Оценить:
 Рейтинг: 0

Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий

Год написания книги
2002
Теги
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
9 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Туда, за край, вскипая серой свинцовой волной, уходила дальше Печора. И хотя на дебаркадере он нашел расписание рейсов вниз, на Кую и Красное – в них не верилось, ибо с тех пор, как «Ракета» доставила его в Нарьян-Мар, он никогда больше не видел у мокрой причальной стенки ни одного пассажирского судна…

В лесу за городом обнаружились гигантские песчаные котлы – следы ударов ветра куда более сильных, чем застал его на улице. Стертое с лица земли городище Пустозерского острога – напоминание о недобром знамении[9 - Повелением государя Ивана III Пустозерск был основан в 1498 году. Но заложен в неурочное время, «при щербатой луне», отчего в самую пору его строительства распространилось высказывание одного из московских ратников, что «не бывать здесь добру». Позже это высказывание, передаваемое из уст в уста, многократно было усилено проклятием отца раскола, протопопа Аввакума, который в час своей казни, согласно легенде, выкрикнул, что место сие занесено будет песком и сгинет без следа. Пророчество это сбылось: в нашем уже веке, когда Пустозерский городок и без того потерял былое значение, Печора изменила русло и ушла налево, а протока Городецкий шар (прежде – главное русло Печоры), на которой стоял Пустозерск, обмелела и превратилась в ряд связанных одна с другой стариц, проходимых только для лодок. Все это привело к окончательной гибели поселения.] – несколько трухлявых бревен, несколько упавших, выбеленных непогодами надмогильных крестов; в траве, среди дрожащих на ветру куртинок камнеломки и стелющегося по земле шиповника выдутые из могил человеческие кости; шум, беспрерывный шум всклокоченных лиственниц и елей, плещущей озерной воды, шум мира, раскачиваемого ветром, как корабль – все это едва не вывело его из равновесия. Что ни говори, а там, откуда он приехал, почва не была столь зыбкой, но он ухватился за строку, строка удержала его, слово подбиралось к слову, спасая его, и так он узнал, что знает слова, которые могут спасти.

Мхи разбухли от влаги тумана, сапоги промокли насквозь, в горле саднило, в гостинице было по-прежнему холодно, но он выдерживал ночь за ночью, цепляясь за слова, которые вынужден был записывать в неимоверных количествах, чтобы не впустить в себя страх:

«Чахоточный день. Дождь, туман. В такие дни местные жители поплотнее задергивают толстые шторы и погружаются в сонный домашний уют. За окном – плюс шесть. Может быть, уже сентябрь? Или ноябрь даже? Опять ощущение, когда из лесу брел через пески к гостинице, что отсюда нельзя вырваться: это какое-то заколдованное пространство – оно может выпихнуть тебя еще дальше, но выпустить назад? Сомнительно…

Что же я все-таки намеревался тут найти?

Слово: вот ключ ко всей этой истории. Ну что ж, найду и слово. Для меня слово рождается из вещественности мира, мне нужно только смотреть и слушать, больше ничего. Поэтому-то я и лезу, чтобы шкурой прочувствовать то, что станет потом словом. Я бы хотел еще рисовать. Но это – очень в глубине, почти погибло… Если бы я смог рисовать снова, это было бы, наверно, самое счастливое знамение в моей жизни. Это значило бы, что я прощен: с меня совлекли все заботы, которыми справедливо или нет, но тяготится моя душа, и вернули замечательный дар детства. Дар молча выражать восторг перед загадкой мира, который сопутствовал мне до тех пор, пока я не задался вопросами, на которые желал бы получить точный словесный ответ, но, не получив, пустился на розыски сам, подбирая слова кропотливо, придирчиво выискивая, но никогда почти не находя слова такого же безусловно красивого, как цвет, такого же точного, как линия, такого же всеохватного, как рисунок… Слово как-то в е р т л я в о. И ничего не поделаешь с этим. Нельзя поручиться, что поиски стоят усилий, но и не искать нельзя…»

Внутренний монолог неизменно упирался в вопрос о целесообразности и мысль о возвращении мелькала, конечно, не раз. Но, во-первых, он чувствовал, что пространство и в самом деле не выпустит его, и если ему суждено вернуться домой, то только побывав там, з а к р а е м. Во-вторых, билет на вертолет был куплен. Ну, а в-третьих, он осознавал, конечно, что бегство, это многолетнее внутреннее бегство по страницам дневника – слишком затянулось, и если сейчас он не сделает шаг, чтобы претворить это убегание во что-то еще (хотя бы в один рассказ, хотя бы в один кадр, хотя бы в перышко, привезенное в подарок любимой), то дальше ему придется уже метаться по лабиринтам собственного поражения, до тех пор, пока он окончательно не свыкнется с тем, что проиграл.

