцы – “на работу”, как он, шутя, говорил, – а приводил их назад только поздно вечером.

Остававшийся совсем один, всеми забытый, заброшенный и покинутый, истосковавшийся и измаявшийся без дела, тёмный сарай по периметру сотни раз шагами измеривший, Пушок не единожды подходил к двери и, уткнувшись носом в неё, надолго замирал возле деревянной коробки: смотрел в оба глаза в корявую дверную щель и старательно в обстановку снаружи вживался, мысленно привыкал к ней. Ему всё было интересно там, в недоступном пока ещё мире: и жёлтый огненный шар наверху, на который невозможно было смотреть, потому что детские глазки его, убаюканные темнотой, сразу же начинали болеть и слезиться; и трава зелёная, аппетитно-пахнущая; и в небе лазурном птицы.

Этот чудесный светящийся шар без перерыва и устали слал на землю потоки искрящихся радужных волн, удивительно тёплых и ласковых, животворящих, здоровье и силу дающих, свет и надежду, праздник великий сердцу; и много-много ещё такого, необычайно-прекрасного, сказочного и волшебного, чего было ослиным умом не понять и утробным мычаньем не выразить. Под эти небесные волны-лучи ему неизменно хотелось встать и понежиться, под их покровом целительным сладко забыться, уснуть, косточки погреть молодые, шерстку. Полумрак и прохлада, что с рождения окружали его, ослика здорово угнетали.

А уж как травка сочная его манила своим ароматным запахом, видом! дразнили проказницы-птицы! – про то и передать невозможно.

Птахи вольные и беспечные – ласточки, воробьи и стрижи, те же воображалы-сойки – так озорно носились над дверью с утра и до вечера и так забавно чирикали-щебетали при этом, такие пируэты выделывали в воздухе, шельмецы, кокетничали перед ним и форсили, будто бы даже подразнивали чуть-чуть, с издёвкой говоря: “что, мол, малец, не выпускают тебя? воли желанной лишают и счастья? ну ничего-ничего, терпи; будет и на твоей улице праздник!” – что ему плакать и прыгать хотелось, выше крыши сарайной скакать, дурея от чувств молодых, всеблагих, и, одновременно, обиды и зависти.

Но больше-то всего, конечно же, маленького ослика интересовали и волновали люди, величественными и грациозными видевшиеся прилипшему к дверному проёму Пушку, богатырями сказочными и всемогущими, Ильями Муромцами и Гулливерами! Все они так легко и умело на удивление передвигались лишь на двух своих задних ногах, совершенно не помогая себе передними, да ещё и на велосипедах ездили, роликовых коньках, – что он трепетал и благоговел перед ними как перед Господом Богом самим, один лишь немой восторг неизменно испытывая и слепое почтение. За величайшее для себя счастье и честь он почёл бы в такие минуты выскочить вон из сарая, подбежать и прикоснуться к каждому проходящему мимо жилища головкой, тепло их божественных рук на своей холке почувствовать, услышать слова одобрения и поддержки, нежности и любви. Он расцветал, наливался здоровьем и силой от людских прикосновений и похвалы с первых в жизни минут, великаном в собственных глазах делался…

Часто мимо сарая пробегали дети, хулиганя, играя и веселясь, оглашая громким смехом и криком округу. О-о-о! с какой неописуемой завистью он взирал на них – свободных, жизнерадостных и непоседливых, ни от кого уже не зависимых, могущих гулять целый день, играть и шалить где попало!

После таких пробежек и односторонних встреч ему всегда становилось грустно.

«Почему?! ну почему меня не пускают к ним?! – тихо горевал Пушок, сердясь и на родителей, и на хозяев, глазки слезящиеся от дверной щели отрывая. – Мне ведь тоже хочется гулять и играть! Что я, хуже других что ли?!…»

В эти минуты горькие, воистину чёрные, безмерное счастье ненадолго покидало его: он впадал в меланхолию, становился несчастным…

Днём в сарай приходила хозяйка: кормила и поила его, порядок внутри наводила. Когда она приводила с собой сынишку, который, как слышал Пушок, обязан был ежедневно готовить какие-то там уроки, задания домашние выполнять, а утром ещё посещать какую-то школу, – тогда для ослика наступал настоящий праздник. Во-первых, Мишка (так звали сына хозяев), как настоящий друг, обязательно приносил ему что-нибудь вкусненькое всякий раз: то кусочек сахара принесёт, то печенье, а то и вовсе оранжевую морковку с репкой, любимую Пушка еду. А во-вторых – и это было главнее, ценнее, и значимее во сто крат и сахара, и морковки, и репы – те десяток-другой минут, пока Мишка находился рядом, доставляли неизъяснимое наслаждение им обоим, обоих душевно подпитывали и подбадривали.

