Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Жизнь Матвея Кожемякина

Год написания книги
2011
<< 1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 32 >>
На страницу:
26 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Матвей уговорил солдата хоронить её без поминок. Пушкарь долго не соглашался на это, наконец уступил, послав в тюрьму три пуда мяса, три – кренделей и триста яиц.

Зарыли её, как хотелось Матвею, далеко от могилы старого Кожемякина, в пустынном углу кладбища, около ограды, где густо росла жимолость, побегушка и тёмно-зелёный лопух. На девятый день Матвей сам выкосил вокруг могилы сорные травы, вырубил цепкие кусты и посадил на расчищенном месте пять молодых берёз: две в головах, за крестом, по одной с боков могилы и одну в ногах.

– Ну, брат, – говорил солдат Матвею ласково и строго, – вот и ты полный командир своей судьбы! Гляди в оба! Вот, примерно, новый дворник у нас, – эй, Шакир!

Откуда-то из-за угла степенно вышел молодой татарин, снял с головы подбитую лисьим мехом шапку, оскалил зубы и молча поклонился.

– Вот он, бес! – кричал солдат, одобрительно хлопая татарина по спине и повёртывая его перед хозяином, точно нового коня. – Литой. Чугунный. Ого-го!

Дворник ловко вертелся под его толчками, не сводя с Матвея серых, косо поставленных глаз, и посмеивался добродушным, умным смешком. В синей посконной рубахе ниже колен, белом фартуке, в чистых онучах и новых лаптях, в лиловой тюбетейке на круглой бритой голове, он вызывал впечатление чего-то нового, прочного и чистого. Его глаза смотрели серьёзно и весело, скуластое лицо красиво удлинялось тёмной рамой мягких волос, они росли от ушей к подбородку и соединялись на нём в курчавую, раздвоенную бороду, открывая твёрдо очерченные губы с подстриженными усами.

– Бульна хороша золдат! – говорил он, подмигивая на Пушкаря.

Матвей смущённо усмехался, не зная, что сказать. Но Шакир, видимо, поняв его смущение, протянул руку, говоря:

– Давай рука, хозяин! Будем довольна, ты – мине, я – тибяй…

И, вдруг облапив Пушкаря, поднял его на воздух и куда-то понёс, крича:

– Айда, абзей! Кажи – какой доска? Кажи шерхебель, всю хурда-мурда кажи своя!

Матвей засмеялся, легко вздохнул и пошёл в город.

При жизни отца он много думал о городе и, обижаясь, что его не пускают на улицу, представлял себе городскую жизнь полной каких-то тайных соблазнов и весёлых затей. И хотя отец внушил ему своё недоверчивое отношение к людям, но это чувство неглубоко легло в душу юноши и не ослабило его интереса к жизни города. Он ходил по улицам, зорко и дружественно наблюдая за всем, что ставила на пути его окуровская жизнь.

Бросилось в глаза, что в Окурове все живут не спеша, ходят вразвалку, вальяжно, при встречах останавливаются и подолгу, добродушно беседуют.

Выйдя из ворот, он видит: впереди, домов за десяток, на пустынной улице стоят две женщины, одна – с вёдрами воды на плечах, другая – с узлом подмышкой; поравнявшись с ними, он слышит их мирную беседу: баба с вёдрами, изгибая шею, переводит коромысло с плеча на плечо и, вздохнув, говорит:

– Вот уж опять – четверг.

– Бежит время-то, милая!

– Через день и тесто ставить…

– С чем печёшь?

– По времени-то с капустой надо, а либо с морковью, да мой-от не любит…

Они косятся на Кожемякина, и баба с узлом говорит:

– А сходи-ка ты, мать моя, ко Хряповым, у них, чу, бычка зарезали, не продадут ли тебе ливер. Больно я до пирогов с ливером охотница!

Баба с вёдрами, не сводя глаз с прохожего, отвечает медленно, думая как бы о другом о чём-то:

– Хряповы – они и детей родных продадут, люди беззаветные, а бычок-от у них чахлый был, оттого, видно, и прирезали…

Сдвинувшись ближе, они беседуют шёпотом, осенённые пёстрою гривою осенней листвы, поднявшейся над забором. С крыши скучно смотрит на них одним глазом толстая ворона; в пыли дорожной хозяйственно возятся куры; переваливаясь с боку на бок, лениво ходят жирные голуби и поглядывают в подворотни – не притаилась ли там кошка? Чувствуя, что речь идёт о нём, Матвей Кожемякин невольно ускоряет шаги и, дойдя до конца улицы, всё ещё видит женщин, покачивая головами, они смотрят вслед ему.

