Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Петербургский случай

Год написания книги
1869
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ах, бес! Ах, леший! – допевал хор свою песню уже на лестнице. – И для такого праздника… А? Ах! И искушенье нам только с этим дьяволом, – сичас умереть! Весь дом от его в смуту вошел…

Пятнадцатилетняя прачка Дуняша, над щеками которой, горевшими здоровьем и юностью, так любовно грохотала вся мастеровая и немастеровая молодежь целого дома, была поставлена в крайний тупик тою штукой, которую, по ее словам, удрал с нею энтот приказный – повытчик-то…

– Визу я, милые мои, – картавя, как ребенок, и мило похлопывая пухлыми губками, рассказывала однажды Дуняша про эту штуку многочисленной публике, собравшейся под воротами, – визу я, сто он ходит скусный такой, один завсегда, и думаю: сто, мол, у всех у господ я бываю, со всеми знакома, – дай, мол, и к нему схозу, посмотлю, сто за человек такой, – и посла сдулу-то. Схватила платки его, какие у насей хозяйки в мытье были, – и плисла. Плисла и спласываю: почем вы, судаль, эти платки покупали?

– А он – лицемел эдакой – и говолит мне, – продолжала Дуняша, меняя в этом месте рассказа свой шепелявый, щебечущий голосок на грозный бас: – «А вам какое дело до этого, – закличал он на меня. – Как вам, говолит, не стыдно, такой молоденькой девочке, хвосты по всему дому тлепать? Ко мне не тлепите, а то к хозяйке сведу…» Ха, ха, ха! Вот билюк-то!

– Истинно, бирюк, – подхохатывала Дуняше приворотная компания. – Заместо того, чтобы с молодой барышней обойдтитца учливо, штобы, примером, в эфтаких-то статьях как кавалеру поступать подобает? Нет у тебя кофею, угощай чаем али другим каким ни на есть гостинцем…

– Ну это, брат, по человеку глядя, – перебил кто-то, вероятно, более знакомый с условиями, по которым как и кого принимать должно, – это, друг, тоже в эфтих разах и на года смотреть надоть…

– А я к чему? К ему – к подлецу – не какая-нибудь пришла, а девица в соку… Нет, брат, мы знаем… Тут не полштоф… Напротив тово, должон тут гостинец стоять, может, на всех столах. Так-то-ся! А он – подлец – пымаранец эдакой, – право, пымаранец, – эва куда морду-то загнул!..

Дуняша с громким хохотом лебезила уже перед другой группой.

– Ха, ха, ха! – заливалась она своим ребячьим смехом. – Я так-то смотлю на него и визу, сто он совсем полоумный… Как есть бесеный… Ха, ха, ха!

– Да из каких он у вас, черт проклятый?..

– Барышня! Орешков-с?..

– Слышно, быдто он, окаянный… по чернокнижию, што ли, какому…

– Поколно благдалю-с… Каленые? Смотлю, смотлю – визу: как есть полесымсись ума… Ха, ха, ха!

– Эва загнул! По чернокнижию…

– Сказывали… Нам што?..

– Нет! Ежели по-настоящему-то скажем, – вмешался в беседу какой-то лохматый старик с огромною седой бородою, нижняя половина которой была обрызгана зеленою краской, – выдет он тогда, ежели дело будем говорить, вон из каких…

Сказавши это, старик кивнул своей измятой шляпенкой по направлению к Варшавскому вокзалу – и ушел, продолжая покивывать на этот подозреваемый в чем-то пункт уже затылком своей шляпенки.

– Эге! ге! ге! – раздались вслед за стариком многозначащие междометия. – Тэк! Тэк! Тэк!.. Надо про эфто дело… Так! Так! Так!.. Нужно про эту историю-то… Нет! Эфто, брат, надоть куда следоваить.

– Ха, ха, ха! Нет, сто же? Я плисла… Глязу, глязу: как есть ведьма какая!.. В глазах полоумштво… Ха, ха, ха!

