Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Николай Гумилев

1 2 3 4 5 ... 11 >>
На страницу:
1 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Николай Гумилев
Юрий Владимирович Зобнин

Великие исторические персоны
Долгое время его имя находилось под тотальным запретом. Даже за хранение его портрета можно было попасть в лагеря. Почему именно Гумилев занял уже через несколько лет после своей трагической гибели столь исключительное место в культурной жизни России? Что же там, в гумилевских стихах, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением его читателей, заставляя одних каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других – с исповедальным энтузиазмом хранить его наследие, как хранят величайшее достояние, святыню? Может быть, секрет в том, что, по словам А.И. Покровского, «Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь. Он мечтал об экзотических странах – и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы – и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря – и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник»…

Юрий Зобнин

Николай Гумилев

Майе Леонидовне Ивановой – первой читательнице этой книги

…От скорби происходит терпение, от терпения опытность, от опытности надежда, а надежда не постыжает, потому что любовь Божия излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам (Рим. 5: 1–5).

Часть первая

Глава первая

Persona non grata

I

9 января 1951 года у себя дома, в квартире ленинградского писательского дома-коммуны на ул. Рубинштейна, 7, была арестована дочь известного фотохудожника, секретарь поэтической и драматургической секции Ленинградского отделения Союза писателей Ида Моисеевна Наппельбаум. Следствие по ее делу продолжалось более девяти месяцев. И действительно, даже на фоне весьма оригинальных процессов той строгой поры, этот оказывался выходящим вон из мыслимого вообще в юриспруденции ряда.

«…Два ленинградских писателя, “друга семьи”, – вспоминала много позже И.М. Наппельбаум, – положили на стол свидетельства, что они видели у меня дома на стене крамольный портрет поэта Николая Степановича Гумилева. <…> Я удивлялась, что меня ни разу не спросили, куда девался портрет. Дело шло как по маслу. Я ничего не отрицала. Их интересовало, каков был портрет, его размеры, даже краски. Я описала его с удовольствием, восстанавливая в своей памяти. Только удивлялась бессмысленности всего этого» (Наппельбаум И.М. Портрет поэта // Литератор (Л). 1990. 30 ноября. (№ 45 (50)). С. 6). Удивление Иды Моисеевны понять можно – пресловутый портрет, созданный в незапамятные 1920-е годы художницей Н.К. Шведе-Радловой, был уничтожен в 1937 году, четырнадцать лет тому назад.

Следователей, однако, это не смущало. Более того, «следствие даже не поинтересовалось ни моими отношениями с поэтом, ни нашей дружбой, поэтическими встречами, разговорами в студии при доме искусств и у меня дома. Достаточно было наличия в квартире портрета расстрелянного поэта, чтобы признать меня преступницей». Приговор – десять лет в закрытом лагере особого режима.

Задумаемся. Портрет – это не стихи, в которых могут быть враждебные властям сентенции, и не документы, могущие содержать антисоветскую информацию. Портрет – произведение изобразительного искусства, поддающееся всегда весьма вольной интерпретации, и к тому же, коль скоро речь идет о кисти достаточно известного мастера, – недешевое. В конце концов, находилось же и в советские времена в экспозиции Русского музея знаменитое репинское полотно, изображающее заседание Государственного совета, – так на нем и Государь Император Николай Александрович присутствовал собственной персоной, и Константин Петрович Победоносцев, и мало ли кто еще, точно не вызывающие у коммунистических властей прилива нежных чувств. И смотрел ту картину всякий кому не лень и… ничего. Не арестовывали администрацию Русского музея и бабушек из репинских залов в Сибирь не ссылали. А ведь тут еще не надо забывать, что и портрета-то никакого, в сущности, нет. Так, был когда-то, а сейчас даже сама бывшая владелица вынуждена долго восстанавливать его в памяти, понуждаемая настоятельными вопросами следователей: уж больно много воды утекло… И праха его нет, и следа.

