Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Тайный агент

Год написания книги
1907
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 18 >>
На страницу:
4 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Он встал с кресла и, сжав тонкие губы с усмешкой, стал смотреть в зеркало над камином, как м-р Верлок тяжеловесно выходил из комнаты, держа в руке шляпу палку. Дверь закрылась.

Лакей в ливрее, вдруг появившийся в коридоре, провел м-ра Верлока по другой дороге через маленькую дверь в другой угол двора. Привратник у главных ворот не видал, как они вышли, и м-р Верлок направился домой как во сне. Он настолько забыл обо всем окружающем, что хотя его земная оболочка двигалась неспешно по улицам, духом он как бы в ту же минуту очутился у дверей своей лавки, точно прилетел с запада на восток на крыльях сильного ветра. Он прямо прошел за прилавок и сел на деревянный стул за ним. Никто не нарушал его уединения. Стэви, на которого надели зеленый люстриновый передник, подметал лестницу и сметал пыль, ревностно и добросовестно выполняя порученное ему дело, точно это была интересная игра. М-сс Верлок была в кухне. Услыхав дребезжащий звук колокольчика, она только подошла в стеклянной двери, ведущей из внутренних комнат в лавку, и, слегка отдернув занавеску, заглянула в тускло освещенную лавку. Увидав, что муж сидит мрачный, тяжеловесно опустившись на стул, сдвинув далеко назад шляпу, она сейчас же вернулась в плите. Через час она сняла зеленый передник с своего брата Стэви и велела ему вымыть руки и лицо. Она говорила с мальчиком властным тоном, которым влияла на него с самого детства. Перестав на минуту мыть посуду, она тщательно осмотрела лицо и руки Стэви, когда он подошел в кухонному столу показать ей, что приказание её выполнено. Прежде эта формальность предобеденного омовения совершалась из страха перед гневом отца, но кротость м-ра Верлока в домашнем обиходе разрушала всякую возможность ссылаться на его гнев. Даже Стэви, при всей его нервности, не поверил бы. Поэтому Винни пользовалась другим доводом. Она говорила, что м-ру Верлоку было бы чрезвычайно больно и неприятно, если, бы за обеденным столом не соблюдалась полная чистота. Винни почувствовала большое облегчение после смерти отца в том, что ей уж больше не придется дрожать за бедного Стэви. Она не могла выносить, чтобы обижали мальчика. Это сводило ее с ума. Когда она была маленькой девочкой, она бросалась на отца, сверкая глазами, чтобы защитить брата. А теперь по спокойной наружности м-сс Верлок никак нельзя было бы предположить, что она способна в проявлениям страстных чувств.

Она кончила накрывать стол к обеду. и, подойдя в лестнице, крикнула: – Мама! – Затем, открыв стеклянную дверь в лавку, она спокойно сказала: – Адольф. – М-р Верлок сидел в той же позе, очевидно, не шевельнувшись в течение полутора часа. Он грузно поднялся и вышел к обеду в пальто и шляпе, не говоря ни слова. Его молчание само по себе не было столь необычным в жизни этой семьи, ютившейся в мрачной улице, куда редко заглядывало солнце, проводившей дни за полутемной лавкой, где продавались подозрительные дрянные товары. Но в этот день в молчании м-ра Верлока чувствовалась глубокая задумчивость, которая произвела сильное впечатление на обеих женщин, они сидели сами молча и только следили глазами за бедным Стэви, боясь, чтобы он как-нибудь не впал в припадок говорливости, что с ним иногда случалось. Но он спокойно сидел против м-ра Верлока и молча смотрел в пространство. Забота о том, чтобы мальчик не раздражал хозяина дома своими странностями, омрачала жизнь этих двух женщин. «Этот мальчик», как они его называли, говоря о нем между собою, был источником больших забот для матери с самого дня своего рождения. Его отец при жизни чувствовал себя униженным тем, что у него сын с такими странностями, и его обида на судьбу выражалась в суровом обращении с мальчиком. Потом, после его смерти, нужно было удерживать Стэви от того, чтобы он не раздражал жильцов. И после того самый факт его существования был для его матери источником больших тревог. – Если бы ты не вышла замуж за такого хорошего человека – говорила вдова своей дочери, – то я не знаю, что сталось бы с бедным мальчиком.

