Оценить:
 Рейтинг: 0

Шпион

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Да… Слушайте, – решительно промолвил я, заставив себя сразу приступить к делу, – простите меня, но я должен с этим считаться… Вы понимаете: все говорят это… Это общее мнение… Я не верю, ни на одну минуту не верю; я хочу слышать от вас…

Он вскочил с места:

– Негодяи! – крикнул он, и глаза его загорелись. – Они не только сами несправедливы, они не выносят справедливости в другом… Очень жаль, что вы поддались… Очень жаль… Страшно жаль!.. Но я не навязываюсь… Я не навязываюсь… Вы можете отвернуться от меня; вы будете не первый.

Он опять сел на своё место, голова его тряслась, плечи вздрагивали, колени стучали одно о другое, он громко, тяжело дышал.

– Полноте, Литвицкий, – говорил я успокоительным голосом, – я нисколько не поддался. Я ведь им не верю; но я должен был сказать вам. Я хотел узнать, откуда могло явиться такое мнение… Ведь оно общее.

– Да, да, общее мнение! – весь как-то вздрагивая, проговорил Литвицкий. – Это всегда самое несправедливое мнение. Вы ещё слишком молоды, вы не наблюдали. Общее мнение всегда основано на случайном признаке. У толпы нет ума, у неё есть только способность верить. А ничему так охотно не верит толпа, как гадости, сказанной про человека. Скажите ей про человека что-нибудь доброе, она, пожалуй, усомнится. Расскажите какую-нибудь гадость, она с восторгом поверит. Для толпы нет большего наслаждения, как узнать про человека дурное.

– Значит, это ни на чём не основано?

– Как ни на чём? На многом. Вот у меня бледное лицо, я брею щёки, стригусь и причёсываюсь, а этого не полагается. Надо иметь разбойничий вид, чтобы значиться в числе порядочных людей. Я очень усердно посещаю лекции, сколько хватает здоровья, а это признак дурного тона. Наконец… Наконец, мне противна взаимная рисовка в кружках, где каждый старается казаться умнее другого, где не занимаются делом, а нагромождают слова и стараются взять верх, где, наконец, занимаются наукой, которая меня не интересует. Я не хочу заниматься политической экономией. Мне противна эта наука, излагающая законы и правила взаимного обворовывания. Я люблю историю и ею занимаюсь. А у них политическая экономия, это какой-то символ веры, который все должны изучать, и её якобы изучают и филологи, и медики, и математики, изучают больше из трусости, чтоб не показаться отсталыми. Вот вам и основания. О, товарищество – страшная вещь! оно беспощадно. Если у кого-нибудь смешной нос, так они все будут над ним смеяться, и, что бы ни сделал этот человек, хотя бы великий подвиг совершил, всё будет казаться смешным, потому что у него смешной нос. Товарищество это – самая страшная тирания. Думай непременно так, как все, не смей иметь своих взглядов, не смей даже носить сюртук такого фасона, какой тебе нравится. Они сами не замечают, как создают себе форму, ту самую форму, против которой протестуют. Разве эти высокие сапоги, цветные рубашки, широкополые шляпы не та же форма? А я не хочу носить форму, я одеваюсь по-своему…

Он говорил с едкой жёлчью, я не узнавал его голоса. Не было прежней мягкости, вкрадчивости, слышалась решительность и глубокое убеждение. И глаза его, обыкновенно слишком спокойно-наблюдательные, теперь пылали и искрились.

Глядя на него, я переживал какой-то внутренний кризис. "Общее мнение" сделало уже надо мной своё дело, и я уже смотрел на Литвицкого с известной предвзятой точки зрения; и когда он вдруг вышел из себя и начал жёлчно громить товарищество, у меня мелькнула мысль, что вот он горячится, значит – не прав. Но чем больше он говорил, тем яснее для меня становилось, что этот человек переживает глубокое страдание, и настал момент, когда я как-то внутренне, помимо соображений и размышлений, почувствовал, что он чист, и всё, что про него говорят, скверная клевета.

Я подошёл к нему.

– Ну, успокойтесь, Литвицкий, успокойтесь, – промолвил я, очевидно, искренним голосом, – если бы моя дружба могла искупить в ваших глазах эту страшную несправедливость товарищей, то я охотно предложил бы вам её.

Он посмотрел мне в глаза, как бы проверяя, искренно ли это я говорю, не смеюсь ли, не издеваюсь ли над ним. Должно быть, в моих глазах он прочитал выражение искренности. Он протянул мне руку и крепко пожал мою.

