Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Языковеды, востоковеды, историки

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И, по выражению критика «нового учения» Е. Д. Поливанова (героя очерка «Метеор»), «то, что является постоянной ошибкой Марра, – это борьба со временем – анахронизмы… Названия, которые можно было бы назвать племенными, вытянуты из топонимики и переносятся вдруг в эпоху зарождения человеческой речи». Раскол Европы на католиков и протестантов (XVI в.) академик возводил к доисторическим временам. Это не наука, зато вспоминается такой современник Марра как В. Хлебников: тот тоже, по выражению Г. О. Винокура, «в своем видении сразу обнимал одним взором все времена и весь мир… Он, в высшем, конечно, смысле, «не понимал» разницы между VI и ХХ в., между египтянами и полабянами».

Марр не избегал иллюстрировать свои схемы примерами, наоборот, у него всегда на голову читателя обрушивается масса примеров из мало кому известных языков (хотя специалисты по таким языкам выясняли, что многие из них вымышлены или искажены). Как отмечал Е. Д. Поливанов, русисты, читая Марра, говорили, что русская часть его построений неубедительна, зато про шумерский язык очень интересно, а специалист по шумерскому языку (вероятно, имеется в виду В. К. Шилейко) считал, что про шумерский язык все неправильно, зато про русский язык любопытно.

Работа Марра с материалом видна, например, в его многочисленных этимологиях. Вот его немецкая этимология, производящая Hundert ‘сто’ от Hund ‘собака’: собака – собака как тотем – название коллектива, объединенного тотемом – все – много – сто. Очевидно, что хотя Марр говорил о «семантических законах», но для него исходно фонетическое сходство, а семантическое развитие придумывается (откуда и на каком этапе взялось наращение -ert и что оно значит, Марр не объясняет). Или уже русский «семантический пучок» модификаций «выкрика» БЕР: смерды – шумеры – иберы – сумерки – смерть – змей. Имеем шесть слов, три из которых известны и привычны, а три других – исторические термины, происхождение которых неясно и надо толковать. Все они фонетически как-то похожи, причем нет никакой регулярности в их соответствиях, а сходство может быть и очень большим (смерды и смерть), и крайне приблизительным, а в некоторых парах даже отсутствовать (змей и иберы). Три привычных слова можно при некоторой фантазии связать по значению (по крайней мере, смерть с сумерками и смерть со змеем), а три термина получают толкование (по Марру, смерды – «иберско-шумерская прослойка» русских).

Все это – типичные народные этимологии, не раз предлагавшиеся непрофессионалами. Часто это даже не сходство, а тождество: Марр связывал имя Глеб со словом хлеб, но святой Глеб издавна считался покровителем хлебных злаков. И не смог он, как и не один подобный энтузиаст, пройти мимо сходства этрусков с русскими, правда, не связывая первую часть слова этруски с местоимением «это».

Конечно, ассоциации академика-полиглота были гораздо богаче и многообразнее ассоциаций людей, которые знали лишь один язык (а таких среди народных этимологов большинство). Он мог находить сходство в русском, мордовском и китайском названии коня и пр. Но различие это лишь количественное. Ничего, по сути, не меняло и то, что у Марра, конечно, были какие-то рабочие приемы. Это, во-первых, стремление включить в каждый «пучок» побольше всего и свести все в конечном итоге к минимальному числу исходных единиц: четырем элементам или их комбинациям. Во-вторых, некоторые излюбленные приемы этимологизирования: возведение слов к племенным названиям и к тотемам, к именам небесных светил и названиям руки как первоначального орудия речи. Кто-то другой на месте Марра, связывая Hund и Hundert, может быть, обошелся бы без тотема. Но никакой регулярности, к которой уже тогда стремились этимологи, у Марра не было, не потому, что он о ней не знал, а потому, что она мешала бы многим его любимым построениям.