Но нет! На проигрыш он был не согласен: пусть он не знал пока ответов – зато появилось много новых насущных вопросов. Он привык думать, что вопрошание о смысле жизни предполагает ответ, но вот – у него не было ответа, а смысл, ему одному, может быть, дорогой смысл в виде этих неразрешенных вопросов – был. Кроме того, ему, несомненно, везло. Город был невелик и, соответственно, цепочка знакомств коротка: на вторые сутки его свели с человеком, который три года был председателем Острова. Поморская фамилия – Корепанов – была необычайно созвучна заключенной в этом человеке корневой крепости: это был невысокого роста, очень сильный, лет сорока пяти медленный человек с серыми выразительными глазами. Совершенно спокойными и, вместе с тем, пронизывающими глазами, которые внимательно оглядели Беглеца и, пока тот говорил, сверлили его будто бур корабела, изучающего качество материала, из которого изготовлен предъявленный ему человеческий корабль – его киль-позвоночник, его ребра-шпангоуты, сухожилия, мышцы, оснастка, обшивка. Но главное – его мотор, его сердце. В целом конструкция, на поморский взгляд, была слабовата, но для летнего времени удовлетворительна. Мотор… Мотор сбоил, выдавая неуверенность и страх; и то, и другое чувства были, в общем, понятными, важнее было разобраться в принципе: что за приводные ремни приводят его в движение? Что за желания вращают его? Какую энергию он потребляет?

Бутылка питьевого спирта, разведенного градусов до пятидесяти по вкусу хозяина, выставлена на стол. На полпути ко дну Беглец вдруг понял, что выдержал испытание, хотя видно было, что Корепанов дорожит островом и не желает делиться им с первым встречным. Нет сомнения -12 некоторое особенное, свойственное только Беглецам виновато-растерянное выражение глаз не ускользнуло от его собеседника, но, вероятно, он, Беглец, сказал или сделал что-то такое, что убедило бывшего председателя в том, что его неожиданный гость, несмотря на слабость оснастки, может быть все же благословлен на исполнение своего странного, да и ему самому еще непонятного замысла. Лишь в конце разговора, на книжных полках, с полу до потолка занимавших стену комнаты, Беглец замечает «Саламину» Рокуэлла Кента и еще россыпь книг, которые, только в ином порядке, привык видеть в книжном шкафу у себя дома – и только тогда понимает, что человек, который испытывал его, способен понять гораздо больше, чем показалось ему на первый взгляд.

Потом, много спустя, он понял, что ничего такого не сказал и не сделал, он просто подтвердил и еще раз подтвердил свое намерение попасть-таки на остров; он приехал издалека, это было необычно, всегда необычно наблюдать человека, подхваченного водоворотом судьбы и не осознающего этого… Председатель наблюдал; а он-то, дурак, полагал, что снискал его расположение тем, что никто из местных журналистов никогда не бывал на острове, никто никогда – а он поедет…

Но Корепанов назвал ему людей, к которым он смело мог обращаться от его имени с любой просьбой и предложил пользоваться книгами. Так часов за сорок до отлета Беглец узнал пароль и получил ключи.

Ночью в гостиничном номере на черно-белую пленку (другой не было) переснимал какие-то темные, цвета старого дерева, лики, мгновенно обесцвечивающиеся негативом рисунки синих китов, цветущих сопок, оленей, солнц… Остров все явственнее проступал сквозь убористые петитные строчки словаря Брокгауза-Ефрона очертаниями «неправильного эллипсиса», изрезанного речными долинами и пересеченного несколькими грядами холмов, сложенных осадочными породами. «Последние, – утверждалось в словаре, – результат работы обширной реки древней геологической эпохи, которая весьма вероятно протекала по долине реки Печоры, являющейся в таком случае ее остатком…»

О, Печора, текущая из вечности в вечность! Под хмурым небом в сторону океана, ёршась волной по-над водами древнего моря; моря сокрывшегося, соленого, прежде теплого; моря черного, как рассвет слепца, густого, как нефть. Здесь земля на много ярусов вглубь пропитана водою, и если ты, несчастный, бегущий по этим волнам, еще не понял, что мир – многослойный пирог, то будь добр, вникни в суть дела, прежде, чем решишься отведать его…

Кто кого поучает здесь? Беглец ли в гостинице разговаривает сам с собою, мучимый ожиданием, автор ли влез со своим сомнительным правом вторгаться в текст, где ни попадя, или это звучат уже новые, доселе незнакомые голоса?

