Оценить:
 Рейтинг: 2

Собачий вальс

Год написания книги
2013
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Собачий вальс
Юлия Александрова

Юлия Полонецкая

Герои этих рассказов обычные люди, прохожие, которых вы можете встретить где угодно: на одном из мостов Петербурга, на лавочке возле Патриарших прудов в Москве, в аэропорту любого города мира. Встретившись с ними глазами, вы никогда не узнаете, какие страшные тайны они хранят, какие нелёгкие жизни им выпало прожить и какие преступления они совершили. Как музыкальное произведение откроется перед читателем целый мир "обыкновенных" историй, и только он один будет вправе судить этих героев и их поступки.

Юлия Александрова

СОБАЧИЙ ВАЛЬС

Рассказы

ИД «Комильфо»

Санкт-Петербург

2013

ТОККАТА И ФУГА РЕ-МИНОР (BWV 538)

I

Мне никогда не нравилось заниматься музыкой. Нет, я тринадцать лет прилежно играла на фортепиано, разучивала новые произведения, оттачивала старые и училась на одни пятёрки. Мама обожала, когда я ей играла, а я не могла позволить себе её огорчать. Сначала – потому что немного любила, потом – потому что немного жалела. Одинокая женщина, всю жизнь посвятившая мне, послушной дочери, которая обязательно станет великой пианисткой. Она свято верила, что понимает мои желания и разделяет интересы, мне же не хватало духу признаться, что на самом деле музыка меня не слишком занимает. Когда мама, измотанная на трёх работах, выцветшая, с потухшим взглядом и страдальческой улыбкой на лице, садилась вечером в старое кресло у окна единственной нашей комнаты и просила смиренным, безропотным голосом: «Светочка, сыграй мне что-нибудь», я без разговоров подходила к инструменту. Я не могла ей отказать. Как только я брала первые аккорды,мамины глаза начинали светиться, наполняясь вязкими старческими слезами, и она робко покачивала головой в такт музыке. Что и говорить,я далась ей трудно, поэтому в пятьдесят лет она уже выглядела совершенной старухой. Но я была хорошей дочерью или, если соблюдать точность формулировок, умела ей быть. Играть я тоже умела: в безупречном ритме, соблюдая нужные оттенки и интонации, с выверенными до доли секунды ферматами и паузами.

Мама особенно любила Шопена. Своим юношеским пылом и наверняка вздорным характером он как нельзя лучше подходил маминой подавленно-романтичной натуре: минорные пассажи и утончённая сдержанность его ноктюрнов и экспромтов были в её вкусе. Учащиеся музыкальных школ не часто играют Шопена: чересчур много нот, – но я играла, потому что была потрясающе технична, гоняла пальцами по клавишам с головокружительной скоростью, словно заведённая, и учила произведения наизусть на раз-два-три. Сама я не любила Шопена. Надо признаться, я никого из них особенно не любила, а лишь грамотно исполняла всё, что написано в нотных текстах, и, играя, ни о чём не думала и ничего не пыталась выражать. Пожалуй, мне нравился Бах с его чёткими противосложениями и кадансами1. Мне импонировало то, что он не жаловался и не ныл в инвенциях, фугах и прелюдиях, а был предельно ясен, строг и лаконичен. Но даже он не смог вызвать у меня хоть какое-то подобие любви: да, пальцы по-особенному слушались,когда я открывала ХТК2, но меня это не удивляло. Так было со всеми и всегда.

Как музыкальный автомат, я не ошибалась и делала то, чего хотели от меня преподаватели. Никакой рваности в рубато3? Не волнуйтесь, не будет. Где гармония рацио и эмоцио? Да вот же она, держите. Глубокий доминантсептаккорд, а потом бурный пассаж левой? Ну, это вообще раз плюнуть. Я запоминала всё досконально, могла играть с закрытыми глазами, в любом темпе и при любом стечении обстоятельств: ночью, днём, вечером, на любом инструменте, не капризничая и не испытывая ни малейших чувств к исполняемой музыке. При этом я сдержанно, но необыкновенно убедительно подыгрывала себе лицом и телом, отчего меня ценили за артистичность. Как-то раз, когда мне было лет двенадцать, о моём выступлении написали в местной газете: «Девочка-пианистка растрогала до глубины души группу ветеранов на концерте, посвящённом дню Победы, когда с изумительной простотой и лёгкостью сыграла “В лесу прифронтовом”». Странно, что, привыкшая наблюдать мамины слёзы, я сама ни разу в жизни не плакала, так как не видела повода; научилась виртуозно притворяться лет в десять-одиннадцать и не чувствовала потребности в душевной близости с кем бы то ни было. Мне было всё равно. Неизменно одна: ни друзей, ни хороших знакомых, ни даже собаки, – я с утра до вечера упражнялась на фортепиано, потому что этого хотела моя мама. Мне казалось, что так я сделаю её счастливее. Зачем? Да просто так. Думаю, она что-то для меня значила, раз я так долго для неё играла. Вот и на выпускном экзамене в музыкальной школе я, к восторженной радости моей высохшей от забот мамы, блестяще исполнила, в числе прочего, её любимый шопеновский «Революционный этюд» до-минор.