И в народных этимологиях, и у Марра нет никаких ограничений на полет фантазии, кроме пределов знаний (Марр, разумеется, знал очень много, хотя часто мог путать, а иногда и подтасовывать факты) и хотя бы минимального звукового сходства. Марр, правда, не был здесь совсем одинок среди людей, имевших научные чины и звания. Один из первых русских профессоров востоковедения Осип Сенковский (сам поляк) на основе звукового сходства слов лехи и лезгины пришел к выводу о том, что польская шляхта – не славяне, а потомки кочевников. Чем не Марр, который в этих же словах находил элемент РОШ? Но во времена Сенковского вся этимология находилась на таком уровне, а во времена Марра уже существовали определенные правила, по которым велись этимологические исследования. Но Николай Яковлевич предпочитал играть без правил, возвращая науку на уровень начала XIX в., к давно пройденному этапу народных этимологий, «обыденного сознания». Марру хотелось, как и авторам бытовых этимологий (в которых цейхгауз превращается в чихаус, вермахт в верхмахт и т. д.) объяснить непонятные слова любого языка через созвучные слова, ему лично известные (грузинские, армянские, русские и др.).

Академик подходил к предмету исследований не как ученый (хотя что-то мог использовать из арсенала науки) и не как безумец, а как талантливый, склонный к рефлексии, обладающий хорошей интуицией, знающий много фактов, но совсем не образованный носитель языка (в его случае, нескольких языков). Поэтому его этимологии оставались народными этимологиями. Конечно, Марр имел образование и даже хорошее в своей области образование, но в лингвистике остался дилетантом.

И так же, как Сенковский, он на основе случайных звуковых сходств выдвигал масштабные исторические гипотезы. «В конечном счете, вся яфетидология построена на этимологиях, которые построены на звуковых сходствах» (Е. Д. Поливанов). Шумеры жили в Месопотамии в 3 тысячелетии до новой эры, иберы на Пиренейском полуострове в конце 2 – начале 1 тысячелетия до новой эры, смерды – категория русского крестьянства, зафиксированная в источниках с XI в. новой эры. Связывать их всех воедино означало переворот в истории, но основой было лишь звуковое сходство их названий. Зато Марр отвечал противникам: «Но что вы можете сказать – ведь это же факты». И увлеченные историки заявляли, как Б. Л. Богаевский: я, «не будучи лингвистом, использовал работу Н[иколая] Я[ковлевича] как неизбежную». Неспециалистам в лингвистике казалось, что теории академика дают основу для построений в области древнейшей истории. Но, как напишет критик Марра А. С. Чикобава, «в сумерках доистории легко утверждать о вещах, которым вряд ли кто поверит при дневном свете истории». Но верили в это долго, как и в фантазии Марра о происхождении языка, которые нельзя было ни доказать, ни опровергнуть.

Люди, не знавшие лично академика, обычно видели в его поздних трудах лишь бред сумасшедшего. Эмигрант Н. Трубецкой писал Р. Якобсону, что работы «умственно расстроенного» Марра «рецензировать должен не столько лингвист, сколько психиатр». Но с этим не соглашались те, кто слышали его пламенные выступления: их сила и напор покоряли аудиторию. Могли убеждать и печатные работы. По воспоминаниям М. В. Панова, хороший лингвист А. М. Сухотин, противник марризма, восхитился статьей Марра «Конь от моря до моря», где обозревались слова с этим значением по всей Евразии и все выводились из одного корня. Сухотин восклицал: «Какая титаническая мощь мысли! Какой титанический размах!».

И самые бредовые идеи Марра были созвучны эпохе. Это были 20-е годы, время великих свершений и еще более великих надежд. Первые успехи на пути построения нового общества порождали ощущение возможности и близости всего, казавшегося прежде невероятным. Тогда всерьез надеялись успеть поговорить с рабочими всего мира на общемировом языке. И хотелось отрешиться от «закона, данного Адамом и Евой», во всем, включая науку. В области искусства адекватным выражением этого мировоззрения был авангардизм. См. в недавней газетной статье: «Яфетидология ближе к театру Мейерхольда и поэзии Хлебникова, чем к академической лингвистике». Но в науке этому мешали не только накопленные традиции, но и вся система научного мышления, совокупность принятых подходов. Научный авангардизм так и не смог сложиться в области естественных наук, где его абсурдность была слишком очевидна, в том числе на практике. И в гуманитарных науках его сдерживало хотя бы распространение марксизма, революционного по выводам, но сохранявшего принципы европейского научного мышления Нового времени: опору на факты, стремление доказывать свои утверждения. Маркс и Энгельс никогда не говорили и о создании ими «новой науки» с нуля и опирались на идеи предшественников. Однако «дух времени» искал пути проникновения и в науку. Марр, харизматический лидер, по складу характера более пророк, чем академический ученый, оказался идеальной личностью для роли создателя «авангардистской науки».