М-р Верлок относился к Стэви очень терпимо, – как человек, не особенно любящий животных, отнесся бы к любимой кошке своей жены. Обе женщины считали, что большего нельзя было и требовать. За это одно мать Стэви питала бесконечную благодарность к своему зятю. В первое время она еще иногда, изверившись в доброте людей в течение своей долгой жизни, тревожно спрашивала дочь: – Тебе не кажется, дорогая, что м-ру Верлоку хотелось бы избавиться от Стэви? – В ответ на это Винни обыкновенно только слегка качала головой. Только раз она сказала странным, угрюмым и вместе с тем вызывающим тоном: – Для этого ему пришлось бы раньше избавиться от меня. – Последовало долгое молчание. Мать старалась проникнуть в смысл этого ответа, поразившего ее глубиной затаенных в нем чувств. В сущности она никак не могла понять, почему Винни вышла замуж за м-ра Верлока. Брак этот был очень благоразумен, и дочери её жилось, по-видимому, теперь хорошо, но все же было бы естественно, если бы Винни выбрала какого-нибудь более подходящего по возрасту спутника жизни. За нею ухаживал один милый молодой человек, единственный сын хозяина мясной лавки на соседней улице. Правда, он пока жил еще на иждивении отца, но дела отца шли хорошо, и будущее молодого человека было обеспечено. Винни он нравился. Она ходила с ним гулять по воскресеньям; он водил ее часто в театр. Но как раз тогда, когда мать уже начала бояться, что вот-вот дочь объявит ей о своей помолвке (как бы она стала управляться одна с большим домом, имея на плечах такую обузу, как Стэви?) роман между Винни и сыном мясника круто оборвался. Винни ходила несколько времени с очень грустным лицом. Но вскоре Провидение послало им м-ра Верлока, который занял лучшую комнату в первом этаже. О молодом сыне мясника уже не было больше речи. Очевидно, само Провидение так устроило.

III.

– Всякая идеализация отнимает что-то у жизни. Прикрашивать жизнь значит лишать ее сложности – разрушать ее. Предоставьте это моралистам, милый мой. Историю делают люди, но не из своей головы. Мысли, которые рождаются в сознании, играют самую незначительную роль в ходе событий. История определяется и управляется производством и орудиями производства, т.е. силой экономических условий. Капитализм породил социализм, и законы, созданные капитализмом для защиты собственности, и являются единственно ответственными за анархизм. Никак нельзя знать, каков будет общественный строй в грядущие времена, и незачем поэтому предаваться страстным пророческим бредням. В лучшем случае, они только характерны для пророка, но никакой объективной ценности у них быть не может. Предоставьте же эту забаву моралистам…

Михаэлис, выпущенный на свободу апостол, говорил это ровным голосом, несколько сдавленным под тяжестью толстого жирового слоя на груди. Он вышел из гигиенично устроенной тюрьмы, толстый как бочка, с огромным животом и одутловатыми бледными щеками. Можно было подумать, что его враги нарочно кормили его в течение пятнадцати лет чрезмерно жирной пищей, упрятав его в сырой темный погреб. Потом уже и на свободе ему не удавалось спустить ни одного фунта веса.

Рассказывали, что в течение трех сезонов сряду одна богатая старая дама посылала его лечиться в Мариенбад, но его выслали оттуда по случаю приезда именитых пациентов и лишили таким образом доступа к целебным водам. Сначала он возмущался, но потом вполне покорился судьбе.

Опершись на заплывшие жиром локти, он слегка подался вперед своих грузным туловищем и плюнул в решетку камина.

– Да, у меня было достаточно времени все это обдумать, – прибавил он, не повышая голоса. – Общество предоставила мне нужный для размышления досуг.

По другую сторону камина, на мягком удобном кресле, в котором обыкновенно сидела мать м-сс Верлок, расположился Карл Юнт. Он мрачно рассмеялся, раскрыв беззубый рот. Террорист – так он сам себя называл – был лысый старик с отвисшим подбородком. В его потухших глазах сверкало затаенное гневное чувство. Он поднялся, опираясь на тонкую палку, изогнувшуюся под тяжестью его руки.

