Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Жизнь Матвея Кожемякина

Год написания книги
2011
<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 32 >>
На страницу:
30 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Последнее особенно резко бросалось в глаза. Кожемякин сначала оправдывал дикие выходки окуровских женихов. Видя, как они петухами ходят около девиц, плюют на подолы им скорлупою семян и орехов, как толкаются локтями, стараясь задеть по грудям, Матвей, внутренно усмехаясь, не без зависти думал:

«Это они развязность свою показывают…»

Женщины с великою страстью, с поражающим и словно больным озлоблением ссорились между собою: сёстры, невестки, соседки; свекрови колотили снох, матери – дочерей. Ругались на огородах, через заборы, стоя у ворот, на улице, на базаре, в церковной ограде. Куры, разрывшие грядки, собака, выпившая куриное яйцо, кошка, посетившая погреб, зависть к успеху дочери соседа у парней, ревность к мужу – вся жизнь выносилась на улицу в резких криках, в обидных словах и с яростным бесстыдством кликуш оплёвывалась желчью, обливалась грязью. Иногда юноше казалось, что над городом непрерывно дрожит болезненный и тоскливый вой:

«А-а-а…»

Почти каждый праздник, под вечер или ночью, где-нибудь в городе раздавался крик женщины, и не однажды Матвей видел, как вдоль улицы мчалась белая фигура, полуголая, с растрёпанными волосами. Вздрагивая, вспоминал, как Палага навивала на пальцы вырванные волосы…

Но самое страшное Матвей находил в дружеских беседах мужчин о женщинах: всё, что он слышал раньше от и рабочих и помимо воли уловил из бесстыдных разговоров отца с Пушкарём и Власьевной, – всё это теперь разлилось перед ним до размеров глубокой, грязной лужи, в которой тонула женщина, стыдно обнажённая и, точно пиявками, густо облепленная клейкими, пакостными словами.

Невыразимо грубое бесстыдство бесед о женщинах, окружая юношу душным, жарким облаком, угнетало его до отупения. Ему казалось иногда, что нагая женщина брошена среди улицы и по чреву её – чреву матери – тяжко топают грязными сапогами, растаптывая нерождённые жизни, попирая нерассказанные сказки. Он был уверен, что все женщины, кроме Власьевны, такие же простые, ласковые и радостно покорные ласкам, какою была Палага, так же полны жалости к людям, как полна была ею – по рассказам отца – его мать; они все казались ему матерями, добрыми сёстрами и невестами, которые ожидают жениха, как цветы солнца.

Но теперь он начинал чувствовать к ним жадное любопытство чужого человека, ничем не похожего на них. Раньше он стыдился слушать рассказы о хитрости женщин, о жадной их плоти, лживом уме, который всегда в плену тела их, а теперь он слушал всё это внимательно и молча; смотрел в землю, и пред ним из неё выступали очертания нагого тела.

Ночами, чувствуя, что в сердце его, уже отравленном, отгнивает что-то дорогое и хорошее, а тело горит в бурном вожделении, он бессильно плакал, – жалко и горько было сознавать, что каждый день не даёт, а отнимает что-то от души и становится в ней пусто, как в поле за городом.

Всюду чувствовалась жестокость. В мутном потоке будничной жизни – только она выступала яркими пятнами, неустранимо и резко лезла в глаза, заставляя юношу всё чаще и покорнее вспоминать брезгливые речи отца о людях города Окурова.

Та жизнь, о которой хвалебно и красочно говорил отец, обошла город, в котором человек, по имени Самсон, был горбат, плешив, кривонос и шил картузы из старых штанов.

И не раз Матвей печально думал:

«Лучше бы, как прежде, догадываться, чем – верно знать, как теперь знаешь!»

Дома тоже было тяжко: на место Власьевны Пушкарь взял огородницу Наталью, она принесла с собою какой-то особенный, всех раздражавший запах; рабочие ссорились, дрались и – травили Шакира: называли его свиным ухом, спрашивали, сколько у него осталось дома жён и верно ли, что они, по закону Магомета, должны брить волосы на теле.

Неистощимые в гнусных выдумках, они осыпали благообразного татарина гнилым хламом пакостных слов, а он серьёзно смотрел на них раскосыми глазами и, щёлкая языком, говорил, негромко, но убедительно:

– Ай-яй, нехоруша! Бульна нехоруша! На всем смеялся! Селовеком смеялся, Магоммедом смеялся, аллахом смеялся – чито бульша остался-та? Ай-яй, русска шалтай-балтай нехоруша язык!

Уши его, оттопыренные, точно ручки глиняного рукомойника, краснели, серые умные глаза наливались влагою.