В «новом учении» были и многие другие черты, созвучные конъюнктуре 20-х гг., например, рассмотрение всех явлений «в мировом масштабе», игнорируя национальные рамки, сочувствие к культурам и языкам «угнетенных народов» и борьба с европоцентризмом, постановка вопроса о языке коммунистического будущего. Конечно, в их число входили давно свойственные Марру крайне резкие оценки «буржуазной науки», особенно западной. Вот одно из его многочисленных высказываний: «Я прекрасно знаю, какие благородные, самоотверженные работники лингвисты-индоевропеисты, между тем как сама индоевропейская лингвистика есть плоть от плоти, кровь от крови отживающей буржуазной общественности, построенной на угнетении европейскими народами народов Востока их убийственной колониальной политикой». Вторую часть этой цитаты потом повторяли многократно, опуская обычно первую часть.

Кроме созвучия с советской конъюнктурой 20-х гг., учение Марра привлекало и соответствием господствовавшим в ту эпоху (не только в СССР) идеям о всемогуществе науки. «Буржуазная» наука действительно не могла объяснить происхождение языка и закономерности «доистории», а Марр объявил, что теперь все это известно и понятно. И это притягивало к нему и людей, равнодушных к политике, а иногда и не симпатизировавших новому строю. А авторитет его как крупного востоковеда, созданный еще до революции, продолжал сохраняться. Сложился миф о Марре, которому поддавались очень многие (не только лингвисты, но и ученые других областей). И нельзя популярность академика объяснять лишь административными мерами и страхом перед репрессиями: все это появится не раньше 1929 г., а Марра многие почитали и до того. Степень подверженности мифу определялась несколькими параметрами: расстоянием от Марра (в Ленинграде, где он жил, она была наивысшей, уже в Москве, где академика видели не так часто, она была меньше, а за рубежом идеи Марра не принимали даже языковеды-марксисты), политическими взглядами и особенно научными принципами: новаторы и ученые, склонные к обобщениям, обычно ценили Марра, а чистые фактографы старой школы не хотели его признавать. И надо было быть очень сильным человеком, чтобы сочетать, как Е. Д. Поливанов, научное новаторство и советскую ориентацию с неприятием марризма.

А восхищение Марром не знало границ. Вот знающий японист Олег Плетнер пишет брату-эмигранту Оресту 6 января 1927: «Напрасно смеются “Индоевропейцы”, ибо им нанесен жесточайший удар. Ироническое отношение или “несколько” ироническое отношение западных ученых к теории Марра свидетельствует только о косности этих ученых. Lux ex Oriente – из СССР пойдет новая лингвистика. Ты тоже не совсем правильно уясняешь теорию Марра. Он не выставляет новый праязык, а отрицает существование вообще т. н. праязыков. Яфетодология расширилась вообще до палеонтологии речи. И пусть смеются западники-индоевропейцы: она все-таки вертится». А знаменитая О. М. Фрейденберг, прохладно относившаяся к советскому строю, но всегда искавшая новые пути в науке, после первого разговора с Марром восклицала: «Моя жизнь озарена!». И уже после его смерти она писала: «Марр – это была наша мысль, наша общественная и научная жизнь; это была наша биография. Мы работали, не думая о нем, и он жил, не зная этого, для нас».

Приспособление Марра к эпохе все усиливалось. С 1928 г. у него появляются и становятся постоянными высказывания вроде такого: «Материалистический метод яфетической теории – метод диалектического материализма, т. е. тот же марксистский метод, но конкретизированный специальным исследованием на языковом материале». Власть это оценила. Отношение старых академиков к новой власти бывало разным: от открытого неприятия до полной лояльности и активного сотрудничества, но лишь Николай Яковлевич объявил себя марксистом и сторонником пролетарской идеологии. В 1930 г. он, тогда еще беспартийный, выступал с приветствием от ученых на XVI съезде ВКП(б), вскоре его приняли в партию без кандидатского стажа (редкая привилегия). Помимо руководства двумя институтами, он имел много других нагрузок вплоть до вице-президента Академии и званий, в том числе почетного краснофлотца.