Повиснув на четвероногом дружке как на дереве, мальчик крепко-крепко за шею его обнимал, нашёптывая при этом бархатным голоском ослику в самые уши:

– Пушок, миленький мой! дорогой! какой ты хороший! Я тебя очень сильно люблю, очень! и никогда никому не дам в обиду! никогда!… Мы всегда-всегда – помни об этом – будем вместе…

У ослика от этих слов кружилась и туманилась голова, а в глазах, как и в первый день, появлялись сладкие слёзы. В минуты те незабвенные и неописуемые у него всегда возникало желание сделать что-нибудь этакое – фееричное и необыкновенное, доселе невиданное никем! – что соответствовало бы хоть чуть-чуть творившимся в его душе празднику и восторгу: наизнанку хотелось вывернуться, подпрыгнуть до потолка, через голову вверх ногами как клоуну в цирке перевернуться.

Когда остывали и слабли жаркие Мишкины объятия, он головку кружившуюся из его тонких ручонок высвобождал, пригибал её по ослиной привычке и потом тыкался ею отчаянно, страстно мальчику в плечи, животик, грудь, до сердца ребячьего будто бы силясь таким манером дотронуться… Потом, когда Мишка отпихивал его от себя, когда уставал от подобного рода нежностей, он ножками взбрыкивал очумело и так же очумело начинал по сараю кругами носиться, по пути всех сбивая дурашливо, бодая, лягая, расталкивая, – чем хозяйке здорово досаждал, заставлял её на него ругаться… Так он благодарность свою безмерную проявлял… и любовь ослиную…

Ну а потом настал день – он не мог не настать по всем законам развития, не имел на то никакого права, – когда хозяин его посчитал, что около месяца промаявшийся в сарае Пушок достаточно уже окреп, подрос, поумнел, возмужал – хотя сам-то ослик ни капельки не сомневался в этом со дня своего рождения, – и что его можно смело теперь выпускать на улицу: к людям, к жизни поближе. Разве ж забудешь тот день! из памяти когда выкинешь!

Утром, как только хозяин зашёл к ним в сарай и во всеуслышание объявил об этом, Пушок, огласив округу радостным воплем, как ужаленный вскочил на ноги и, сломя голову, бросился к двери, забыв про еду и сон. Подбежал, попробовал было грудью сам дверь открыть, чтобы этаким молодым петушком на желанную волю выскочить. Но дверь открывалась туго – на пружине толстой была, – и ему не поддалась; только чуть-чуть поскрипела – поворчала будто бы на него, торопыгу несносного, неугомонного. Тогда он, расстроенный, повернулся назад и с мольбой посмотрел на хозяина, всем видом своим умоляющим как бы ему говоря: ну выпустите меня пожалуйста, одного выпустите, не бойтесь! Не пропаду!

– Подожди, подожди, сосунок. Ишь, не терпится ему, пострелёнку. Набегаешься ещё и напрыгаешься, наломаешься за целую жизнь: она только-только у тебя начинается, – ласково пожурил четвероногого малыша хозяин, кормя его родителей в этот момент и даже и не думая дверь открывать, даже и с места не сдвинувшись.

Обиженный этим Пушок понуро стоял у выхода и с видом безнадёжно-несчастного существа смотрел то на бессердечного хозяина: как тот в обшарпанные кормушки лениво ячмень подсыпал и разгребал его там ровным слоем, – то на сонных родителей: как они, не спеша и безо всякого аппетита и удовольствия, как казалось, ячмень пережёвывали вперемешку с пересохшей за ночь травой. И делали это так бесстрастно, нудно и очень и очень медленно! – словно еда для обоих была тяжкий изнурительный труд или ритуал постылый.

