Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Не герой

Год написания книги
1891
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 33 >>
На страницу:
27 из 33
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Она подала ему руку, но по лицу ее было видно, что это прощание было для нее неожиданным. Не хотела ли она серьезно поговорить с ним? Рачеев подумал это, но все-таки простился. В восемь часов ему надо было зайти к Калымову.

Он завернул в кабинет, Николай Алексеевич, наклонившись над столом и прилегая к нему грудью, писал. Рука его быстро передвигалась от одного края бумаги к другому. "Курьерский поезд на полном ходу!" – подумал Рачеев.

– Извини, я зашел проститься! – сказал он, подавая руку хозяину.

– Как? Ты уже уходишь? – воскликнул Бакланов. – А я думал, что вы там разболтались.

– Нет. Я даже должен повиниться перед тобой. Я испортил настроение твоей жены…

– Что ты, голубчик? Каким образом? – тревожно спросил Николай Алексеевич.

– Выразил мнение, что тебе придется очень трудно добывать средства, что за границей тебе придется усиленно работать и поездка тебе будет в тягость…

Николай Алексеевич побледнел.

– Боже мой! Зачем это было говорить?! Зачем! Ах, Дмитрий Петрович! Ты разрушаешь всю мою работу. Я стараюсь всякими средствами поддержать в Кате хорошее настроение. Ведь она только тогда и живет, когда нервы ее спокойны, а чуть расстроились, уже вся больна, все у нее болит, болит физически, доставляя страдание… А ты вон что сделал… Зачем, Дмитрий Петрович!

Его лицо выражало такую муку, что Рачеев почувствовал жалость к нему.

– Я, брат, сам жалею об этом! – сказал Рачеев мягким, сочувственным тоном.

Но Бакланов не успокоился на этом. Он положил перо, встал и нервно зашагал по комнате. Его голос звучал какой-то жалобой. Он говорил:

– Ведь вот никто не хочет этого понять! Кричат; жена, жена во всем виновата! И всем есть до этого дело, а никому нет дела до того, что жена сама себя казнит больше, чем любой палач, и страдает от этого. Писатель должен быть таким, а не иным, он должен писать так, а не этак! Верно! Искусство – не бакалейная лавка, художественные создания нельзя продавать на фунт, как деревянное масло, сахар, чай! Верно, тысячу раз верно! Но жизнь?! Куда вы ее девали? Разве с нею не надо считаться? Ты видел здешних женщин? Какие они? У всех у них нервы расшатаны, все они мечутся как угорелые, не зная, за что взяться, чем наполнить свою жизнь! Мы, мужчины, можем пересиливать горе и в то же время думать о куске хлеба, работать… А они – случись у них горе, они поглощены им до мозга костей, у них нет ни мыслей, ни чувств, ни желаний других, целый мир для них не существует вне этого горя… Но чем они виноваты, что у них такие нервы? Ты скажешь: для этого есть доктора, больницы, лекарства и пр. и пр. Покорно вас благодарю! Я люблю свою жену, я не хочу, чтоб она лечилась, а хочу, чтобы она жила и пользовалась благами жизни… Как!? А высшие цели, а общее благо? Вы жертвуете им для вашего личного счастья? Почему же жертвую? Почему непременно жертвую? Я просто исполняю свой долг, потому что благо моей жены – это мой долг. Ведь я женился на ней. Когда я говорил ей о своей любви и делал ей предложение, я не ограничивал своих чувств этим высшим благом, я не говорил ей: сударыня, я люблю вас, но в случае чего я пожертвую вашим счастьем для общего блага!.. Я подъял на себя бремя и должен нести его! Нет, не в этом правда, а вот в чем: современному писателю-художнику не следует жениться! Коли ты один – ну, тогда и жертвуй своим благом ради искусства!.. А коли в твоей жизни замешано другое существо, ты не имеешь права жертвовать благом этого живого существа ради чего бы то ни было. Живой человек – прежде всего! Его права выше прав отвлеченного искусства… Да, наконец, тут недоразумение, господа! Если я работаю спешно и скверно, то я же упаду в глазах публики, и что же вы думаете, она меня пощадит? Нисколько! Совершенно с таким же восторгом, как прежде хвалила, она забросает меня каменьями и забудет… Потеряю только я, только я, ну… Да еще искусство… Искусство, о котором у нас заботятся больше, чем о живых людях…

Он сел в изнеможении. Его длинная речь, очевидно, не была только ответом на слова Рачеева, а имела в виду и что-то другое, Дмитрий Петрович понял, что тут играли известную роль некоторые заметки по поводу последних работ Бакланова, появившиеся в последнее время кое-где в печати. Находили, что он пишет небрежно, и укоряли его за это. Дмитрий Петрович видел также, что нервы его напряжены благодаря спешной работе, от которой он почти не отдыхал, и решил оставить его слова без возражения.

– Я тебе советую успокоиться и отдохнуть! – сказал он, взяв его за руку. – Ты дня через три будешь свободен?