Насколько все это у Марра было искренним? Есть свидетельства того, что за границей, куда он в отличие от большинства ученых и в советское время ездил часто, он говорил совсем другое: «Марксисты считают мои работы марксистскими, тем лучше для марксизма» и «С волками жить – по-волчьи выть!». И с марксизмом он мог не считаться, если он противоречил его любимым идеям: он связывал распространение звуковой речи с классовой борьбой, хотя, согласно Ф. Энгельсу, в те времена никаких классов еще быть не могло. Но марксистская терминология для Марра была тем же самым, что когда-то облачение в мундир действительного статского советника. «Грандиозный, бурный, беспредельный темперамент» жаждал монополии в науке, и теперь он ее получил, правда, не в «мировом масштабе», как мечтал, а лишь в своей стране. Вряд ли он всерьез овладевал «пролетарским мировоззрением», скорее мстил нелюбимой им с самого начала академической среде, куда благодаря талантам сумел попасть, но она осталась ему чужой.

Во второй половине 20-х гг. Марр поссорился почти со всеми учениками и сотрудниками прежних лет (кроме лишь близкого к нему с 1917 г. И. И. Мещанинова, прошедшего благодаря его покровительству путь от «правителя канцелярии» Марра до академика). Их место заняли новые люди, прозванные «подмарками» по аналогии с подберезовиками и подосиновиками. Среди них были и способные лингвисты, в основном тогда совсем молодые и верившие учителю (В. И. Абаев, А. А. Холодович), и люди без специального образования, сами рассчитывавшие через Марра завоевать высокое положение (В. Б. Аптекарь, С. Н. Быковский). «Подмарки» создавали академику славу, составляли сборники его цитат и боролись с врагами.

Понять Марра, писавшего очень запутанным языком, часто забывавшего к концу фразы то, что сказано в ее начале, было крайне сложно. Мой учитель В. А. Звегинцев рассказывал студентам, что когда уже в конце 40-х гг. его вызвал ректор и потребовал в соответствии с переданными сверху инструкциями пропагандировать «новое учение о языке», он предложил ректору пари: тот, открыв том Марра на любом случайном месте, не сможет понять, что там написано. Пари выиграл Звегинцев: ректор несколько раз открывал книгу и каждый раз не мог ничего понять, после чего отпустил Владимира Андреевича с миром. О стиле Марра пишет уже в наши дни Б. С. Илизаров: «Стиль витиеватый и путаный демонстративно тормозит понимание, причем так, что читатель не сразу осознает, каким образом одной-двумя фразами его закидывают из сталинского настоящего в какую-то самую далекую прорву прошлого, затем, как головой в грядку, – вновь сажают в бытие настоящего, но, не дав укорениться и там, швыряют в будущее». Но в ответ на признания в непонимании академик грозно отвечал: «Новое учение о языке» требует «особенно и прежде всего нового лингвистического мышления. Надо переучиваться в самой основе нашего отношения к языку, надо научиться по-новому думать». «Новое учение о языке требует отречения не только от старого научного, но и от старого общественного мышления». «Новое мышление», как и другие любимые выражения Марра тех лет: «перестройка», «борьба с застоем», заставляют вспомнить другого их любителя в иную историческую эпоху. Очевидно, что М. С. Горбачев не читал Марра, и здесь может быть лишь типологическое сходство.

Полбеды, если бы Марр ограничивался только подобными обвинениями приверженцев «старого мышления» в книгах и статьях. Но желание иметь монополию в науке оборачивалось административными кампаниями против них. Особо пострадал Е. Д. Поливанов (см. очерк «Метеор»), сам вызвавший на бой Марра в начале 1929 г. в Коммунистической академии. Он говорил, в частности: «Критиковать яфетидологию как систему, это значило бы принять ее всерьез… Отсутствие элементарного фактического фундамента, которое заставляет нас проходить мимо яфетидологии не из-за ее общих положений, а из-за ее материала». «Лингвистам не было надобности доказывать, что 2 ? 2 = 4 и что у Марра 2 ? 2 = бесконечности». «Не только исторические факты объясняются неверно, но часто самые факты берутся неверно, т. е. иначе говоря, в примерах нет того материала, который нужен для факта. Нужен, например, звук, которого не существует».

