Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Повесть смутного времени

Год написания книги
1922
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ах ты, сума перемётная, сукин ты сын! – говорит ему Наум. – Да разе Димитрий царь? Расстрига, польский ставленник, Отрепьев, самый вор последний. Он у Вишневецких в Самборе конюшни мёл. Я-то уж знаю, – я сам за него кровь проливал под Новгородом-Северским, когда били мы, казаки, князя Мстиславского, я. знамя взял… Я бы самого воеводу Мстиславского взял, да ушёл он в степь, – конь под ним был добрый, ах, конь!… Князя три раза я бил саблей по железному колпаку, всего окровавил… Господи прости, сколько мы русских людей побили!… А за что? Чтобы нас в Москве поляки бесчестили и лаяли… Пороху, свинца нам продавать не велят… Придёшь в кабак, из-за стола тебя выбивают вон… Ну, погоди!…

Наум стащил с себя шапку, бросил её под ноги и стал топтать:

– Мы знаем, за кем пойдём. Мы за веру постоим… Ни одного поляка живого из Москвы не выпустим!

– Будет тебе, Наум, нехорошо, – сказал ему Баулин, – поди на сеновал, отоспись.

– Нет, я не пьяный… А пьян – не от твоего вина… Подожди, подожди, – ужотка вам запустим ерша!…

Тут Наум схватил шапку, вздел ногу в стремя; конь его кинулся в сторону, Наум поскакал за ним на одной ноге, повалился брюхом в седло. Казаки заржали, и все трое выскочили, как без ума, из ворот, запустили вскачь по слободе к Воробьёвым горам, только пыль да куры полетели в сторону.

На другой день нам запрягли возок, и мы с матушкой поехали в Кремль, в Успенский собор, и стояли обедню; а отстояв, пошли к Шуйскому на двор, – кланяться, просить заступиться перед царём за нас, сирот: не дадут ли землишки.

Боярин князь Василий Иванович Шуйский вышел к нам на крыльцо, и матушка кланялась ему в пояс, а я – в землю, хотя и невдомёк нам было, что уже не князь, – плотный, низенький старичок в собольей зелёной шубе, – стоит перед нами, а без двух дней царь. Борода у него была редкая, мужицкая, лицо одутловатое; щекой дёргает, а глаза – щёлками, большого ума, не давал только в них взглянуть.

Сказал нам боярин-князь тонким голосом, со вздохом:

– Заступлюсь перед кем нужно за твоё сиротство, матушка княгиня, но обожди, обожди, ох, обожди. Ныне мы все под богом ходим… А мужа твоего, князя Леонтия Туренева, помню хорошо, – при царе Фёдоре он на три места ниже меня сидел: я, да князь Мстиславский, да князь Голицын, да Тверской князь, Патрикеева рода, а после него место Туреневу, и ему воеводой место в сторожевом полку, а в большом полку – третьим воеводой. Мальчику-то вели это заучить. – Князь погладил меня по голове и отпустил нас.

На другой день, как солнце встало, пошли было мы с матушкой на Красную площадь, на торг. Куда там – не протолкаться. Народ так и лезет стеной – боярские дети, стрельцы, персюки, татары в пёстрых халатах, поляки в голубых, в белых кафтанах, иные с крыльями, а наши – в зелёной, в коричневой, в клюквенной – все в тёмной одежде.

По брёвнам громыхают телеги. Или проскачет боярин в медной греческой шапке с гребешком, – впереди него стремянные расчищают плетьми дорогу, – опять давка.

У кремлёвской стены стоят писцы, кричат: «Вот, напишу за копейку!» Попы стоят, дожидаются натощак – кого хоронить или венчать, и показывают калач, кричат: «Смотри, закушу!» Кричат сбитенщики, калачники. Дудят на дудках слепцы. Между ног ползают безногие, безносые, за полы хватают. А в палатках понавешено товару, – так и горит. Из-за прилавков купчишки высовываются, кричат: «К нам, к нам, боярин, у нас покупал!» Пойдёшь к прилавку, – вцепится в тебя купец, в глаза прыгает, а захочешь уйти ни с чем, – начинает ругать и бьёт тебя куском сукна, чтобы купил. Подалее, на Ильинке, на улице, сидят на лавках люди, на головах у них надеты глиняные горшки, и цыгане стригут им волосы, – Ильинка полна волос, как кошма.