Экзамены и конкурсы, кстати, стали моим любимым времяпрепровождением в музыкальной школе и училище по причине того, что на них я была освобождена от необходимости слушать остальных учеников, терзающих клавиши инструмента. Я могла войти, отыграть программу, а потом спокойно сидеть за дверью в ожидании оценок или результатов. Другое дело – отчётные концерты. Они казались мне настоящей пыткой, особенно поначалу, пока я не ощутила в себе то ровное, молчаливое спокойствие, которое обеспечило мне надёжную защиту от окружающих. Но даже годы спустя отчётные концерты подымали во мне волну раздражения. Притихшие дети в белых блузках и рубашках с галстуками, нервно ёрзающие на своих стульях. Они постоянно скрипели, шуршали, покашливали и сморкались. То же самое делали их родители: шелестели обёртками букетов и покряхтывали, когда играл кто-то другой, и замирали по стойке смирно, вытягивая шею и тараща глаза, когда за инструмент садилось их чадо. Как мне не нравилась игра этих детей! Они то и дело сбивались, путали ноты, врали темп и не выдерживали пауз. Первые несколько лет музыкальной школы на отчётных концертах меня успокаивало лишь финальное выступление учителей, но после и учителя начали вызывать у меня раздражение своей небрежностью и фальшивым артистизмом. Они так развязно раскачивались перед роялем, изображая вдохновенный восторг и удовольствие, что мне хотелось закрыть глаза и уши. Под хорошо исполняемую музыку я могла тихо ни о чём не думать, но когда играли плохо и неумело, я была не в состоянии расслабиться.

Меня считали талантливым ребёнком. В музыкальное училище я поступила без экзаменов как лауреат областного конкурса юных пианистов; училище окончила с отличием, и мне предложили поступать в консерваторию в Петербурге. Я благополучно отучилась два года, по-прежнему не вылезая из-за фортепиано круглые сутки: наверное, по привычке. Консерваторские занятия не поразили меня ни новизной, ни сложностью. Мне кажется, там мог бы учиться даже глухой. Сборище таких жe, как я, юных дарований, которые бездельничали, высокопарно разговаривали о музыке и ещё более высокопарно – о себе.

В конце третьего курса меня исключили за неуспеваемость. Пожалуй, я была единственной студенткой консерватории, которую выперли по такой причине. В один прекрасный день я просто перестала туда ходить. За два с половиной года в Питере образ моей вечно несчастной мамы, которая так любила, когда я ей играла, окончательно померк, и занятия музыкой потеряли для меня какой-либо смысл. Преподавательница пыталась уговорить меня взять академический отпуск, отдохнуть и вернуться к учёбе, монотонно увещевала и убеждала, рисуя в ярких красках прекрасное будущее выдающейся пианистки. Я не сказала ни слова против, но сделала по-своему. У неё не было слезливых жалобных глаз мамы, поэтому она ни в чём не смогла меня убедить. Я забрала документы и нашла работу.

Работа, честно говоря, была не ахти: я устроилась администратором в гостиницу. Звучит неплохо, но на деле выходило совсем по-другому. Управляющая гостиницей, Изабелла Васильевна, молодящаяся дама лет пятидесяти на тонких каблучках, быстро смекнула, что такая сотрудница ей пригодится. Я могла работать без устали и молчать, и даже то, что меня выставили из консерваторского общежития, не стало помехой трудоустройству. Изабелла Васильевна вообще не брезговала брать на работу приезжих: безотказных девушек без прописки и регистрации, но с благодарностью в глазах за то, что их взяли. Все горничные и уборщицы с трудом понимали по-русски и были по-собачьи преданны своей начальнице. Изабелла Васильевна окружала их почти материнской заботой и вниманием, помнила по именам, не уставала каждую похвалить и потрепать по щёчке. Зарплату платила копеечную, но за любезными улыбками никто этого не замечал. Кстати, увольняла она без колебаний и с той же лучезарной улыбкой: за малейшую провинность, опоздание или даже косой взгляд. Мне очень живо представлялось, как она, будучи из каких-нибудь красных кхмеров или военной хунты Пиночета, под приятную музыку и с милым выражением лица пытает заключённых, заботясь лишь о том, чтобы не порвать свои новые колготки сеточкой и не испачкать замшевые туфли кровью. Работа, как она говорила, должна приносить удовольствие.