Сам Марр не явился на бой, его заменили «подмарки», к которым присоединились занимавшие самостоятельную позицию ученые, считавшие себя представителями новой науки и потому поддержавшие Марра; это были Н. Ф. Яковлев и Р. О. Шор, герои очерков «Дважды умерший» и «Первая женщина». Соединенными усилиями «поливановщина» была разгромлена, ученого обвинили в научном и политическом «черносотенстве», почти никто его не поддержал. Дальнейшая его судьба была невеселой и закончилась расстрелом (отсылаю читателя к очерку «Метеор»). Примерно тот же состав сторонников Марра в 1931–1933 гг. боролся с другими конкурентами в марксистской лингвистике, на этот раз с целой группой молодых языковедов, имевшей название «Языкофронт» (см. очерк «Выдвиженец»). И их удалось разгромить, пользуясь поддержкой наверху.

Поливанов и «Языкофронт» были конкурентами в борьбе за «новую лингвистику». Не менее тяжело пришлось ученым старой школы вроде упоминавшегося А. И. Томсона или Г. А. Ильинского. Марр их презрительно именовал независимо от области интересов «индоевропеистами». Им не давали работать, увольняли, их труды не печатали, при этом признаком «контрреволюционности» считалось несоответствие их идей «новому учению о языке» академика Марра. Апогеем борьбы марризма с любой научной лингвистикой стал сборник, который выпустили «подмарки» во главе с аспирантом Марра Ф. П. Филиным в Ленинграде в 1932 г., он назывался «Против буржуазной контрабанды в языкознании». Там «контрабандистами» были названы почти все сколько-нибудь значительные советские языковеды тех лет, не входившие в марристский лагерь, от А. М. Пешковского и Д. Н. Ушакова до Н. Ф. Яковлева и Р. О. Шор.

Марра иногда и сейчас, особенно в среде петербургских востоковедов, считают «небожителем», пусть заблуждавшимся, но жившим исключительно в мире высокой науки. То есть, как сказано в басне Крылова, «лев бы и хорош, да все злодеи волки», то есть «подмарки». Действительно, Марр прямо не участвовал в борьбе с «поливановщиной» и «Языкофронтом», не был в числе авторов сборника против «контрабандистов». Но это была позиция «живого гения», которому не следовало снисходить до ничтожных противников. А воспоминания показывают, как сам Николай Яковлевич направлял борьбу. Его ученик И. В. Мегрелидзе (один из немногих, кто сохранил верность учителю с 30-х до 90-х гг.) писал, как тот советовал ему ударить по противникам: «они разводят реакционные мысли, и их называть контрабандистами мало». А брошюру П. С. Кузнецова (см. очерк «Петр Саввич») против учения Марра академик назвал «китайской бомбой» (намек на советско-китайский конфликт на КВЖД). «Вулкан, действовавший в едином огне и сотрясавший все вокруг», был страшен в гневе и обрушивал потоки лавы на своих противников и просто на тех, кто работал независимо от него. От ударов громовержца страдали не только лингвисты, но и историки, археологи, востоковеды. 1929–1933 гг. были тяжелыми годами для гуманитарных наук в СССР, в том числе и из-за роли Марра.

Марр, казалось, добился очень многого. Безвестный юноша, приехавший в столицу из глухой провинции, пробивший дорогу себе сам, стал знаменитым ученым, при жизни его называли великим. Выходили цитатники его трудов, чего в стране, кажется, более никто, кроме Сталина, при жизни не удостаивался. Одним из первых он получил орден Ленина.

Но нельзя думать, что он так уж был во всем благополучен. И в этой жизни бывали свои беды и страдания. Трагической оказалась судьба его детей. Из четверых двое умерли в младенчестве, один из сыновей в годы Гражданской войны были призван в Красную армию и умер там в 23 года от тифа. Последний оставшийся сын Юрий, также ставший востоковедом (иранистом), к тому же поэт-футурист (его поэтическое наследие и сейчас изучают), совсем молодым заболел туберкулезом, отец послал его жить на туберкулезный курорт в Абастумани, но Юрий так и не выздоровел и умер в 42 года, правда, на год пережив отца. А мать пережила всех детей! Все основные материалы экспедиции в Ани ученый в годы Гражданской войны отправил из Петрограда в Закавказье для предполагавшегося музея, по дороге на поезд напали бандиты, и все пропало (а Ани после войны оказался на турецкой территории и стал недоступен). Во время «Академического дела» 1929–1930 гг., когда была арестована группа академиков, Николай Яковлевич тоже, говорят, боялся неприятностей. Один из сотрудников Яфетического института рассказывал, что, зайдя к нему домой, обнаружил знаменитого академика… под кроватью: тот, услышав звонок в дверь в неурочное время, решил, что за ним пришли. И это не было абсолютно не обоснованно: пострадавшие по делу рассказывали, что у них брали показания и на него. Но Марр был нужен власти, и в итоге, арестован не был и проработкам не подвергся.