Стрелок.

Стрелок возникает неожиданно, как образ еще одной книги, полной пространства, света, радости. Юный лучник в одежде охотника, целящий вверх, в летящего гуся. Беглый рисунок пером, легкостью и выразительной простотой линий однозначно свидетельствующий о времени своего создания: начало 60-х. То же подтверждал простой, энергичный, легкий язык:

«…По веревочному трапу перебираемся на подошедший, прижавшийся к черному мокрому борту „Юшара“ бот „Колгуевец“. Кричат чайки.

С корабля что-то выгружают на бот – мешки (наверное, мука и соль), ящики, бочки. С острова приехали ненцы, часть занята выгрузкой. Работают молча.

Красивая, только мокрая, одежда из шкур. Яркие орнаменты.

Очень холодно.

…Над серым морем ослепительно желтое и холодное небо.

Два часа ночи.

Когда выгрузку закончили, к нам подходит человек:

– Ну, пошли чай пить.

Этот домик на берегу ближе остальных к причалу – наверное, поэтому нас сюда и позвали…»

Чувство зависти не было чуждо Беглецу и в то же время сердце его исполнялось надежды. Предчувствия не обманули его – таким, именно таким представлялся ему берег спасения – пахнущим морской солью, мешковиной, солярой, мокрым деревом и шкурами, с криком чайки (обязательно!) звучащим над…

На год, всего лишь на год опоздал он и «Юшар» – тот самый старый добрый «Юшар», расписание рейсов которого он приметил когда-то в Архангельске – никогда не подойдет к Острову в ночной тишине, и он, стоя на палубе под ослепительно-желтым небом, никогда не услышит, как с грохотом потянутся из клюзов якорные цепи, и тяжелые якоря, ухнув в ледяную воду, не застопорят пароход в виду гостеприимных домиков на берегу…

Книга художников Ады Рыбачук и Владимира Мельниченко «Остров Колгуев» дышала свежей памятью и предвкушением встречи – то, о чем говорилось в ней, не могло исчезнуть, еще были живы люди, с которыми вместе пили они чай, еще сами они были живы, а следовательно, могли поручиться за свои слова…

И опять, лишь много времени спустя до него дошло, что ставшие на острове живою легендой Ада и Володя приехали сюда задолго до того, как появилась книга, не художниками еще, а просто ребятами, студентами, приехавшими делать диплом, и это было в 59-м и в 60-м, еще до его рождения, д а в н о. Конечно, им повезло: они застали еще время кочевья, последние дни века кочевья на острове, ста лет кочевья, за которыми проступали другие века, тысяча лет безостановочного движения народа вслед за оленями по бескрайним материковым просторам.

Когда Ада и Володя приехали на зимовку, люди тундры уже начали вселяться в дома на берегу, но между домами, вытянувшимися в одну линию вдоль морского берега, то-и-дело появлялись чумы, обед люди готовили по-прежнему, разводя на улице костер, собирающий семью воедино, да и сил у них было еще так много, что подолгу сидеть дома им было просто невмоготу и они часто срывались в тундру к родственникам, которые оставались жить там, видя лень и одышку в оседлости.

Однажды студенты дождались своего часа – их позвали с собой, дали упряжку и нарты:

«– Это будут твои олени, твои санки…

Сколько лет я ждала этого? Десять? Двенадцать?…»

Милая Ада, девочка Ада, как же так? Тебе, выходит, десять-двенадцать и было, когда Остров из тьмы Севера засиял, как изумруд и своим льдистым светом околдовал тебя в твоем Киеве, где – Боже мой! – весной сирень у Выдубицкого монастыря над Днепром словно волны, переливается всеми оттенками голубого, синего и лилового, где цветущие вишни подобны застывшим дымам и розоватые соцветья яблонь наполняют каждый вдох сладострастной свежестью, а от горячего солнца приходится прятаться в тяжелую тень платанов…