Тем не менее, мне нравилась Изабелла Васильевна: именно отсутствием угрызений совести и прочей рефлексирующей ерунды. Я ей – тоже. Думаю, она сразу увидела во мне родственную душу. Как-то по взгляду или по строению черепа. Я где-то читала, что у лгунов чёрные глаза, узкая верхняя губа и острый подбородок. Мы определённо были с ней похожи, и внешне, и внутренне. Мы обе являлись мастерами притворства, довели его до пределов совершенства и упивались им, с той лишь разницей, что она выбрала личину «доброй тётушки-хохотушки», а я – «тихой девушки из провинции», которая способна завоевать мир преданностью и трудолюбием. Но я была изощрённее в своём вранье, а моё спокойствие и способность ничему не удивляться вызывали неподдельное восхищение даже у Изабеллы Васильевны.

– Ты умница, Светик, – любила говорить она, ласково похлопывая меня по плечу. – У тебя личико как у фарфоровой куколки. Ни одной мимической морщинки! Все посмотрите на Свету, девочки, и учитесь у неё. Улыбаемся одними губками, иначе через десять лет вас и мама родная не узнает! Глазки широко открыты и светятся, но не щурятся. Вот так.

Она демонстрировала очаровательную белозубую улыбку, и глаза на слегка увядшем, но по-прежнему красивом лице оставались широко открытыми и ни в одном месте не были подернуты паутиной морщин. Для своего возраста она, действительно, очень неплохо выглядела: подтянутая, с тонкими ногами, высокой грудью и короткой стрижкой на тёмных волосах. У неё не переводились молодые любовники: то из поваров, то из портье – ей было что им предложить. Я вела документацию отдела кадров, и поэтому непременно знала, кто из них попал у Изабеллы Васильевны в немилость, а с кем отношения возобновились: первых приходилось спешно увольнять, вторых – принимать обратно в штат. Не пропускала она и командировочных, которые в большом количестве останавливались в нашей гостинице. Изабелла Васильевна любила мужчин, ей нравилось окружать себя ими, флиртовать, кокетничать, глупо хихикать и закатывать глаза, ей было необходимо постоянное, пускай и не особо искреннее, внимание и восхищение. Я быстро смекнула, чего ей хочется, и даже она, опытная обманщица и лицемерка, в конце концов, повелась.

– Далеко пойдёшь, милочка, – часто говорила Изабелла Васильевна в самом начале нашего знакомства и хитро подмигивала в ответ на мои осторожные комплименты о её внешности, чертах характера и деловых качествах.

Я не отступала. Лесть – беспроигрышная стратегия, если пользоваться ей умело. Перед лестью не могут устоять ни самые закоренелые циники, ни самые умные доктора наук. У меня не было корыстной цели. Я тринадцать лет играла на фортепиано для мамы просто потому, что ей это нравилось, и в отсутствие мамы я нашла для себя человека, которому могла быть полезной. Не имея собственных желаний, я привыкла исполнять чужие и находила в этом некоторое удовольствие. В Изабелле Васильевне я увидела женщину, угодить которой не составляло труда – мне даже не приходилось упражняться на инструменте по нескольку часов в день. Всё, что от меня было нужно, так это вовремя приходить на работу, аккуратно вести записи и неизменно замечать как обновки Изабеллы Васильевны, так и малейшие перемены её настроения. Она оказалась уравнением с одним неизвестным, и через пару месяцев перестала смотреть на меня с подозрением. В зарплате я не выиграла, да и не старалась, но получила временную регистрацию и переехала в просторную комнату на улице Некрасова, которая, по договоренности с одним из приятелей начальницы, мне ничего не стоила. Польза бесспорная, и в целом Изабелла Васильевна обходилась мне меньшими жертвами, чем мама, потому что не требовала к себе жалости, которая изматывает изнутри, заставляя расходовать душевные силы, а довольствовалась вниманием, которое с лёгкостью можно изобразить лишь снаружи.