И грустным был конец жизни ученого. В октябре 1933 г., в разгаре деятельности, с ним на работе случился инсульт. И. В. Мегрелидзе уже в годы перестройки утверждал, будто его спровоцировало резкое заявление Сталина о том, что Марр «сорвал языковое строительство», но подтверждений этому нет. Марр несколько дней находился между жизнью и смертью, его долго не могли даже вывезти из ГАИМК в больницу. В тот раз он выжил, даже стал появляться на людях и ездил в санаторий в Крым, но полного восстановления так и не случилось, работать он больше не смог. Коллеги запомнили, как на похороны его старого друга академика С. Ф. Ольденбурга с огромным трудом все-таки пришел Марр и сказал: «Прощай, Сергей, мы скоро встретимся». А Николай Яковлевич перед этим объявил себя атеистом. Помирившийся с учителем под конец его жизни И. А. Орбели рассказывал, что тот уже тяготился «новым учением» и с тоской вспоминал о временах яфетической семьи. Но ученый уже не был властен над созданным им мифом. Марру становилось все хуже, и 20 декабря 1934 г. он умер. Похоронили его в Александро-Невской лавре пышно, в день похорон в Ленинграде отменили занятия в школах.

О роли, которую играло имя Марра в последующие полтора десятилетия, мне говорил сотрудник основанного им Яфетического института, позднее ставшего Институтом языка и мышления, И. И. Цукерман: «Марр был для нас щитом, под прикрытием которого мы могли заниматься тем, чем хотели». Было положено хвалить Марра как великого ученого и основоположника марксистского языкознания, имелся набор его высказываний, который можно было взять из цитатника, но большинство его идей вышло из активного употребления. Ставший его преемником И. И. Мещанинов имел совсем иной, не «вулканический» темперамент, а в научном плане отошел от него далеко. И когда громовержца не стало, в науке обстановка на время успокоилась.

Марр-человек умер, а Марр как мифологическая фигура продолжал жить, и его именем время от времени совершались новые безобразия на научном фронте, как это происходило в 1948–1949 гг., когда до языкознания дошли борьба с «менделизмом – вейсманизмом – морганизмом» и «космополитизмом». И вдруг громовержец сам был повержен «самим» Сталиным, выступившим против него 20 июня 1950 г. О причинах вмешательства вождя в вопросы языкознания можно рассуждать много, версий достаточно. Отмечу лишь одно: насколько «новое учение о языке» соответствовало конъюнктуре 20-х гг., настолько оно не соответствовало конъюнктуре последних лет жизни Сталина, когда интернационализм сменился великодержавностью и началось, пусть не полностью, возвращение к прежним традициям. В 40-е годы востоковед Н. М. Гольдберг сказал в разговоре: «До сих пор мы шли новым, неизведанным путем, а сейчас мы встали на такой, каким уже идут другие страны». И в области науки Марр, как это понял Сталин, мог быть хорошим примером опасности «новых, неизведанных путей», а статья вождя фактически снимала проблему построения особой «марксистской лингвистики», предписывая вернуться к русской науке о языке дореволюционного времени.

Как писал потом П. С. Кузнецов (см. очерк «Петр Саввич»), «сталинское учение предоставляло лингвистам несравненно более широкое поле самостоятельной научной деятельности, чем «новое учение о языке» Н. Я. Марра… Оно в простой и доступной форме сообщало многие такие положения, которые (или близкие к ним) уже высказывались нашими выдающимися лингвистами; прямых ошибок, в противоположность мнению некоторых ученых, в нем было очень немного (я лично могу указать, пожалуй, лишь две, и то касающиеся некоторых частных вопросов)». А вот отзыв со стороны, принадлежащий знаменитому Ноаму Хомскому: «Я читал эссе Сталина, когда оно появилось, и нашел его в высшей степени разумным (perfectly reasonable), но не содержащим ничего нового (quite unilluminating)».