– Барышня! Послшс…с…с… – секретно шептал кто-то из расходившегося компанства, стараясь сделать так, чтобы шепот тот кто-нибудь не услышал.

Таким образом, никто ни ногой в квартиру Ивана Николаевича. Кухарка и парни, нанимаемые им для необходимой прислуги, обыкновенно приходили к нему через какую-нибудь неделю и с крайне обиженным выражением в нахмуренных лицах говорили:

– Пожалуйте, судырь, нам расчет.

– Что? – спрашивает изумленный сударь. – Зачем же расчет? Разве у меня работы много или пища плоха?

– Нет, судырь! Про это что говорить? Еды вволю. А только не приходится нам…

– Отчего не приходится?

– Да так! То есть, быдто, сударь, тятенька нам из деревни отписамши, што, дескать, быть тебе – сыну моему – на старости лет при мне… Для прокорму, надо полагать, ихнего занадобился.

– С богом, ежели так…

Вскорости после такого разговора какой-нибудь Иван стоял уже с своим скудным скарбом под воротами и оживленно рассказывал компанству, что такого идола, как оставленный барин, пройди весь божий свет, не найдешь.

– А-а, брат! – радовалось компанство. – Ведь мы сначала тебе еще говорили: не ходи! Что, друг, напоролся? Ха, ха, ха! Вон он у нас какой помаранчик-то! Пропек небойсь на порядках.

– Пр-ризнаюсь! – соглашался Иван с радостью человека, похищенного дружеской рукой из страшной бездны. – То есть такого изверга, такого Иуды-христопродавца… н-ну, брацы! Придет себе из присутствия из своего и, ровно ополумелый какой, так и сидит. Ни ты к нему с разговором, ни ты што… И сам тоже, глядя на него, сидишь в кухне без языка словно. А он, скорфиёнище, механику тебе какую-нибудь ввернет – и ведь все это у него с лаской такою выходит: ты бы, говорит, Иван, погулять пошел. Небойсь знакомые есть. Распалишься тогда на него еще пуще… Д-ды, ч-черрт ты эдакой, думаешь про себя. Д-да, дьявалл!.. Ну, братцы, вот она морда-то где антихристова!..

– Верно! Верно, друг! Говорили тебе с первого маху… Га-вар-рили!.. По дружбе услуживали…

– Н-ну, слава богу! Теперича хошь по крайности… Просим прощенья!

– Будьте здоровы! Всякого благополучия! В случае чего ежели оставьте свой адриц, потому у нас господа часто спрашивают… Хор-рошие господа спрашивают, не такие… Слава богу, довольно даже известны именитым господам…

У Ивана начиналась тогда выпивка с человеком, известным именитым господам; а Иван Николаевич по-прежнему оставался одиноким в своей одинокой квартире.

III

И вот эта-то молчаливая квартира знала все тайны Ивана Николаевича, которые исковеркали его жизнь и сделали из него мрачного нелюдима. Не раз ее безмолвные стены были свидетелями того, как человек, приюченный ими, во время бессонных ночей подолгу думал о чем-то и, всплескивая судорожно сжатыми руками, вскрикивал:

– Боже мой! Боже мой! За что же мне все это? Почему?

Никто не отзывался в пустынной квартире на эти полночные крики, за исключением часового маятника, чикавшего с досадным однообразием, да какой-то птички, трепыхавшей сонными крылышками в клетке, привешенной к потолку.

В ночной темноте, в которой, как говорится, хоть глаз выколи, Иван Николаевич как на ладони видел свою далекую родину, цветущую роскошными полями, лесами и реками, – и людей, утонувших в безысходной и совершенно невообразимой нищете. Вон они – эти хилые, вонючие избы, наполненные орущими детьми, которых старшие вместо хлеба кормят тукманками, вместо ласк ругают чертенятами, вместо свойственных всему живому стремлений поддерживать и воспитывать молодую жизнь желают ей скорой смерти. Тут же и его собственное детство, хилое, бесхлебное, исполненное ругательств, побой, паршей и всякого рода лихих болестей, при одном воспоминании о которых переворачивается все нутро человека, пережившего их.