В общем, мне нравилась моя новая жизнь. Маме я врала, что учусь в консерватории, Изабелле Васильевне, – что необычайно ей признательна за заботу. Меня всё устраивало. До тех пор, пока начальница не прознала о моём музыкальном образовании. Её чуткие ушки подслушали телефонный разговор с мамой, и в мои обязанности, помимо бухгалтерии и ведения документации отдела кадров, были включены ежевечерние музицирования на усталом пианино в ресторане гостиницы. Я безропотно играла Вивальди, Моцарта, Гайдна и Бетховена для подвыпивших командировочных, которые заказывали дополнительный графинчик водки и закусывали обжигающую прозрачную жидкость сосисками с горчицей, отбивными и шницелем. Тогда мне перестала нравиться тихая гостиничная жизнь: я не для того бросила консерваторию, чтобы ублажать жующих провинциальных инженеров и менеджеров. Они не были благодарными слушателями, как моя мама; они любили мелодии из «Семнадцати мгновений весны» и «Розовой пантеры». Наверное, рано или поздно я ушла бы сама, но неожиданно, с неубедительным сфорцандо4 появился Толик. Наша первая встреча состоялось одним воскресным вечером в октябре, накануне моего дня рождения.

Толик подошёл к пианино, когда я доиграла «Серенаду» Шуберта из цикла «Лебединая песня» 1828 года.

– Чудесно играете, – сказал он, склонившись над клавиатурой, душистый и липкий, словно леденец на палочке. – И не скучно вам здесь?

Глаза у Толика были рыбьи: мутные и слегка навыкате. Светлая, с прожилками кожа, но не приятной бледности, какая встречается порой у рыжих и блондинов, а с желтоватым отливом. Дряблые щёки с провалившимися носогубными складками, мягкий нос, пористый, как губка, волнистые русые волосы и щегольская есенинская чёлка наискосок. Стареющий мальчик лет сорока с небольшим – жалкое зрелище. Бежевый свитер широкой вязки и светло-коричневые брюки как нельзя лучше подходили блёклому внешнему виду Толика и делали его похожим на вафельную трубочку со сгущёнкой. Ну, или эклер, а у меня с детства аллергия на сладкое.

Я ничего не ответила на вопрос, а лишь пожала плечами. Толик сладко улыбнулся, обнажив мелкие, такого же цвета, как свитер, прокуренные зубы и поставил на пианино сумку-барсетку. Я отвернулась, он же бесцеремонно изучал меня взглядом пустых невыразительных глаз и вертел на указательном пальце ключи от машины с брелоком в виде значка «Мерседес». Тогда, в день нашего знакомства, Толик ещё не знал, что меня очень трудно смутить, и принял нежелание смотреть в его сторону за застенчивую капитуляцию немногословной провинциалки. Я выдержала паузу, вежливо намекая всем своим видом, что разговор окончен, но он меня не понял. Тогда я, не обращая на него внимания, продолжила играть Шуберта, на этот раз – вальс си-минор в переложении для фортепиано.

– Ну что ж, я думаю, мы с вами обязательно поболтаем как-нибудь в другой раз, – не унимался Толик, неохотно отделяясь от пианино и одарив меня на прощание карамельной улыбкой. Я коротко кивнула головой.

С Толиком мне, действительно, вскоре пришлось познакомиться поближе. Даже чересчур близко. Он оказался приятелем Изабеллы Васильевны и регулярно вёл с ней простые, необременительные дела. Дела эти заключались в следующем: Толику время от времени требовались сотрудницы на нелегальной основе, которые могли работать без трудового договора и за незначительное вознаграждение. Для исполнения подобных обязанностей прекрасно подходили наши горничные, уборщицы и мойщицы посуды, которые не брезговали никакой работой и не бежали к адвокату или в налоговую службу с жалобами, если им вдруг не выплачивали зарплату. Уверена, что Изабелла Васильевна получала неплохую долю прибыли от подобных устных сделок, иначе она не стала бы связываться с Толиком, как бы очаровательно он ей ни улыбался. Любовником он был совершенно бесцветным, под стать внешности: шумно сопел, утыкаясь носом в подушку, совершал множество суетливых монотонных телодвижений и не знал, куда девать руки, – в дальнейшем мне не раз представлялась возможность в этом убедиться. Изабеллу Васильевну, при её богатом выборе, он вряд ли мог заинтересовать – она любила, чтобы было красиво.