Тут еще надо учитывать вот что. Если дело И.М. Наппельбаум нужно было срочно «сфабриковать» (а так оно и было в действительности, ибо сам следователь честно признался, что ее попросту «не добрали в 1937-м»), то к услугам ленинградских сотрудников МГБ был в 1951 году, надо думать, обильнейший материал, ибо, начиная с 1920-х годов вокруг подследственной «враги народа» кишели кишмя. Ида Моисеевна была знакома чуть ли не со всеми литераторами и общественными деятелями, затем большей частью ушедшими либо в эмиграцию, либо в лагеря. Так вот, по меркам тогдашних специалистов из Государственной безопасности факт хранения (пусть и в давнем прошлом) портрета Гумилева (пусть и несуществующего уже в реальности) перевешивал по своей «криминальной» значимости знакомство хоть с тьмою тьмущей «врагов народа» и очевидное обращение через подследственную целых библиотек антисоветчины. «Шить» хранение портрета Гумилева было в данном случае вернее, нежели все прочее. Там, надо полагать, по мнению следственных органов 1950-х годов, еще можно было как-то вывернуться, здесь – невозможно никак.

Можно теперь оценить, так сказать, степень неприятия Гумилева коммунистической властью!

История И.М. Наппельбаум замечательна, но отнюдь не уникальна. Нечто подобное, например, ранее произошло с писателем Вивианом Азарьевичем Итиным (1894–1945), сотрудником журнала «Сибирские огни». В 1922 году он опубликовал в своем журнале коротенькую рецензию на вышедшие только что книги Гумилева: «Огненный столп», «Тень от пальмы» и «Посмертный сборник». В.А. Итин отнюдь не был противником советской власти. Его заметка – не более чем библиографическая аннотация: три абзаца, вполне соответствующие тогдашней стилистике: Гумилев – «неисправимый аристократ», «холодный эстет», его Африка – это «Африка негусов», а Китай – «Китай богдыханов». Словом, все чин чином, комар носа не подточит. Но…

Но в конце заметки, появившейся через полгода после смерти поэта, В.А. Итин, сознавая объективно-некрологический характер отклика, счел нужным добавить: «Значение Гумилева и его влияние на современников огромно. Его смерть и для революционной России останется глубокой трагедией» (Сибирские огни. 1922. № 4; цит. по: Николай Гумилев: Pro et contra. СПб., 1995. С. 485).

Все. Этого ему уже не забыли – и через шесть лет, в 1928 году, Итин заполошно пишет Горькому: «Есть раздражающие факты. Недавно на пленуме Сибирского краевого комитета партии, в связи с докладом о “культурной революции”, был поднят вопрос о “Сибирских огнях” и о писателях. Ни меня, ни даже В. Зазубрина (Владимир Зазубрин, наст. имя – Зубцов Владимир Яковлевич, 1895–1937, писатель, большевик с дооктябрьским стажем, в 1928 – председатель Союза Сибирских писателей. – Ю. З.) на высокое собрание не пустили, хотя оба мы партийные коммунисты. Потом мы прочитали отчет. Там говорилось, что “Сибирские огни”… неблагонадежны в политическом отношении; например – один мальчик посвятил свои стихи Н. Гумилеву, это объясняется тем, что пять лет назад (sic!) в “Сибирских огнях” было напечатано, что Гумилев оказал большое влияние на современную поэзию (заметка принадлежит мне, ответственным редактором тогда был Ем. Ярославский…). На собрание справка о Гумилеве “произвела впечатление”» (Литературное наследство Сибири. Новосибирск, 1969. Т. 1. С. 38–39). «Впечатление» было настолько сильным, что оправдаться «партийному коммунисту» В.А. Итину так до конца и не удалось. «Гумилевский эпизод» повис на нем мертвым грузом, и в конце концов Итин был арестован и умерщвлен в лагере.

Не следует, впрочем, думать, что все «гумилевские истории» оканчивались в советское время подобными кошмарами. Были развязки и вполне невинные. Так, об одной из них автор этих строк узнал, что называется, из первых уст, а участники тех событий благополучно здравствуют и по сей день, – почему мы и воздержимся от упоминаний конкретных имен.

Итак, первая половина 1960-х годов. Оттепель. Кульминация раннего советского либерализма. «Новый мир» Твардовского. Солженицын. Поэты – «шестидесятники» собирают стадионы слушателей. Массовая реабилитация жертв культа личности, и прежде всего – реабилитация ранее запрещенных писателей.

Литературный кружок ленинградского Дворца пионеров проводит очередную олимпиаду. Принимаются сочинения на злободневную тематику. Один из участников кружка с подачи своего руководителя пишет сочинение «Творчество Н. Гумилева». Куда уж злободневней! Сочинение так и начинается: «Несколько лет назад в советском литературоведении не было имен Ахматовой и Цветаевой, Бунина и Есенина, Бабеля и Булгакова. “Чем сложнее, непривычнее творчество писателя, тем больше с ним хлопот и неприятностей”, – писал В. Лакшин. Я думаю, причина забытости многих поэтов начала ХХ века именно в этом. Очевидно, к числу этих поэтов можно отнести Николая Степановича Гумилева. Нельзя же объяснить полную забытость автора его политическими взглядами. Тем более, что в подавляющем большинстве стихов политические взгляды автора не высказываются. Ведь писал он просто хорошие, музыкальные стихи. Может быть, гениальные?»