– Я всегда мечтал – заговорил он мрачным тоном – о союзе людей, твердо решивших действовать, не стесняясь средствами, достаточно сильных, чтобы смело признать себя разрушителями, и свободных от смирения и пессимизма, от которого гибнет и разлагается мир. беспощадность во всему на земле, в том числе и в самому себе, отречение от всего во имя блага человечества в его грядущих судьбах – вот чего я требовал от нужных мне сообщников.

Его маленькая лысая голова вся тряслась, в горле у него пересохло от возбуждения. М-р Верлок, усевшийся в углу дивана на другом конце комнаты, промычал что-то неопределенное в знак одобрения.

Старый террорист медленно покачал головой.

– И я никогда не мог собрать хотя бы трех таких людей, – сказал он. – Все из-за вашего проклятого, бесплодного пессимизма! – накинулся он на Михаэлиса. Тот расставил свои толстые, как подушки, ноги и принял оскорбленный вид.

Как можно было назвать его пессимистом! Это его глубоко возмущало. Он был настолько далек от пессимизма, что, напротив того, твердо верил в близкий конец частной собственности. Он был убежден, что класс собственников погибнет от собственного разврата. Собственникам придется бороться не только против проснувшегося пролетариата, но и друг против друга. Борьба, война – вот грядущая судьба частной собственности. Гибель её неминуема. Михаелис тверда в это верил и не нуждался для подкрепления своей веры в реве возбужденной толпы, в красных флагах и т. д. Нет, один только холодный разум лежал в основе его оптимизма.

Он остановился, чтобы передохнуть, и потом продолжал:

– Не будь я оптимистом, – сказал он, – разве бы я не нашел в течение пятнадцати лет средства перерезать себе горло? В крайнем случае, я мог бы расшибить себе голову об стены камеры.

Прерывистость дыхания лишала его голос всякого огня. Его одутловатые бледные щеки свисали, как неживые; но в его синих глазах, сильно прищуренных, светилось сосредоточенное, безумное в своей напряженности, выражение твердой веры. С таким выражением в глазах он, вероятно, сидел по ночам в тюремной камере, предаваясь своим мыслям. Карл Юнт стоял перед ним, перекинув через плечо один конец своей зеленоватой накидки. Перед самым камином сидел товарищ Озипон, бывший студент медицины, главный составитель листков и брошюр издательства «Б. П.». Он вытянул ноги, повернув их пятками к огню. Пучок курчавых светлых волос торчал над его красным лицом с приплюснутым носом и толстыми губами, выдававшими его негритянское происхождение; глаза с миндалевидным разрезом светились темным блеском. над выступающими скулами. На нем была синяя фланелевая рубашка; свободные концы небрежно повязанного черного толкового галстука спускались на плотно застегнутый жилет. Он прислонялся головой в спинке стула, вытянув шею, поднес к губам папиросу, вставленную в длинный деревянный мундштук, и стал пускать в потолок клубы дыма.

Михаелис продолжал развивать свою мысль – ту мысль, которая его занимала в долгие годы заключения и превратилась у него в глубокую веру. Он говорил, обращаясь в самому себе, не думая о слушателях, и даже забывая об их присутствии, по усвоенной привычке думать вслух среди четырех выштукатуренных стен своей камеры, в гробовом молчании огромного кирпичного здания близ реки, мрачного и уродливого, как гигантская покойницкая для живых мертвецов.

Он совершенно не умел вести спор, не потому, что какие-либо выводы противника могли убедить его, а потому, что самый факт другого голоса, раздающегося рядом с ним, смущал его и спутывал его мысли. они создались в бесконечно долгие годы духовного одиночества, как бы среди безводной пустыни; ничей живой голос никогда их не опровергал, не одобрял, – и Михаэлис не умел доказывать их в живом споре.

На этот раз никто его не прерывал, и он снова изложил свое миросозерцание, которое он теперь исповедовал, как символ веры. Он говорил, что тайна судьбы всецело заключена в материальной стороне жизни, что будущее обусловливается только экономическими причинами, что в этом – источник всех идей, руководящих умственным развитием человечества и даже порывами их страстей.