– Да, может, может… благодарю вас… Может потому, что я страшно нуждаюсь в дружбе. Я делал тысячу попыток… Когда попадался человек свежий, мозг которого ещё не придавлен "общим мнением", деспотизмом товарищества, он ко мне относился и дружелюбно. Но проходила неделя, другая, и, смотришь, уж он на меня косится, уже холод в его глазах, уже, значит, его свободную волю скомкали, отняли от него личность, лишили его индивидуальности, и он сделался одним из тысячи, он принял на веру "общее мнение". Это трусость, боязнь быть самим собою, страх самому отвечать за своё мнение, и я уже думал, что и вы поступили в это стадо. Но спасибо вам, спасибо… Тяжело чувствовать себя одиноким среди тысячи молодых душ, таких же молодых, как ты сам, у которых, по-видимому, одинаковые с тобой цели и стремления. И ведь люди всё недурные, ко многим у меня сердце лежит, многим с удовольствием протянул бы руку. Но это их рабство перед "общим мнением", самое страшное рабство, какое только есть на свете, стоит между нами; оно убивает в них всякое чутьё. Ведь я постоянно среди них переживаю муки, и они этого не чувствуют. Как, значит, притупились их нервы…

Я ещё раз пожал его руку, и мы простились.

Прошёл год. Лето я провёл в деревне. Начался второй курс, наступила зима. Я был студентом второго курса, а Литвицкий оканчивал, готовясь к экзаменам. Он был на очень хорошем счету у профессоров, и ему, может быть, предстояла кафедра.

У меня с ним неизменно сохранялись добрые отношения. И я должен сказать, что он имел на меня хорошее влияние. Я был ужасно молод. Молодые умственные силы бродили, и в первое время я метался, не зная, какие знания предпочесть, на чём остановиться. То мне хотелось обнять умом всё, то влекло к чему-нибудь одному. Мои товарищи, как слепые, ощупью переходили с факультета на факультет. В воздухе тогда носились новые, ещё не усвоенные идеи. Царство естествознания, как основа всех наук, кончилось. На первый план выступала экономическая наука. Но между ними была ещё борьба, и слабые, не созревшие умы падали жертвою этой борьбы.

Спокойные люди избирали середину, занимались философией или математикой. Литвицкий, благодаря своим познаниям и ясному взгляду на вещи, незаметно руководил мною. Он научил меня любить ту науку, которую сам любил, и я усердно занялся историей.

Товарищи, по-видимому, простили мне мою дружбу с Литвицким. Они, правда, говорили со мной осторожно, и даже те, что прежде были со мной близки, заметно охладели. Со мной не были откровенны, но всё же признавали меня настолько, что мне не приходилось страдать.

Среди года в университете разыгралась история, одна из тех, какие в то время бывали не в редкость. Молодой учёный, только что защитивший диссертацию, занял кафедру. Но диссертация оказалась на половину списанной с какого-то иностранного источника. Кто-то разоблачил, студенты оскорбились и, явившись однажды на лекцию, подняли шум, шиканье и свист. Присоединились другие факультеты, и разыгралось то, что называлось историей.

Аудитории опустели, студенты сходились в коридорах, во дворе, в частных квартирах. Ораторы взлезали на стулья и столы и держали горячие речи.

И вот на одной из сходок произошёл эпизод. Я присутствовал в толпе и видел, как вошёл Литвицкий. Он был взволнован. Вообще к студенческим делам он относился равнодушно. Но эта история, как я узнал от него ещё накануне, близко затронула его потому, что профессор был историк. Литвицкий держался такого же мнения, как и все студенты, и считал, что человек, способный выдавать чужие исследования за свои, не может быть терпим на кафедре. Это было его убеждение, которое он высказал мне, как другу.

В это время на возвышенном месте стоял какой-то студент с растрепавшейся шевелюрой и говорил страстную речь. Вдруг до слуха моего долетело:

– Тш… шш… Господа, будьте осторожны, будьте осторожны.

Все начали осматриваться. А речь оратора стала прерываться.

– Будьте осторожны!.. – повторяли голоса, – здесь шпион…

У меня стиснуло сердце… Произошло что-то невероятное, чего я беспричинно и бессознательно боялся. Все, точно сговорившись, стеснились, подались к стенам, место посредине комнаты освободилось, и там стоял один Литвицкий. Положение сразу выяснилось для всех, и, конечно, для него стало ясно, к кому относились эти предостережения.

Он смотрел на всех какими-то безумными глазами; голова его тряслась и плечи его вздрагивали, как тогда, в тот вечер, когда я с ним объяснился. Оратор уже сошёл с своего места, и ни чей голос более не раздавался.