– Ну быстрее, мам, пап! пожалуйста, быстрее! Что вы там оба так долго возитесь?! с такой неохотой и скукой этот ячмень жуёте?! – не переставая, жалобно просил он их; кис и грустнел всё больше…

Наконец, завтрак закончился с Божьей помощью, с родительской помощью освободились от ослиной трапезы ясли. Хозяин, сняв с вешалки узды и сбруи, к выходу тогда подошёл и осторожно, боясь придавить стоявшего в проходе малютку, распахнул настежь скрипучую деревянную дверь; потом нагнулся, кол под неё подсунул, закашлялся. После чего, разогнувшись, с улыбкой посмотрел на Пушка, легонечко его подтолкнул коленом под попу: ну-у-у, чего, мол, стоишь и дрожишь? выходи давай, чертёнок ты этакий, коли так рьяно на улицу рвался, есть всем мешал.

Мощный поток свежего летнего воздуха, густо с птичьим гомоном перемешенного, ярким солнечным светом и всевозможными кружащими голову запахами и испарениями, благодатно хлынул на ослика с трёх сторон, будто бы благоухающей простынёй с головой окутал, дурманя его, непоседу, сводя с ума, кровушку в нём будоража… И он, одурманенный и счастливый, утренней свежестью и красотой будто бы зельем лихим опоённый, уже не раздумывая ни секунды, не труся, смело шагнул вперёд – в мир новый для себя, незнакомый, огромный как небо над головой, непознанный и диковинный. Шаг сделал, второй, третий, зажмурился от слепящего солнца, остановился как вкопанный, дух перевёл. Ничего – живой и здоровый, и даже целый, как кажется. Потом оглянулся назад, увидел счастливые глаза родителей и хозяина.

«Хорошо, Пушок, хорошо! – дружно говорили эти глаза. – Умница! Молодчина! Герой настоящий! Смело шагай по земле, широко, и упасть не бойся. Земля – она мягкая, она опора наша, спасительница и кормилица…»

Часто-часто забилось тогда его совсем ещё крошечное сердечко, изо всех молодых пор засочилось переполнившее душу счастье… И, собрав воедино силёнки, воздуха утреннего, прохладного в грудь набрав, будто бы наскоро воздухом тем живительным подкрепившись, маленький ослик, отчаянно мотнув головой, вперёд вдруг во весь опор помчался по изумрудной, шёлковой от росы траве, взбрыкивая и крича от радости, парк окрестный звонким криком тем оглашая, жизни вольной, для него именно в тот момент и начавшейся, праздничный гимн трубя…

Это был, несомненно, его день – маленького глупого ослика по кличке Пушок, в сарае месяц назад родившегося, месяц целый под запором прожившего там, словно в темнице холодной. Без робости в новый мир вступив, поразивший его с первых минут своей необычностью, красотой и размахом, он, с присущим молодости максимализмом, бросился в этот мир с головой, пытаясь за один день весь его изучить, весь оббегать.

Их хозяин, житель провинциального городка, делец молодой, бизнесмен удалой, съездив однажды на юг по делам и купив там родителей Пушка по дешёвке – случайно, можно сказать, на пьяную голову, предварительно ни с кем об том не сговариваясь и не думая о последствиях, – организовал у себя на родине в парке нечто вроде аттракциона живого и прибыльного, катая по окрестным аллеям маленьких ребятишек, которых в парке было не счесть. И родители ослика ежедневно, без выходных, до боли наминая об укатанные дорожки ноги, возили на себе с утра и до вечера баловную непоседливую детвору, шумную и неугомонную по преимуществу, порой вообще агрессивную, доставляя хозяину капитал, затраты его окупая. Но даже и ежедневная каторжная эта работа не так утомляла родителей, к труду с малолетства приученных, как те бесконечные детские ласки, пощипывания и поглаживания, а то и просто тычки, что сыпались на них беспрестанно, и их, несчастных, к концу рабочего дня даже и пуще мух с комарами, пуще жары выматывали.

В тот день, однако ж, родители могли немного передохнуть: про них, стариков согбенных, детишки почти позабыли. В тот день их обоих сразу же отодвинул и затмил Пушок, центром всеобщего внимания сделавшийся.

По-другому, впрочем, и быть не могло, ибо дети, всё же робея немножечко перед взрослыми животными, определённо побаиваясь и остерегаясь их, почувствовали в лице новорождённого ослика – маленького, нежного, беззащитного, слабенького и худенького как и сами они, – ровесника себе и друга; и всё тепло своих молодых сердец, на доброту, поцелуи и ласки щедрых, направили исключительно на него одного – уже с первых минут кучно его со всех сторон облепили. Они, не переставая, гладили Пушка по шее, спине и бокам, дружно за холку, за уши его трепали; не стесняясь, целовали ослика в носик, глазки круглые, немигающие, грустными казавшиеся со стороны. Но, главное, пришедшие в парк ребятишки выпрашивали у своих пап и мам, бабушек и дедушек всё самое вкусное, сочное и аппетитное, – и тут же, не раздумывая и не жадничая ничуть, сами к вкуснятине той не притрагиваясь, наперегонки, в щедрости соревнуясь друг с другом, несли всё это в дар своему новому другу, самому лучшему на их взгляд, самому на тот период желанному.