Раздавшийся вдруг резкий смех товарища Озипона прервал Михаелиса на полуслове, и он не мог сразу продолжать. В его кротких восторженных главах появилось выражение растерянности. Он медленно закрыл их, как бы для того, чтобы собрать разбежавшиеся мысли. Наступило молчание. От пылающего огня камина и от двух газовых рожков над столом в комнате сделалось душно. М-р Верлок тяжеловесно поднялся с дивана, открыл дверь в кухню, чтобы впустить больше воздуха, и увидел Стэви, сидевшего спокойно за кухонным столом. Он по обыкновению чертил круги, бесконечное число кругов, концентрических, эксцентрических, целый хаос кругов, которые множеством сплетенных и повторенных кривых, множеством пересекающихся линий были каким-то отражением космического хаоса, символом безумного искусства, которое гонится за недостижимым. Художник даже не повернул головы, низко наклонившись над работой. М-р Верлок, неприятно удивленный присутствием мальчика в соседней комнате, вернулся на свое место на диване. Александр Озипон поднялся с места. Он казался очень высоким в комнате с низким потолком.

Пройдя в кухню, он стал за спиной Стэви, поглядел на его работу и, вернувшись, произнес тоном оракула:

– Очень хорошо. Очень характерно, совершенно типично.

– Что хорошо? – ворчливо спросил м-р Верлок, усевшийся снова в углу дивана.

Озипон небрежно пояснил свои слова, кивнув головой по направлению в кухне:

– Типичная форма вырождения, – я говорю о рисунках.

– Вы считаете мальчика дегенератом? – пробормотал м-р Верлок.

Товарищ Александр Озипон, по прозвищу «Доктор», был медиком без диплома, потом ездил из города в город читать лекции о гигиене с социальной точки зрения во всех рабочих союзах. Он был автором популярного полунаучного очерка (в виде дешевого памфлета, конфискованного вскоре после выхода в свет) под заглавием: «Губительные пороки среднего класса»; кроме того, он был делегатом таинственного главного комитета. Ему, вместе с Карлом Юнтомь и Михаэлисом, поручена была литературная пропаганда. Этот человек глядел теперь на тайного соглядатая, состоявшего в сношениях, по меньшей мере, с двумя посольствами, взглядом, выражавшим непоколебимую уверенность.

– Да, так его можно назвать с научной точки зрения. Очень типичный образчик этого рода дегенерации. Достаточно взглянуть на его уши. Если бы вы читали Ломброзо…

М-р Верлок, рассевшись широко на диване, стал пристально смотреть на пуговицы жилета. Щеки его слегка покраснели. В последнее время всякое упоминание чего-нибудь, относящегося в науке (слово само по себе невинное и довольно неопределенное), странным образом вызывало тотчас же в уме м-ра Верлока живой и весьма неприятный образ м-ра Вальдера. Это явление, составляющее, быть может, именно одно из чудес науки, погружало м-ра Верлока в странное состояние волнения и страха и вызывало в нем желание наговорить грубых слов, ругаться, чтобы облегчить этим душу. Но он ничего не сказал. Раздался голос не его, а Карла Юнта, неподкупного в своей прямолинейности.

– Ломброзо – осел! – выпалил он.

Товарищ Озипон взглянул на него испуганными широко раскрытыми глазами в ответ на такое богохульство. А Юнт продолжал сердитым голосом, ежеминутно схватывая губами кончик языка; он точно жевал его со злости.

– Да ведь этот идиот Бог весть что говорит! – кричал он. – Преступник для него – это заключенный в тюрьму. – Просто, не правда ли? Ну, а как относительно тех, которых сажают туда силой? Да, силой. Да и что такое преступление? Разве он знает это, ваш глупый пошляк, который прославился среди других пошляков тем, что стал рассматривать уши и зубы несчастных жертв? По его мнению, зубы и уши накладывают клеймо на преступника. А что сказать о законе, который еще яснее клеймит, – о способе клеймения, изобретенном сытыми для ограждения от голодных? Они раскаленным железом клеймят тело несчастных. Разве не слышите отсюда, как шипит под раскаленным железом живое тело? Вот как изготовляются преступники для Ломброзо и его глупостей.

Набалдашник его палки и его ноги дрожали от волнения, но его фигура, задрапированная в широкий плащ, сохраняла гордый и вызывающий вид. Он точно различал в воздухе запах жестокости, точно подслушивал чутким ухом страшные крики страдания. Чувствовалась большая сила во всем его существе. Почти умирающий ветеран динамитных войн был в свое время большим актером – актером на трибуне на тайных собраниях, в частных беседах. Он сам никогда в жизни пальца не поднимал во вред обществу. Он не был человеком действия и не был даже оратором, увлекающим потоком красноречия. Но он умел вызывать все разрушительные инстинкты в угнетенных, пробуждать озлобленность в бедняках. Он умел призывать к мятежу, и слабые остатки рокового дара все еще сохранились в нем.