Нужно повторить: в том историческом контексте, на фоне публикаций Михаила Булгакова, Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама и других «писателей из спецхранов», на фоне разоблачений «проклятого прошлого», совершаемых журналистами на страницах массовых изданий прямо с подачи «верхов», эта и подобные же сентенции, составившие вкупе текст сочинения, не выглядели – по крайней мере, не выглядели на первый взгляд, – чем-то радикально оппозицонным. Напротив, все логично: если уж реабилитируем Мандельштама, писавшего откровенно антисоветские стихи, или эмигрантку и жену белогвардейца Цветаеву, то уж Гумилева-то, который даже и стихов против советской власти не писал…

И, действительно, время было весьма либеральным – и реакция на сочинение оказалась со стороны администрации предельно мягкой: литературный кружок разогнали, олимпиаду запретили, руководителей кружка уволили, у юного любителя поэзии были неприятности в школе – всего-то. Оттепель, она и есть оттепель. Любопытна, правда, резолюция, наложенная на сочинение ответственным товарищем, курировавшим все мероприятие: «Итак, работа защищает “талантливого” и “масштабного” поэта Гумилева, а заодно с ним буржуазный мир, контрреволюцию, ницшеанскую философию, а, следовательно, и фашизм косвенно! Тенденциозный подбор цитат и материалов (Горький, боровшийся против модернизма в литературе, тщательно обходится) свидетельствует о моральной и политической нечистоплотности автора». Эх, опоздал рецензент! Вмазать бы такой формулировкой годами десятью раньше по… кому угодно – не то, что по школьнику из Дома пионеров, – от человека мокрое место бы осталось. А теперь что же… Только пафос полемический втуне пропал. Однако вызывает восхищение быстрота и четкость реакции: недаром автор этих воистину чеканных строк к тому времени уже прошел хорошую подготовку в системе министерства образования (и посейчас, кстати, продолжает работать в той же системе, осваивая на склоне дней азы борьбы за светлое демократическое будущее).

Вот такие истории. «Запрет на Гумилева доходил до комизма, – свидетельствует Е.Г. Эткинд, – биографу А.А. Ахматовой запрещали упоминать о том, что она в 1910 году вышла замуж за Гумилева; приходилось изворачиваться, пользуясь неуклюжими перифразами, – вроде того, например, что Ахматова была “женой руководителя акмеистического направления”. В 1968 году книга Е.С. Добина об А. Ахматовой была брошена под нож только потому, что в ней несколько раз упоминался Гумилев; книгу Добина переиздали, изъяв проклятое имя. Иногда такие изъятия совершенно удивительны. Известно, например, что во главе объединения "Цех поэтов" стояли два так называемых "синдика" – Гумилев и Городецкий; на 22-й странице книги Е.С. Добина читаем: "Во главе "Цеха" стояли три "синдика", в том числе Сергей Городецкий. Не два, а три… – это заведомая ошибка. Издательство пошло на грубое искажение факта, чтобы только не называть Гумилева: нельзя же сказать: "Во главе "Цеха" стояли два "синдика", в том числе С. Городецкий… – это вызвало бы гомерический хохот. А "три" и "в том числе" – звучит вроде пристойно, хоть на самом деле и глупое вранье, навязанное Добину цензурой.

Да и мне пришлось пострадать от этого дурацкого запрета. Тогда же, около 1968 года, в издательстве "Прогресс" выходила составленная мною двуязычная антология "Французские стихи в переводе русских поэтов"; парнасский поэт Теофиль Готье был представлен хрестоматийно-известными переводами Гумилева. Стихи, далекие от всякой политики, чисто эстетские, стилизованные, иногда слегка эротические – в духе нового рококо:

Ты хочешь, чтоб была я смелой?
Так не ругай, поэт, тогда
Моей любви, голубки белой
На небе розовом стыда…

Книга была уже сверстана – тут-то и возник скандал: "белую голубку" безжалостно выкинули из сборника, не остановились и перед расходами на переверстку. Как же можно – переводы Гумилева!» (Эткинд Е.Г. Возвращение Гумилева // Время и Мы (Tel-Aviv). 1986. № 90. С. 122–123).