От этого шума напал на матушку великий страх, сделалось трясение в ногах. Вернулись мы на подворье и рано легли спать. Ночью матушка меня будит, шепчет: «Одевайся скорей». На столе горит свеча, лицо у матушки, как мукой посыпанное, губы трясутся, шепчет: «Хозяин прибегал, велел схорониться: говорит, чьё-то войско на Москву идёт, уж в город входит!»

И мы слышим топот множества ног и скрип телег многих, а голосов не слышно, – входят молча. Вдруг застучали в ворота: отворяй! Матушка меня схватила, спрятались мы на сеновале, и до утра слушали, – нет-нет, да и ломятся к нам на двор.

А утром узнали: в Москву вошло восемнадцать тысяч войска с князем Голицыным, и в Кремле уж бунт, – стрельцы жалованья просят за три месяца вперёд, и грозят перекинуться от царя к Голицыну, и Шуйский будто сказался больным, а иные говорят, – видели его ночью у Арбатских ворот на коне.

В самый завтрак к нам на подворье забежал божий человек, голый, в одних драных портках, на шее у него, на цепи, висят замки, подковы и крест чугунный. Матушка взглянула на него, – вся в лице переменилась и положила ложку. А божий человек смеётся, морщится, шею вытянул, – и начал топтаться, как гусь, забормотал:

– В Угличе-то кого зарезали? а? знаете?… Его же, и ныне его зарезали, сам, сам видел, – вот она! – И протягивает тряпочку, всю в крови. – Понюхайте, не жалко, царская кровушка мёдом пахнет… А когда ещё раз, в третий раз, резать-то его станете, опять меня позовите…

Матушка, смотрю, цепляется ногтями по столу, и повалилась на скамейку. Спрыснули её с уголька, она вскинулась:

– Царя убили, – кричит, – а вы тут ложками стучите!… Идём, идём скорее, – и тащит меня за руку из-за стола, и мы побежали в город.

В Боровицкие ворота нас не пустили, – в воротах и у моста через Неглинную стояли казацкие воза, кони у коновязей, кипели котлы на кострах, казаки кричали с того берега: «Поляки причастие из Успенского собора выкинули… Из Чудова монастыря мощи выкинули… Весь народ будут в польскую веру перегонять…»

Вдоль Неглинной бежали люди, – крик, давка, визг бабий… Смотрим, сбились в кучу: бьют кого-то. Выскочил из кучи поляк, отбивается саблей, и прыгнул в Неглинную, поплыл. С той стороны казаки стали палить по нему из ружей.

Добежали мы до Красной площади, и здесь толпа понесла нас вдоль стены к Василию Блаженному. Все маковки его, алые, зелёные, витые, так и горели на солнце. Звонили колокола тревожно, гудел Иван Великий.

В толпе докатились мы до пригорка – Лобного места; кругом него теснился народ, молча, без шапок. На Лобном месте, на дубовой лавке, лежал голый человек с раздутым животом, нога левая перебита, срам прикрыт ветошью, руки сложены на пупе, а лица на видно, – на лицо надета овечья сушёная морда – личина.

– Кто это лежит, кто лежит? – спрашивает матушка. Ей отвечают многие голоса:

– Царь.

– Русский, православный царь лежит.

– Не царь, а расстрига, вор…

– Нет, это не он лежит.

– Он много тощее, этот – плотный…

– А он где же?

– Он ушёл…

Из толпы к Лобному месту выбивается человек, всходит к мёртвому телу; гляжу – опять это Наум. Рот у него разбит, глаза и щека в крови, волоса всклочены.

– Вот вам крест святой, – закричал Наум и перекрестился на главы храма, – это на лавке лежит царь: Димитрий, расстрига, вор… Мне верьте… Я кровь за него проливал, будь он проклят… Его мало мучили… Надо ещё мучить…

В руке Наума откуда-то появилась дудочка деревянная, крашеная, и он вставил дудочку мертвецу в руки… Вставил, всплеснул ладонями, разинул разбитый рот, – хотел, видно, засмеяться, но пошатнулся, повалился назвничь…

Народ зашумел, закликали бабы дурными голосами. А в это время ударили с кремлёвской стены из пушки, зазвонил благовест, отворились ворота, и выехали бояре, – впереди всех Василий Шуйский в золотой шубе, как в ризах царских. Нас затеснили, затоптали, кое уж как пробились мы к Москве-реке. На той стороне по Замоскворечью шла стрельба, – казаки и посадские резали поляков, разбивали их осадные дворы.