Через несколько дней Толик объявился вновь, благоухая ароматом ванили и сандалового дерева, со светло-жёлтой пожухлой розой в руке. Он угостил меня жидким кофе из гостиничной кофемашины и принялся расспрашивать о моём семейном положении, жилищных условиях и занятиях музыкой. Я рассказала ему то, что считала нужным, не вдаваясь в подробности. Да, занималась музыкой достаточно серьёзно, да, бросила, потому что не видела перспектив, и да, моя нынешняя работа мне нравится, потому что Изабелла Васильевна – чудесная женщина и я очень многим ей обязана. После кофе Толик долго шептался с начальницей в фойе и, уходя, заговорщицки подмигнул, когда заметил, что я провожаю его взглядом. Изабелла Васильевна подошла ко мне в тот же вечер.

– Светик, ты поработай с Толиком, – тихо и очень настойчиво сказала она, – четыре раза в неделю, после пяти. Начнёшь завтра. Он хорошо тебе заплатит.

Я не стала задавать лишних вопросов и без уговоров согласилась. Если просят сыграть глубокий доминантсептаккорд, а потом – бурный пассаж левой, то нужно сделать именно так, а не иначе. Тогда не возникнет необходимости повторять всё сначала. В любом музыкальном произведении меня интересовало исключительно то, чем оно, это произведение, закончится, поэтому ещё со школьных времён я предпочитала читать нотные тексты с листа, а не отрабатывать программу. Построенные по непреложным законам гармонии, большинство музыкальных пьес предсказуемы, хотя порой встречаются интересные повороты.

Толик заехал за мной около пяти часов следующего дня. При виде его во мне проснулось ощущение тревожного ожидания, необычайно приятное и щекочущее кончики пальцев. Я не торопилась выяснить, куда я направляюсь и что меня ждёт. Подобная неизвестность была для меня внове, и я даже улыбнулась: так мне было хорошо.

– Нужно будет немного поиграть для одного старичка, вот и всё, – мило улыбнулся Толик, когда остановил машину на Набережной реки Мойки, недалеко от Дворцовой площади.

Я последовала за ним по плохо освещённой лестнице с широкими низкими мраморными ступенями и уходящими ввысь потолками. Потрескавшиеся барельефы, лепнина, едва уловимый запах тления и гулкая тишина – парадная была чистой и опрятной. Глухие металлические входные двери на лестничных клетках стояли, как часовые, с угрожающе-молчаливым видом, и лишь на площадке третьего этажа красовалась старая двустворчатая деревянная дверь с рядом чёрных кнопок звонков на покрытых известью перекрученных проводах. Дверь была высокая, рельефная, с перекладинами и форточками наверху, состарившаяся и потрескивающая.

Толик позвонил во второй сверху звонок, и мы долго и томительно ждали, прежде чем за дверью раздалось медленное шарканье неторопливых стариковских ног. Щёлкнул замок, второй, третий, и в дверном проёме показалось лицо: крупное мужское лицо в глубоких продольных складках морщин и с крошечными злыми глазками под нависающими бровями. Ссохшиеся губы с запёкшейся слюной в уголках кривились в брезгливой ухмылке. Старик молча и с подозрением нас разглядывал, скрипуче почёсывая покрытую серой щетиной щёку.

– Павел Львович, разрешите вам представить вашу новую компаньонку. Светлана, будет приходить к вам четыре раза в неделю, – Толик одновременно вытянулся и скукожился: ну точно, эклер недельной давности, который высох за стеклом прилавка, так и не дождавшись своего покупателя.

«Слово-то какое выдумал, компаньонка!» – подумала я. Старик быстро, по-кошачьи повернул голову в мою сторону. Он неторопливо осматривал меня, двигаясь взглядом снизу вверх, словно боялся пропустить что-то важное. Я почувствовала непреодолимое желание оскалиться во весь рот, чтобы показать ему зубы, как заставляли делать, кажется, рабов-негров в Северной Америке. Когда он дошёл до лица, я заглянула в его колючие настороженные глазки, полные недоверия и насмешки. Враждебно настроенный, но заинтересованный, он смотрел не отрываясь, словно хотел просверлить меня насквозь. «А старичок-то совсем не прост», – помню, подумала я, но взгляд не отвела. Как я уже говорила, меня трудно смутить.

Старик сдался первым. Он кашлянул в кулак и попятился в сторону, приоткрывая дверь чуть шире.

– Заходите, внутри поговорим, – голос тонкий, надтреснутый, неприятный такой тенорок, визгливый, как у старой нищенки.