II

Идейно-пропагандистский аппарат почти на всем протяжении существования СССР (за исключением разве нескольких лет «позднего» застоя, после смерти М.А. Суслова) был исключительно гибок и силен, что позволяло ему одерживать верх над сильнейшими противниками в условиях открытой идеологической войны с Западом и тотальных политических и экономических неудач в собственной стране. Анекдот о советском гражданине, который «слышал не то, что видел, а видел не то что слышал» – и в то же время, заметим, был, в общем, вполне лоялен к властям (горстка столичных диссидентов-интеллектуалов, не находящая особого сочувствия у «широких народных масс», не в счет), – косвенное признание высочайшего класса советских идеологов. То, что глухая пассивная оборона в любой борьбе бесперспективна, здесь понимали великолепно – и к запретам на имя (а в случае с Гумилевым мы имеем дело как раз с такой формой идеологического остракизма), насколько мне известно, не прибегали без крайней к тому необходимости. Имена-то, кстати, в отличие от каких-либо иных сведений об объекте повествования, не просто использовались, но и, превращенные в элементы устойчивых сочетаний, внедрялись в массовое сознание. Кто таков Николай II? – Кровавый! А Троцкий? – Иудушка! Бухарин? – Помесь лисицы и свиньи! Сталин? – Слишком груб! Культ личности! Хрущев? – Волюнтарист, кукурузник…

История русской литературы, особенно литературы ХХ века, также подвергалась этой простой и исключительно эффективной обработке. Горький – буревестник, всему лучшему обязанный книгам. Маяковский – сначала лучший и талантливейший поэт эпохи, а потом – просто агитатор, горлан, главарь. Ахматова – то ли монахиня, то ли блудница. Зощенко – подонок…

Подобного рода «номинативные формулы» хорошо было подкрепить, если речь идет о врагах, избранными цитатами и фактами биографии. Помимо того, наследие писателей подвергалось идеологичекому истолкованию, плоды которого вкусили многие поколения советских школьников и студентов. Пушкинский «Евгений Онегин» в содержании своем сводился для них к «энциклопедии русской жизни», а гоголевские «Мертвые души» – к «галерее помещиков»…

Помня все сказанное, зададимся теперь вопросом: неужели же советская критика была настолько близорука и тупа, что, препарируя Гоголя с Пушкиным, спасовала перед Гумилевым, популярность которого (и, следовательно, реальный вред и потенциальная идеологическая польза) уже в двадцатые годы была очевидна?

III

Парадокс в том, что, беспощадно подавляя любые неуправляемые, несанкционированные заранее попытки задействования в советском читательском обиходе творчества Гумилева, советские официальные идеологические структуры 1920 – 1930-х гг. настойчиво работали над адаптацией его к нуждам советского жизнестроительства – уж больно велик был соблазн. Хотя бы дезавуировать, сделать непривлекательным по-настоящему, а не под страхом наказания, непривлекательным и ненужным советскому человеку (как Гиппиус), сделать чтение Гумилева дурным тоном, актом снобистского эстетства, неизбежно влекущим за собой никогда не почитаемую в России антипатриотическую, космополитическую фронду (пусть даже и по отношению к социалистическому, но Отечеству). Хотя бы… А ведь, может быть… Если бы сделать его… своим… Легальным. Прирученным к школьной программе – хотя бы несколькими, но безусловно и надежно интерпретированными стихотворениями. «Капитанами»! «Словом»! «Шестым чувством»! «Трамваем», елки-палки! Но так, чтобы интерпретация не вызывала смеха у обучаемых. Насмерть. Ведь сделали же «своим» Пушкина – «друга декабристов», и Толстого – «срывателя всех и всяческих масок». Да что там Толстой! Самого Федора Михайловича распластали и повязали так, что он явился теперь чуть ли не ближайшим идейным сподвижником Маркса с Лениным. И те ратовали за униженных и оскорбленных, и он…

Беда и трагедия талантливых советских идеологов была в том, что они не хуже своих оппонентов понимали, что такое Гумилев. «Я знал людей (некоторые из них занимали в литературе, в прессе, в высших учебных заведениях командные посты), – пишет Л.А. Озеров, – проповедовавших с трибуны социалистический реализм и партийность, поддерживавших постыдные выступления Жданова, но в узком кругу за чашкой чая или за рюмкой водки упоенно читавших Гумилева. Они, что называется, “отводили душу”. Двуличие, ханжество и фарисейство цвели буйным цветом». Да, конечно, двуличие. Да, конечно, ханжество. Но все-таки еще и – трагедия. И человеческая, и – что важнее для нас – профессиональная. Ярче всего смысл этой трагедии сформулировал уже в 1921 году в разговоре с М.Л. Лозинским С.П. Бобров – «сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК и вряд ли не чекист сам», как характеризует его Г.И. Иванов, который и зафиксировал этот разговор в своих «Петербургских зимах»: «Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодчество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж – свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны» (Иванов Г.В. Собрание сочинений. В 3 т. М., 1994. С. 169).