Тихо плывёт воз сена, от него пахнет прелью; усталая лошадь идёт нога за ногу, голова её понуро опущена, умные глаза внимательно глядят на дорогу, густо засеянную говяжьими костями, яичной скорлупой, перьями лука и обрывками грязных тряпок.

Межколёсица щедро оплескана помоями, усеяна сорьём, тут валяются все остатки окуровской жизни, только клочья бумаги – редки, и когда ветер гонит по улице белый измятый листок, воробьи, галки и куры пугаются, – непривычен им этот куда-то бегущий, странный предмет. Идёт унылый пёс, из подворотни вылез другой, они не торопясь обнюхиваются, и один уходит дальше, а другой сел у ворот и, вздёрнув голову к небу, тихонько завыл.

На сизой каланче мотается фигура доглядчика в розовой рубахе без пояса, слышно, как он, позёвывая, мычит, а высоко в небе над каланчой реет коршун – падает на землю голодный клёкот. Звенят стрижи, в поле играет на свирели дурашливый пастух Никодим. В монастыре благовестят к вечерней службе – из ворот домов, согнувшись, выходят серые старушки, крестятся и, качаясь, идут вдоль заборов.

Кажется, что вся эта тихая жизнь нарисована на земле линючими, тающими красками и ещё недостаточно воодушевлена, не хочет двигаться решительно и быстро, не умеет смеяться, не знает никаких весёлых слов и не чувствует радости жить в прозрачном воздухе осени, под ясным небом, на земле, богато вышитой шёлковыми травами.

На Стрелецкой жили и встречались первые люди города: Сухобаевы, Толоконниковы, братья Хряповы, Маклаковы, первые бойцы и гуляки Шихана; высокий, кудрявый дед Базунов, – они осматривали молодого Кожемякина недружелюбно, едва отвечая на его поклоны. И ходили по узким улицам ещё вальяжнее, чем все остальные горожане, говорили громко, властно, а по праздникам, сидя в палисадниках или у ворот на лавочках, перекидывались речами через улицу.

– У меня – бардадын, фалька и осьмёрка козырей…

– Н-ну? Подтасовал?

– А у него, лешего, хлюст козырей: туз, король, валет.

– Подтасовал!

– Стало быть – у меня двадцать девять с половиной, в у него тридцать один…

В другом месте кричали:

– Василь Петров, ты давеча за что Мишку порол?

– Хвост кошке насмолил сапожным варом, бесёныш!

Хохочут.

В праздничные вечера в домах и в палисадниках шипели самовары, и, тесно окружая столы, нарядно одетые семьи солидных людей пили чай со свежим вареньем, с молодым мёдом. Весело побрякивали оловянные ложки, пели птицы на косяках окон, шумел неторопливый говор, плавал запах горящих углей, жирных пирогов, помады, лампадного масла и дёгтя, а в сетях бузины и акации мелькали, любопытно поглядывая на улицу, бойкие глаза девиц.

– Иду я вчера от всенощной, – медленно течёт праздничная речь, – а на площади лежит пожарный этот, в самой-то грязи…

– То-то не пел он вчера!

– Лежит это он растёрзанный, срамотный весь, – Лизавета, отойди-ка в сторонку…

А отцы семейств ведут разговоры солидные:

– Как прекратили откупа, куда больше стал мужик пить.

Старый красавец Базунов, сидя на лавке у ворот, плавною искусною речью говорит о новых временах:

– Понаделали денег неведомо сколь, и стали оттого деньги дёшевы! Бывало-то, фунт мяса – полушка шёл, а теперь, на-ко, выложи алтын серебра!

Базунов славен в городе, как знаток старины, и знаменит своим умением строить речь во всех ладах: под сказку, по-житийному и под стих.

Говорят о божественном, ругают потихоньку чиновников, рассказывают друг другу дневные и ночные сны.

– Лёг я вчерась после обеда вздремнуть, и – навалился на меня дедушка…
<< 1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 32 >>
На страницу:
26 из 32