Шире и шире развертываются воспоминания, – ясность представлений картин прошедшего доходит до осязательности: вот перед ним маленький сутулый ребенок, робкий до содрогания, болезненный до неудержимого желания упасть всей головенкой в колена вон той старушки, которая приютилась в углу комнаты около алебастровой тумбы.

Видит Иван Николаевич, как морщинистые руки старухи ласково гладят голову ребенка, примечает даже, что ребенку сделалось лучше от этого, потому что он успокоился и заснул; но руки всё продолжают гладить его, – и руки те, несмотря на непроницаемый комнатный мрак, так и сверкали в глазах Ивана Николаевича своею прозрачною белизною. Они были такие маленькие, высохшие, по их белому фону узорчато проходили синие, напруженные жилки…

Ребенок этот – он сам, Иван Николаевич Померанцев. Сознавши это, он почему-то засмеялся тихим таким смехом; но тем не менее смех этот довольно звучно прокатился по пустым, одичалым комнаткам. Ему показалось, что комнатки в это время покачали головами, как бы недоумевая, чему это он смеется.

– Как же мне не смеяться? – старается Иван Николаевич объяснить своему жилью причину смеха. – Ведь этот ребенок – я, а старуха – моя бабушка! Да! Она рассказывала мне о том, как Пугач Пензу брал, как его шайки города Ломов, Наровчат и Чембар разоряли.

Эта рекомендация и себя, и своей бабки не вывела, однако ж, квартиру из ее недоумения. Она выслушала рассказ с сердито и печально нахмуренными бровями. Иван Николаевич, как бы приметивши это, вдруг вскочил с дивана и скороговоркой проговорил:

– Нет, это, однако, уже бог знает что! С стенами стал разговаривать. Довольно! Уснем!

Долго и пристально сквозь шторку всматривался в по-меранцевскую спальню петербургский месяц своим холодным, сосредоточенным взглядом, и вот какая-то туча, вероятно, сжалившись над бессонными людьми, страдавшими от этого безучастного, неподвижного взгляда, закрыла собою месяц – и бессонные люди уснули; но в квартире Ивана Николаевича, к его ужасу, на том месте, где переливались месячные лучи, теперь стал отец его, сверкая воспаленными глазами…

А вон за дверной драпировкой спряталась его заплаканная мать. Отец кричит что-то насчет какого-то щенка, которого он должен кормить, и потом с скрежетом зубов дает клятву убить и щенка и тех, кто им наделил его…

С проклятиями отца смешивается старческий голос бабки. Она называет зятя злодеем и кровопийцей и выражает несомненную уверенность в том, что гром небесный рано или поздно непременно поразит его за такие богопротивные слова…

Истерический плач Ивана Николаевича прогнал эту галлюцинацию – и он уснул.

Во сне очень долгое время перед ним бесилось коростовое стадо разношерстных ребятишек, голодных и потому воровавших у всякого все, что только попадало под руку; беспризорных и потому по-зверски изодравшихся; без хороших, руководящих примеров и, следовательно, в самом детстве уже обреченных на гибель, как почти без исключения погибают все люди, не приспособляемые с ранних лет к правильным пониманиям и отношениям к жизненной действительности… Пронзительный звон колокольчика загонял это стадо в какие-то смрадные стойла, где большею частью ему говорились какие-то ни в одном слое общественной жизни не употребительные слова. Шипенье гибких двухаршинных розог, рев десятка детей, которых в разных стойлах полосовали ими, звон колокольчика и, наконец, ни от чего этого не прерывавшееся внушение тарабарской гибели сливались в один общий, исполненный самого варварского безобразия, гул и заставляли Ивана Николаевича, как одержимого горячкой, метаться на постели и кричать:
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10