Пошли окуровские дожди, вытеснили воздух, завесили синие дали мокрыми туманами, побежали меж холмов холодные потоки, разрывая ямы в овраги, на улицах разлились мутные лужи, усеянные серыми пузырями, заплакали окна домов, почернели деревья, – захлебнулась земля водой. Город опустел, притих, мокрый, озябший, распухший от дождя; галки, вороны, воробьи – всё живое попряталось; звуки отсырели, растаяли, слышен был только жалобный плач дождя, и ночами казалось, что кто-то – большой, утомлённый, невидимый – безнадёжно молит о помощи:

«Помоги. Пожалей…»

Однажды, тёмным вечером, Кожемякин вышел на двор и в сырой тишине услыхал странный звук, подобный рыданиям женщины, когда она уже устала от рыданий. В то же время звук этот напоминал заунывные песни Шакира, – которые он всегда напевал за работой, а по праздникам сидя на лавке у ворот.

– Это ты, Шакир?

Звук оборвался, растаял. Из тьмы выдвинулась стройная фигура дворника, он подошёл к хозяину и, разведя руками, заговорил так, точно его душила чья-то тяжёлая рука.

– Бульна трудна, касяйн! Ахх, рука сам поднимает – бить хочет морда всякая – ур-сыгим ананны! Нету бульша – не можна терпеть моя! Давай рашет!

Он взбросил шапку на голову и, натягивая её обеими руками, залаял, топая ногою о землю:

– Аф-аф-аф…

Юноша стыдливо опустил голову, не находя слов утешения для человека, который был вдвое старше его и – плакал.

– Моя – терпел! – слышал он тяжёлые, ломаные слова. – Моя – молчал, нисява, думал-та, Шакирка! Зубам скрыпил, Магоммед молил – вся делал-та! Давай рашет!

Сердце Матвея расширилось, согретое гневом, в глазах у него поплыли зелёные, дымно-светлые круги, он кашлянул и твёрдо сказал:

– Погоди, не уходи! Я их пугну, погоди…

Но голос у него сорвался, как у молодого петуха, и он крикнул:

– Ты бы их – по харям!

– Твоя – добра! – чмокнув губами, сказал Шакир. – Селовеком смеются – нисява, богум-та – нехоруша, ахх!

Придя в кухню к ужину, Матвей взглянул на осунувшееся, печальное лицо татарина и снова почувствовал в груди тяжёлый прибой злобы.

– Вы, – сказал он, вздрогнув, и первый раз, без стыда, с наслаждением выругался скверными словами. Все вытаращили на него глаза и как будто съёжились – это ободрило его.

Передохнув, он спокойно и веско сказал:

– Кто будет смеяться над Шакиром – расчёт!

Все молчали. Потом Пушкарь торжествующе протянул:

– Что-о, беси? Ага-а?

А молодой хозяин не решился сесть за стол с обруганными им людьми, ушёл в сад, уже раздетый холодными ветрами октября, и долго ходил по дорожкам, засыпанным листом.

Наступили холода, небо окуталось могучим слоем туч; непроницаемые, влажные, они скрыли луну, звёзды, погасили багровые закаты осеннего солнца. Ветер, летая над городом, качал деревья, выл в трубах, грозя близкими метелями, рвал звуки и то приносил обрывок слова, то чей-то неконченный крик.

Каждый час в затаённой тишине прильнувшего к земле города вздрагивал и ныл монастырский колокол; сторож у Николы дёргал верёвку, и она всегда заставляла дважды взвизгнуть лист железа на крыше колокольни.

Медь поёт робко и уныло, – точно кто-то заплутался в темноте и устало кричит, уже не веря, что его услышат. Разбуженные собаки дремотно тявкают, и снова город утопает в глубоком омуте сырой тишины.

Вечерами по праздникам в кухню являлся певчий Ключарев – родственник Натальи, как сказал Пушкарь, плюнув при этом.

Матвею нравилось сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев с татарином играли в шашки, – от них веяло чем-то интересным и серьёзным, на другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья с шитьём в руках, она стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то. В трубе пел ветер, за печью шуршали тараканы, хозяйственно потрескивал мороз на дворе, щёлкали косточки счёт, Шакир мурлыкал песни, а Наталья дружески смеялась над ним.

Сначала Ключарев, видимо, стеснялся Матвея, вставал, сопел и, отводя в сторону большие, тяжёлые глаза, глубоким басом ворчал:

– Здравия желаю…

И всегда после этого приветствия откуда-то из-за угла, с полатей, откликалось недовольное, сомневающееся эхо:

– У-у-у…

Шакир шлёпал ладонью по скамье рядом с собою и говорил хозяину:

– Сядыс! Учис! Пожарна – ходы! Такой твой? Моя – суда, абзей!
<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 32 >>
На страницу:
30 из 32