Иванов – не самый достоверный мемуарист, однако именно этот эпизод в его воспоминаниях подтверждается целым рядом иных источников (Д.Ф. Слепян, В.А. Павлов, Н.А. Оцуп и др.). Но дело даже не в том. В приведенном монологе – вымышленном или настоящем – дается формула, востребованность которой в будущем «советском» гумилевоведении очевидна: «Эх, свалял дурака! Писал бы чуть-чуть иначе – какую бы карьеру сделал (хотя бы и посмертную)! Нам такие люди нужны…»

Вот как ставился вопрос о Гумилеве: с одной стороны – запрет, а с другой…

«До войны о нем еще можно было писать – но в каком тоне, – свидетельствует Е.Г. Эткинд. – Вот профессор Б.В. Михайловский в учебнике “Русская литература ХХ века” (1939) учит студентов филологических факультетов: “…агрессивные устремления нашли свое воплощение в поэзии Гумилева. Гумилев прославлял ницшеанскую “мораль сильных”, воинствующих аристократических индивидуалистов, агрессивных людей… “расу завоевателей древних”, командиров, – презирающих и укрощающих бунтующую чернь”… “Открытый антидемократизм, монархизм”. И еще: “…на передний план проступали черты идеологии буржуазного паразитизма…”. Постоянно подчеркивается, что Гумилев – империалист, расист, ненавистник народа, певец колониализма, агрессор».

Ефим Григорьевич указывает лишь на одну тенденцию в процессе – деструктивную. И, действительно, приводимые им факты можно множить и множить. Так, А.А. Волков, в отличие от упомянутого проф. Михайловского, вообще специализировался на «разоблачении» Гумилева, едином по содержанию, но многократно повторенном в разных версиях разнообразных изданий. У Волкова был подобран ряд «ударных» гумилевских цитат, кочевавших из работы в работу и призванных доказать тот нехитрый тезис, что содержанием творчества Гумилева является «твердолобый консерватизм», «расовая гордость» и «воинствующий патриотизм»: «Гумилев… “не думающий” империалистический конквистадор, прямолинейный и последовательный в своих агрессивных стремлениях» (Волков А.А. Поэзия русского империализма. М., 1935. С. 143, 186). Самой же любимой в этом «цитатнике» у А.А. Волкова была выдержка из «африканской» поэмы «Мик» – из того эпизода, когда белый мальчик Луи пытается защитить своего черного друга Мика, которого абиссинский гвардеец пытается продать в рабство:

Пусти, болван, пусти, урод!
Я белый, из моей земли
Придут большие корабли
И с ними тысячи солдат…
Пусти, иль будешь сам не рад!

Поданная вне контекста цитата эта действительно вызывает странные чувства… Впрочем, если бы речь шла только о литературоведах!

Особая и интереснейшая тема – «гумилевиана» в советской художественной литературе эпохи расцвета социалистического реализма. В беллетристике Гумилев поминался нечасто и мельком – но как! Классикой здесь оказывается «Оптимистическая трагедия» Вс. Вишневского, где цитата из гумилевских «Капитанов» эмблематизирует весь спектр антисоветских настроений «бывшей» русской интеллигенции, вынужденной скрепя сердце сотрудничать с ненавистным большевицким режимом:

«КОМИССАР: Вы можете мне ответить прямо: как вы относитесь к нам, к советской власти?

КОМАНДИР (сухо и невесело): Пока спокойно. (Пауза). А зачем, собственно, вы меня спрашиваете? Вы же славитесь умением познавать тайны целых классов. Впрочем, это так просто. Достаточно перелистать нашу русскую литературу, и вы увидите.

КОМИССАР: Тех, кто “бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет”. Так?
1 2 3 4 5 ... 11 >>
На страницу:
1 из 11

Другие электронные книги автора Юрий Владимирович Зобнин