– О да, непременно. Я окончу эту чепуху, которая мне самому противна! – ответил Бакланов, еще не успокоившись от волнения.

– Ну, вот и прекрасно. Евгения Константиновна по тебе соскучилась. Заходи, там встретимся.

– Я тоже соскучился по ней. Вот, я тебе скажу, умиротворяющее начало. Когда я сижу у нее и беседую с нею или даже молчу, я чувствую себя так, как… ну, с чем бы это сравнить? Как будто я сижу в тепловатой ванне… Какая-то безмятежность и душевная тишина!..

– Так до свидания!

Рачеев уже пошел к дверям, но голос Бакланова остановил его.

– А Шекспира я все-таки получу? А? Мне очень хочется получить Шекспира! – сказал он полушутя. Он уже почти успокоился и сидел на диване в какой-то истоме.

– Едва ли и даже почти наверное – нет! – также шутя ответил Дмитрий Петрович.

– Ara, почти!..

– A ты спроси об этом Евгению Константиновну!

Когда Рачеев ушел, Николай Алексеевич встал с дивана, подошел к столу, стоя дописал фразу, которая оставалась недоконченной и, положив перо, отправился в спальню. Его сильно беспокоила мысль о том, что Катерина Сергеевна, может быть, расстроилась серьезно. Но она встретила его улыбкой.

– Все это глупости! – сказала она. – Рачеев может ехать в деревню, а мы все-таки поедем за границу!

VII

Ползиков стал мрачнее прежнего. Можно было думать, что дикая месть, которой он хотел насытить свою душу, удовлетворит его, подымет его настроение, но в действительности вышло нечто совсем обратное.

После ухода Зои Федоровны он напился до бессознательного состояния и тут же заснул на диване. Его уложили хорошенько, насколько это было возможно и, сказав горничной, чтобы присматривала за ним, разошлись.

Антон Макарович спал до позднего вечера, а когда раскрыл глаза, во всех комнатах было совсем темно. Он поднялся, голова показалась ему какой-то посторонней тяжестью. В ней не было ни одной мысли, ни одного воспоминания. Он даже неясно сознавал, что это его квартира, что он на диване, что теперь ночь и оттого темно, что надо кликнуть горничную или зажечь свечу. В голове его было так же темно, как в комнате.

Он сидел, опершись на спинку дивана, и просидел бы так долго, если бы в коридор не вошла из кухни горничная со свечой. Луч света проник через стеклянный верх двери и, упав на стену, слабо осветил комнату. В голове Антона Макаровича произошло движение. Он как-то разом припомнил и понял все и весь вздрогнул, как при виде страшного сна в дремоте.

"Что такое? Было ли это? Да, было!.. Здесь были Бакланов, Рачеев и еще кто-то. Приходила Зоя Федоровна с узелками и картонками… Зоя Федоровна у него в квартире?.. После стольких лет!! И он ее выгнал… Господи!.."

Зоя Федоровна – красивая женщина. Зоя Федоровна когда-то обнимала его, целовала, принадлежала ему… Он любил ее и был счастлив, был человек – как следует, как все люди, а не такой исковерканный, изуродованный, как теперь. Где же оно, это время? Куда оно ушло? Нельзя ли вернуть его какой-нибудь дорогой ценой, заплатить за него хотя бы жизнью… Э, жизнью! Кому нужна его постыдная жизнь? И какая ей цена? Один грош. Жизнь, за которую всякий может презирать его. А почему презирать? Потому что никому нет дела до его души. Ведь все думают, что он живет в свое удовольствие, что жизнь кажется ему приятной, веселой игрой. А в действительности он живет себе в тягость. Заглянули бы в его душу и увидели бы, как он сам себе противен, сам себе надоел и ничего бы так не хотел, как избавиться от себя самого…

И вдруг его охватило жгучее чувство жалости к себе самому, ощущение сиротства, одиночества… Когда-то ведь было иначе, когда-то в этой голове, теперь пьяной, были блестящие планы, а в этом сердце, которое теперь превратилось в раскрытую рану, были надежды. Зоя Федоровна – молодая, стройная, хорошенькая. У нее веселый характер, она много смеется, но это выходит у нее так мило, такой чистотой веет от ее шуток, так ясно и открыто смотрят ее глазки.

Он влюблен, и жизнь кажется ему необыкновенно приятной, и хочется поскорее начать эту жизнь вдвоем, согласную, дружную, трогательную. Ощущается каждое биение сердца, потому что оно согрето теплой верой в будущее. Он никогда не был слишком скромного мнения о своих силах, но теперь они кажутся ему гигантскими, способными сдвигать горы… И ни одного сомнения, ни одного темного облачка; он верит в нее, и оба думают, что так будет вечно и что этого достаточно для того, чтобы завоевать счастье.

Ах, отчего в минуту безумных надежд на один миг не спадет завеса с будущего, чтобы мечтатель хоть одним глазком взглянул на эту картину? Тогда не было бы счастья, но зато не было бы и заблуждений. На место сладких волнений неведения стало бы холодное знание холодной правды; жизнь была бы скучна, но зато не слышалось бы жалоб и стонов, не было бы разбитых сердец.