Михаэлис улыбался отсутствующей улыбкой, не разжимая губ. Он понурил голову, сочувствуя словам Юнта. Он сам был в тюрьме. Его тело тоже жгли раскаленным железом, – и он теперь тихо напомнил об этом.

Товарищ Озипон, по прозванию «Доктор», оправился от первого впечатления слов Юнта.

– Вы этого не понимаете, – начал он презрительным тоном, но остановился, испуганный мертвенной чернотой провалившихся глаз, медленно повернувшихся к нему слепым взглядом. Он слегка пожал плечами и отказался от дальнейшего спора.

Стэви, привыкший, чтобы на него не обращали внимания, встал из-за кухонного стола и, взяв рисунки, направился в себе в комнату спать. Он очутился у двери лавки как раз во-время, чтобы выслушать всю образную речь Карла Юнта. Лист бумаги с нарисованными на нем кругами выпал у него из рук; он остановился как вкопанный, не сводя глаз с старого террориста. Его точно приковали к месту болезненный ужас и страх перед физической болью. Стэви хорошо знал, что если приложить раскаленное железо в телу, то от этого очень больно. Глаза его загорелись негодованием. Он ясно представил себе, до чего это больно. Он стоял, раскрыв широко рот.

Глядя неуклонно в огонь, Михаэлис снова испытал чувство уединения, необходимое для него, чтобы сосредоточить свои мысли. Из его уст снова потекли оптимистические пророчества. Он доказывал, что капитализм обречен на погибель с самой колыбели, так как родился с ядом конкуренции в крови. Большие капиталисты поедают маленьких, сосредоточивают силу и орудия производства в больших центрах, совершенствуют орудия промышленности и в безумном своем самовозвеличении подготовляют только законное наследие страдающего пролетариата. Михаэлис произнес великое слово: «Терпение», и в его ясном взгляде, поднятом в низкому потолку комнаты, отразилась ангельская твердость веры. Стэви, не отходивший от дверей, успокоился и точно впал в забытье.

На лице товарища Озипона отравилось нетерпение.

– Так, значит, нет надобности что-либо делать, – значит, лучше всего ждать, сложа руки?

– Я этого не говорю, – мягко возразил Михаэлис. – Видение истины так сильно внедрилось в него, что звук чужого голоса уже не мог его рассеять. Он продолжала смотреть в красные уголья. Нужно было готовиться в будущему, он готов был допустить, что великий переворот совершится среди взрыва революции. Но он только доказывал, что революционная пропаганда – дело, требующее чуткой совести. Революционная пропаганда, это – воспитание будущих властителей мира; оно, должно быть поэтому таким же тщательным, как воспитание королей. Нужно было, по его мнению, крайне осторожно, даже робко раскидывать сети пропаганды, так как мы совершенно не знаем, какое влияние может оказать всякое данное изменение экономических условий на счастье, нравственность, ум и историю человечества. История делается орудиями производства, а не идеями, – все меняется от изменения экономических условий – искусство, философия, любовь, добродетель – даже истина.

Уголья в камине с треском обрушились, и Михаэлис порывисто поднялся с места. Круглый, как раздувшийся шар, он раскрыл свои короткие толстые руки, как бы в безумном и неосуществимом желании обнять и прижать в груди обновленную собственным усилием вселенную. Он прерывисто дышал, отдаваясь пламенному порыву веры.

– Будущее так же установлено, как минувшее: рабство, феодализм, индивидуализм, коллективизм. Это – твердый закон, а не пустое пророчество.

Презрительная усмешка на толстых губах товарища Озипона еще яснее выдала негритянский тип его лица.

– Глупости! – сказал он довольно спокойно. – Нет никаких законов, и нельзя ничего определить заранее. Обучать – бессмысленно. Совершенно безразлично, что люди знают, хотя бы знания их были самые точные. Важны только эмоции. Без эмоций невозможно действие.

Он остановился и прибавил скромно, но решительно:

– Ведь я это говорю вам чисто научно, – научно. Что? что вы сказали, Верлок?
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 18 >>
На страницу:
4 из 18