Так мы с матушкой ни с чем и вернулись в Коломну. Плохое началось житьё. Тяглые и чёрные людишки с нашей вотчины почти все разбежались, – иных сманивали казаки, иные от поборов, от кормовых, от государева тягла разбредались ровно – куда глаза глядят.

Когда узнали, что в Москве выкрикнули царём Василия Ивановича Шуйского, народ говорил: «То дело Шуйских, да Голицыных, а нам на Василия наплевать, какой он царь, мы ему крест не целовали, а мы крест целовали Димитрию, он тогда из Москвы ушёл в женском платье, и надо опять его ждать к Покрову дню».

Так и вышло. Осенью князь Шаховской, сосланный Шуйским на воеводство в Путивль, поднял город за царя Димитрия, а воевода Телятевский поднял Чернигов. Встали холопы. Вышли из лесов шиши. Двинулась мордва на Нижний-Новгород. Взбунтовался в Астрахани воевода, князь Хворостин. Войска Шуйского разбиты были под Тулой и под Рязанью. Началась смута.

А к Покрову дню и объявился Димитрий живой. Шёл он из Литовской Украины с казаками. За ним из Рязани двинулось ополчение с воеводой Прокопием Ляпуновым, а из Тулы вышел Истома Пашков с ополчением же. Под Москвой они соединились с названным Димитрием и стали обозом в селе Коломенском.

У нас в Коломне один только протопоп не верил в названного Димитрия, кричал: «Дьявол вас мутит, мужичьё не-дотёпанное! Царя Димитрия зарезали. А нынешний Димитрий – вор, я его знаю. Зовут его Болотниковым. Он в холопах был у князя Телятевского, и бежал, и попал в плен к татарам, и татары продали его туркам, и работал у них на галерах. А от турок бежал в Венецию-город, а оттуда пробрался на Русь, будь он проклят… И ныне кидает по городам воровские письма».

Болотникова прелестные письма протопоп показывал на торгу и читал их:

«Во имя отца и сына и святого духа… Велим мы вам, холопам и тяглым людям, побивать своих бояр, и жён их, и вотчины их, и поместья брать на себя.

И велим вам, слободским тяглым и чёрным людям, гостей и всех торговых людей побивать, и животы их грабить, и жён их и дочерей брать за себя. И за это мы вам всем, безымённым людям, хотим давати боярство и воеводство, и окольничество, и дьячество…»

На святки ночью ворвались в Коломну воры на ста двадцати санях. Матушка услыхала набат, оделась, одела меня, сняла образа, завязала их в скатерть, и мы вышли за ворота. Мороз был лютый, луна высокая, ясная. Мимо, по улице, скакали сани, полные воров. На ворах шубы, на иных ризы. Хлещут по лошадям, ноги задирают, орут, – все пьяные… У Николая Чудотворца часто, часто страшно били в большой колокол. Воры доскакали до площади и сбились у воеводиного двора, – стучат в ворота, ломают ставни. Мы с матушкой вернулись в избу.

В избе даже нашей было слышно, как начал кричать человек на площади. Ах, душегубы!… Толстая попадья нам потом рассказывала, – сама видела, как вытащили воры воеводу из избы на снег, однорядку рубаху содрали и ножами резали у него из спины ремни, – допытывались, где казна зарыта.

Ворота мы так и не заперли, – всё равно воры выломают. Матушка поставила на стол образ заступницы, зажгла перед ней свечку. Мы сидим на лавке, дожидаемся смерти. Вдруг заскрипел снег, – идут! «Прощай, сыночек, голубчик, прости меня христа-ради», – сказала матушка, перекрестила и прижала меня к себе.

В дверь ударили ногой, в избу вошли воры. Впереди – Наум. Шапки не снял, не помолился, и говорит застуженным голосом:

– Ну, поели нашего хлеба досыта, – ступайте…

– Наум, – спрашивает матушка со слезами, – ты ли это?
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3