Пушок, естественно, был вне себя от счастья из-за подобного повышенного внимания и заботы, криком истошным силился закричать, разбежаться и до небес допрыгнуть – чтобы в облака пушистые как в перину Божию провалиться, в райские кущи рвущимся сердцем попасть. И почему такое происходило – понятно! Загадки тут нет никакой. Разве ж мог он помыслить ещё даже и день назад, когда в сарайную щёлку украдкой тоскливо выглядывал, что люди – эти божественные существа, перед которыми он так всегда восторженно трепетал, на которых с первого дня не мог нарадоваться и наглядеться, – великаны и прелестники-люди вдруг такую встречу окажут ему! такой приём! такими дарами осыплют и ласками задушевными!

И он ластился к ним ко всем без разбору, носиком в них доверчиво тыкался – будто поцеловаться с каждым хотел, чувствами добрыми, жестами, молчаливыми заверениями в вечной любви обменяться. А потом вдруг встряхивался ни с того ни с сего, неожиданно из рук людских вырывался и сломя голову пускался по парку вскачь, бодая головкой воздух, задние ножки высоко вверх подбрасывая – лягаясь будто бы ими и хвастаясь: вот я, дескать, какой! – удаль свою молодецкую всем демонстрируя. Потом снова ластился к догонявшим его малышам, и снова скакал и бодался…

Иногда, мельком сквозь окружавшую его толпу поклонников мать заметив, сгорбленную под тяжестью очередных седоков, устало с низко опущенной головой по аллее бредущую, ослик подскакивал к ней простодушно.

– Мам, привет! Как дела?! Ты не устала?!

И едва успевала матушка поднять голову и взглянуть повнимательнее на разыгравшегося и расшалившегося кроху мутными от усталости и жары глазами, как неугомонный Пушок, не дождавшись ответа, быстро отворачивался от неё и уже в следующую секунду угорело мчался к поджидавшей его детворе, с удовольствием подставляясь под сыпавшиеся на него со всех сторон ласки и поцелуи.

Упиваясь безграничным счастьем, беспечностью молодости и свободой, о которой так долго мечтал, ослик, конечно же, ничего не заметил в тот день – ни жары и ни мух, ни усталости материнской, ни каких-то здоровенных парней, подошедших к хозяину в конце работы, кольцом окруживших его и о чём-то долго и развязно, на повышенных тонах, с ним беседовавших. Не заметил он и того, естественно, как изменилось после беседы лицо Мишкиного отца, ставшее бледным вдруг и задумчивым. И как быстро передались те задумчивость и белизна жене его, бойкой Мишкиной матушке… Он, как космонавт после полёта, спортсмен-победитель после мирового первенства или артист начинающий после удачной премьеры, ошалел от славы, аплодисментов, триумфа, душою обласканной ввысь воспарил и духом горним там до краёв напитался. А, воспарив и насытившись, и одурев совершенно, “ослепнув”, про хозяев с родителями позабыл, счастьем собственным от их невзгод и проблем заслонился, легкомысленно списав это всё на мелочи жизни, мышиную возню или недостойную суету земную. В тот день показалось ему, триумфатору, что мир окружающий, поднебесный из одного пышного праздника только и состоит, и что и все вокруг такие же удачливые и счастливые…

Едва дойдя вечером до сарая, единственное, что смог тогда вымолвить ослик, это:

– Мам, я есть очень хочу, очень.

А когда посуровевший хозяин, у которого отчего-то всё валилось из рук, принёс ему, наконец, охапку свежескошенной травки, пахучей, аппетитной, сочной, золотистыми одуванчиками словно спелыми абрикосами пересыпанной, – он уже спал крепким-прекрепким сном в крохотном своём закутке, слегка приоткрыв по привычке ротик; и, как казалось со стороны, сладко во сне улыбался – будто бы продолжал бодаться и там, сорванец, с воображаемой детворой, и сонного его одолевавшей…
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3