Да, выходит так и было, Ада: ведь именно в детстве мы наследуем земли, которые нам суждено потом покорить…

Возможно, книга Ады – лучшая из всех, написанных о Колгуеве. В ней нет ничего лишнего, она исполнена подлинной поэзии, которая дает автору право не замечать ничего уродливого, той животворящей поэзии, которая даже тупость военного ведомства, запрещающего называть «стратегические объекты» своими именами, обращает себе на пользу: так на страницах появляется маяк «Норд» – блуждающая звезда на кромке последнего берега, за которым нет уже ничего – только льды и ночь, до самого полюса. Не «Северный», а именно «Норд»: только так, и никак иначе надлежало называться маяку на территории спасения. «Северный» – просто обозначил бы одну из бесчисленных запретных зон того времени, «Норд» же заключал в себе память – хотя бы память о тех временах, когда норвежские шхуны подходили к острову то с севера, то с востока, обходя стоянки, которыми исстари пользовались поморы, и как одну из них ветром, который русские называли «полунощник», а норвежцы как раз «норд», снесло на пески и посадило на мель, и среди добра, которое ненцы успели снять с корабля и перевезти на остров, прежде, чем шхуну разбило волнами, оказались две фарфоровые чашки…

Книга заключала в себе ряд намеков, по-видимому, важных для Беглеца, поскольку они оказались среди сделанных выписок, но к чему эти выписки, он мгновенно забыл и понял лишь много лет спустя, когда от души подивился их ясности и недвусмысленности:

«…В тундре вообще ничего не пропадает…»

Речь шла, как будто, о предметах: чашках, ложечках, часах, старинных ружьях, за которыми тянулись длинные, похожие на сказки истории. Но в то же время речь шла и о чем-то другом, у г р о з у чего он смутно ощущал: «Приехавший сюда человек не может быть временным по какой-то внутренней перспективе своей работы; приехавший сюда человек и не бывает временным, его жизнь здесь не кончается с его отъездом; как нигде в другом месте сохраняется память о нем – о его поступках, о сказанном им…» Он чувствовал, что речь идет о долге, о долге, который свяжет его свободу, свободу Беглеца. Но он не чувствовал себя должником Острова, поскольку еще и не побывал на нем. Да и впредь он не желал принадлежать ему, не желал сопрягать себя со словом «долг»; в конце концов, он хотел только увидеть Остров – и все. И никаких долгов, только захватывающие дух приключения…

С восторгом прочитывает он страницу за страницей, слегка завидуя двум счастливцам, олени которых, по брюхо проваливаясь в ледяную трясину, все же вытягивают их накренившуюся упряжку с одеждой, этюдниками и красками на простор цветущей тундры, к древним холмам и становищам, где живут люди с именами прекрасными, как слова позабытого древнего языка: Уэско, Таули, Иона, Иде…

Здесь открывается им мир Стрелка. Здесь, в зеленой чаше, на дне которой покоится золотая льдинка озера, по-прежнему бродят стада, горят в сумерках костры и старики рассказывают детям про женщину, которую давным-давно прибило к острову на льдине, Хаду Ваэрми; про то, как она жила, догоняя оленей и убивая их, до тех пор, пока кто-то не взял ее себе в жены и она не осталась на острове навсегда. Здесь маленький Иона поет дедовы песни, сидя на зеленом холме, здесь полновластно еще время кочевья; быт, при котором ни одна палочка длиной в карандаш не должна сгореть зря; жизнь, в которой каждый шаг, каждый жест отполирован временем до совершенства, до символической фигуры…

Стрелок. Он отважен и юн, и его ждет прекрасная будущность вольного сына природы…

Чудный живописный язык, несравненный язык художников, краски которого в пространстве книги то сгущаются до предельной плотности, то разводятся до полной почти прозрачности, завораживает, как речитатив шамана: он бессомненен.

«Вечностью веет от пустынных берегов, где под фиолетовыми пластами торфа видны спрессованные столетиями слои ракушек и камней…

Ископаемый лед…

Вечная мерзлота…

Вечность…

Вечность живет в какурах – островитяне забыли, кто сложил эти каменные знаки, увенчанные плоским, напоминающем человеческий профиль, камнем, всегда обращенным в сторону моря: своеобразные маяки заблудившимся в тундре…»

Вечность, рай.

«Сколько бы я заплатил, чтобы замедлить ход времени?
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
9 из 13