Толик птицей влетел в прихожую, я вошла вслед за ним. Старик методично запирал дверь, проворачивая замки непослушными скрюченными пальцами. Замков было три и вдобавок – большая щеколда в самом низу, у пола. Когда старик, кряхтя и посапывая, наклонился, чтобы до неё дотянуться, Толик, окрылённый «гостеприимством» хозяина, бросился помогать. Но не тут-то было!

– Иди!.. Отойди прочь, я сам! – старик огрызнулся как дворовый пёс, у которого попытались отобрать кость. Толик отпрыгнул, словно его кипятком ошпарили, но продолжал услужливо смотреть на старика, вздрагивая обвисшими от огорчения щеками.

– Павел Львович, нам здесь разуться? Куда вы уличную обувь ставите? – не унимался Толик. Я видела, что он волновался так, как будто впервые в жизни сдавал экзамен по сольфеджио, где нужно писать диктант со слуха, которого у него нет. Я пока не совсем понимала причину волнений Толика, но меня это забавляло.

– Да где хотите, там и ставьте, – старик зашаркал вглубь квартиры, и мы пошли вслед за ним.

Тёмная прихожая была захламлена громоздкими коробками, стопками вещей, старыми чемоданами и пачками ссохшихся пожелтевших газет, перевязанных бечёвкой. В ней пахло пылью, ветошью и штукатуркой. Запах был такой густой, что щекотал нос. Из прихожей мы попали в узкий коридор с обшарпанными зелёными обоями и облупившимися дверями. Идти пришлось почти на ощупь; пол ласково покалывал ступни и пружинил под ногами как живой. Слева оказался ещё один коридор, поменьше, который вёл на кухню. Краем глаза я заметила на столе, покрытом клеёнкой, почерневшую от накипи кастрюлю и гранёный стакан в подстаканнике. Старик мне не понравился сразу, но его квартира, такая пыльная, шероховатая и затхлая и, в то же время, уютная, с потрескиванием и шорохами, произвела на меня удивительное впечатление. Она будто обещала рассказать тысячу историй, обрадовавшись гостям, и жаловалась на старика, который мучил её молчанием. Этот сморщенный от злобы мухомор не мог быть частью квартиры, он наверняка обманул парочку доверчивых соседей, чтобы заполучить её – я была в этом уверена.

Тем временем старик дошёл до больших, во всю стену, двустворчатых дверей и с усилием их распахнул, словно это были врата в Тронный зал. Я привыкла ничему не удивляться, но от того, что предстало перед нашими глазами, у меня на мгновение перехватило дыхание. В огромной комнате с пятиметровыми потолками, на которых сохранилась лепнина, с орнаментами на стенах и дубовым паркетом на полу, залитый светом из четырёх громадных от пола до потолка окон, стоял рояль. Один рояль, и ничего больше.

– У меня супруга покойная часто играла, очень музыку любила, – прокаркал старик и перевёл хищный взгляд на меня. – Анатолий говорил, ты играешь? Ну, садись, изобрази что-нибудь.

Тон хозяина квартиры покоробил меня с самого начала, ещё на лестничной площадке. Теперь, когда мы с Толиком оказались в его владениях, старик вовсе перестал себя сдерживать и властно распоряжался мной, как служанкой. Менее стойкая и уравновешенная особа, наверняка, оскорбилась бы. Я же устроена по-другому: меня не унижает отношение окружающих, каким бы хамским оно ни было. Я не умею обижаться, потому что не вижу в обидах смысла; все эти страдания гордых изнеженных натур – не для меня. Я предпочитаю не замечать, кто и как со мной обращается, и реагирую по-своему. Так я поступила и в сложившейся ситуации. Увидев одинокий рояль, невесомо парящий над паркетом в солнечных лучах, я готова была сыграть старику Баха, но после того, как он рассказал про покойную супругу и допустил возможность сравнения её со мной, я ограничилась Шуманом. И кто в итоге остался в проигрыше?

Толик заегозил, метнулся нерешительно из стороны в сторону и, наконец, пристроился возле инструмента; старик остался стоять в дверях, наклонив голову набок, как тощая ощипанная курица, и сморщил нос. Рояль плохо строил, «до» малой октавы западало, но клавиши были приятны на ощупь и звонко подпрыгивали, устремляясь навстречу пальцам. Да, в нём сохранился характер, в этом старом пересохшем ящике со струнами и молоточками – ни мерзкий старик, ни кто-либо другой не сумели его вытравить.
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4