Что вышло из этого? Что-то похожее на скверный сон, на тяжелый кошмар, в котором страшные, безобразные чудовища являются без всякой причины, ничем не вызванные, глупо нагромождаются одно на другое, и нет в них ни смысла, ни значения.

Ведь все могло бы пойти иначе, случись, быть может, ничтожное отклонение от той круто прямой линии, по которой пошла его жизнь. Вот заболел Антоша. Случись так, что его лечил бы не Киргизов, а другой врач, он мог бы выздороветь, не было бы тех гнусных обстоятельств, которые ни с того ни с сего ворвались в его интимную жизнь, и все пошло бы иначе. Ведь это ужасно – что жизнь наша, счастье, совесть – все зависит от ничтожной случайности. Стоит в божьем мире хижина, и живет в ней человек, живет мирно, никому не причиняет вреда. Вдруг налетают какие-то хищники с палками и топорами и начинают рубить, разносят хижину в куски, убивают детей… Это – жизнь.

Странное чувство овладело Антоном Макаровичем. Было мгновение, когда ему показалось, что в глубине души его до сих пор живет чувство к Зое Федоровне, не то злобное чувство, которое руководило им в недавней безобразной сцене, а прежнее – теплое, дружеское. И вот он впал в отчаяние. Ведь можно было возвратить ее и как-нибудь еще наладить жизнь. Ну, не вышло бы полного счастья, а все же был бы какой-нибудь обман, было бы за что зацепиться в жизни. А то ведь эта пустота может поглотить его…

Он вздрогнул; ему сделалось неловко в темноте, и он потребовал свечей. Когда в комнате стало светло, он встрепенулся, поднялся и попробовал пройтись. Ноги его были слабы, во всем теле чувствовалось что-то гнетущее, пригибавшее его к земле. Он должен был сесть в кресло.

К нему на руки прыгнул его любимый кот. Антон Макарович как-то презрительно усмехнулся. "Экие пустяки, – думал он теперь, машинально поглаживая спину кота дрожащими пальцами. – Сантименты… И не к лицу!.. С этакой-то женщиной – счастье!? Ее счастье – двести рублей в месяц, не более. Поманил я – пришла, поманит опять Киргизов, к нему побежит, а не Киргизов, так Мамурин, а не Мамурин, так… первый встречный…"

Но, несмотря на такое рассуждение, в душе его ощущался какой-то тяжелый осадок, следы напрасного сожаления и бесплодного желания счастья в будущем. Голова его была еще крепка; только руки плохо держали перо и вместо букв писали странные знаки, которые умели понимать одни только типографские наборщики.

Антон Макарович сел за стол и начал какую-то срочную работу.

Зое Федоровне сцена, устроенная ей Ползиковым, стоила дороже, чем ему самому. Когда Рачеев привез ее к дому и помог сойти с дрожек, она быстро вошла в ворота и почти бегом взобралась по лестнице. В груди ее кипела энергия возмущения и бешенства. Ей хотелось, чтобы лестница под нею дрожала, чтобы дверь, которую она отпирала, поворачивая ключ изо всей силы, треснула и отскочила, одним словом, хотелось что-нибудь изломать, разрушить.

Она вошла к себе, сорвала с рук перчатки, по кусочкам, потому что они были тесны и не слезали сразу, швырнула шляпу, нисколько не заботясь о роскошном зеленом пере, села за стол и расплакалась.

Ее бесило не то, что план не удался: она теперь менее всего думала о своем материальном положении. Но оскорбленное самолюбие душило ее, сдавливало ей горло и требовало возмездия.

"Одурачил! Провел! Как я допустила! Поверила! Как я могла подумать хоть на минуту, что он способен на добрые чувства! Да еще как!? Назвал народу… Рачеев, Бакланов и еще этот, как его… Из "Заветного слова". О, этот сейчас же раструбит повсюду, и все будут говорить, кричать, издеваться!.. И это простить?"

Простить такое оскорбление не было никакой возможности. Но что она сделает? Что может она сделать? Разве убить его? Что же, а хотя бы и убить. Она жестоко оскорблена; если ее предадут суду, то суд наверное оправдает ее. Ведь это такое оскорбление, какого еще не бывало…

Но когда она представила себя идущей к нему или подстерегающей его на улице с револьвером в руке, то ей сейчас же ясно стало, что этот план никуда не годится. Она – с револьвером, она никогда в жизни не держала в руках никакого оружия, кроме кухонного ножа да зубоврачебных щипцов… Нет, это немыслимо.

Но что же она может сделать? Так оставить нельзя. Нельзя допустить, чтобы после такого оскорбления он спокойно жил на свете, наслаждаясь всеми благами жизни. Пожаловаться на него в суд? В суд придут репортеры, все запишут и потом напечатают в газетах… Скандал удесятерится…
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 33 >>
На страницу:
27 из 33