Вдруг Литвицкий одним прыжком очутился на возвышении, и оттуда послышались слова, – странные слова, нисколько не относившиеся к предмету, который всех волновал.

– Здесь раздалось слово "шпион"… я знаю, к кому это относится… Это вопрос чести… Понимаете ли вы, что такое вопрос честь? Я требую оснований… Наконец, я требую этого… Пусть сказавшие это слово выйдут на средину и повторят его громко, пусть они приведут доказательства. Я предоставляю им рыться в моей душе, перебрать всю мою жизнь… В противном случае я буду иметь право сказать, громко сказать, на весь мир крикнуть, что вы, все вы, здесь присутствующие, – бесчестные люди!

Послышался шум, галдение и свист. А с возвышенного места продолжали раздаваться слова:

– Шум и свист ничего не доказывают! Итак, никто не хочет сказать открыто, никто не может доказать гнусную клевету, которая преследует меня вот уже четыре года! Никто! Я жду… Значит, никто? – кричал Литвицкий, и его обыкновенно слабый голос звучал теперь, как гром. – Так я объявляю… объявляю, что все вы бесчестные люди… вы… вы… негодяи…

Последнее слово оборвалось на половине, и Литвицкий грохнулся на пол.

Всё смолкло. Литвицкий был без чувств. Его вынесли на руках. Я и ещё один товарищ уложили его в извозчичий экипаж и довезли до дому.

На другой день у него появился жар и бред; у него сделалась горячка.

Для меня это были тяжёлые дни. Я был единственный человек, близко знавший Литвицкого, которого и он поэтому признавал. И мне пришлось всё время быть при нём.

Был день, когда казалось, что слабый организм не перенесёт болезни; я потерял голову и послал телеграмму его отцу. Дня через четыре приехал старик.

В первую минуту, когда я его увидел, я был поражён совершенно необыкновенным сходством. Бывают сходства в чертах лица, в некоторых привычках и манерах, словом то, что называется фамильным сходством, но тут было почти тожество, до малейших мелочей. Старик Литвицкий послужил для меня ключом для уразумения странной внешности товарища. Он точно так же брил лицо, так же причёсывал голову, носил такой же длинный сюртук, который всегда застёгивал на все пуговицы, и такой же у него был мягкий и тихий голос и спокойный, проницательный взгляд. И другие товарищи видели этого старика и понимали, откуда Литвицкий перенял свою внешность и свои манеры.

Когда старик приехал, Литвицкому уже стало лучше. Он как-то чрезвычайно быстро начал оправляться.

Странное дело! Я заметил, что среди студентов началось решительное движение в сторону Литвицкого. Человек, прожив среди товарищей четыре года тихо, незаметно, ни разу не возвысив голоса, не мог вызвать в них ничего, кроме пренебрежения. Но вот он не выдержал, его прорвало, он вступился за себя, предъявил свои права на уважение, предъявил в резкой форме, бросил всем вызов, оскорбил всех, и люди вдруг почувствовали, что это сила… И стали уважать его.

Во время его болезни студенты справлялись у меня о здоровье Литвицкого. Некоторые заходили даже к нему на квартиру. Было ясно, что четырёхлетняя ошибка всеми была сознана, и товарищи, может быть, раскаялись в ней.

Как только Литвицкий стал поправляться, я рассказал ему об этом. Он покачал головой и промолвил:

– Не надо. Я этого вовсе не добивался. Они доказали мне достаточно, что уважать их не стоит… Я их не уважаю…

Он поднялся с постели, когда уже приближалась весна; история с профессором давно была кончена. Студенты были побеждены.

Литвицкий появился в университете за неделю перед тем, как должны были прекратиться лекции. Встречая его, товарищи останавливались и здоровались с ним. Он мог убедиться, что теперь все смотрели на него другими глазами. но сам он торопился отвечать на поклоны и спешил пройти мимо.

Скоро он углубился в лекции, деятельно готовясь к экзаменам. Ему надо было наверстать много пропущенного во время болезни. Его редко видели на улице. Я заходил к нему часто, и он всегда горячо жал мне руку и был рад мне. Я понимал это чувство. Я был единственный человек, который не оскорбил его подозрением.

Болезнь не помешала ему выдержать экзамен с блеском. Как и следовало ожидать, ему предложили остаться при университете для дальнейшего усовершенствования в науке. Но он отказался.

Я спросил его:

– Почему вы отказались, Литвицкий? Мне казалось, что вы имели это в виду…

Он ответил:

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4