С тех пор на многие годы установилось общее мнение о Марре как о великом путанике и фантазере, которое не смогли опровергнуть ни разоблачения «культа личности», ни даже «перестройка» (одно из слов, любимых Марром). Но в последние примерно десять лет вдруг ситуация стала меняться, стали даже говорить о «неомарризме». В Петербурге была попытка создать «марровскую лабораторию». В МГУ в 2004 г. была дискуссия о Марре, застрельщиком которой стал студент, яростно отстаивавший идеи Марра; чуть позже он, уже окончив к этому времени университет, читал там по Марру спецкурс. Оказавшийся сейчас в моде философ Ф. И. Гиренок в 2006 г. прочел в том же университете лекцию, прославлявшую Марра. Но и в более академичных кругах, в том числе на Западе, интерес к Марру заметен. В 2004 г. в Швейцарии состоялась специальная конференция по наследию этого ученого; хотя там никто не сказал, что поддерживает «новое учение о языке» в полном объеме, но большая часть выступавших находила в нем те или иные интересные идеи. И в 2003–2009 гг. в статьях в журнале «Новая и новейшая история» упоминавшийся историк Б. С. Илизаров, резко оценивая И. В. Сталина, защищал Марра (у историка много фактических ошибок, но не о них сейчас речь).

В чем здесь дело? Причины могут быть различны. Илизаров пришел к Марру, отрицая Сталина, организатор дискуссии в МГУ оказался восхищен его «антибуржуазностью» (в искренности которой я имею основания сомневаться). Но важнейшую причину точно охарактеризовал в Интернете журналист и литературовед Вадим Руднев: «В конце ХХ в. труды М. постепенно стали реабилитировать, особенно его штудии по семантике и культурологии. Появилось даже понятие «неомарризм». Это произошло при смене научных парадигм, при переходе от жесткой системы структурализма к мягким системам постструктурализма и постмодернизма, где каждой безумной теории находится свое место». И Ф. И. Гиренок заявил, что любая философская теория обязана быть безумной, а Марр был по-настоящему безумен (кстати, у Марра были большие аппетиты, но как раз на славу философа он не претендовал).

«Постмодернистская наука», для которой не существует научной истины, сейчас в моде на Западе. У нас ее успех усиливается посеянным в перестроечные годы недоверием к науке советского времени, иногда переходящим в подозрительное отношение и к любой науке, признававшейся «большевиками», а то и к самим принципами научного мышления, по крайней мере, в гуманитарных науках. «Постмодернистская наука» (типичный ее пример – публикации А. Т. Фоменко и его соавторов) не считается с этими принципами, а факты использует или не использует по своему усмотрению. Марр был предтечей такой науки и имел с ней много общего, отсюда к нему может возникать интерес. Но объективно и во времена Марра, и сейчас на основе подобных подходов происходил и происходит возврат к донаучным принципам, к народным этимологиям и другим проявлениям донаучного, бытового сознания. И с этим, как я считаю, надо бороться.

Человек-словарь

(Д. Н. Ушаков)

Языкознание, или лингвистика не относится к числу наук, избалованных в России общественным вниманием. В нашей истории, правда, был короткий период, когда об этой науке заговорили повсеместно: это случилось в 1950 г., когда появилась памятная старшему поколению брошюра И. В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», предназначенная для всеобщего изучения. Но те времена давно прошли, и наших лингвистов (среди которых немало ученых мирового класса) мало кто знает за пределами круга их коллег. И лишь немногие имена прочно вошли в нашу жизнь. Пожалуй, их всего три: Даль, Ушаков и Ожегов (когда-то не менее известен был академик Марр, но после его критики Сталиным это имя ушло в тень). Легко видеть, что это все составители известных словарей русского языка. Давно нет никого из них, но словосочетания: «Словарь Даля», «Словарь Ушакова», «Словарь Ожегова» продолжают жить, а словари издаваться. Имена всех троих вошли в легенду и в анекдоты. В 60-е гг. писатель Василий Аксенов написал юмористический рассказ, где действовал именитый языковед Ушаков-Ожегов; сотрудники академического Института русского языка обиделись и опубликовали письмо в защиту памяти обоих ученых.

Но много ли мы знаем об этих людях (Аксенов явно не знал ничего)? Многие ли знают, например, что если Даль все сделал один, то Ушаков – не единственный автор своего словаря, а руководитель научного коллектива? Тем более мало кто знает, что Д. Н. Ушаков и С. И. Ожегов, хотя много лет сотрудничали (Ожегов был и одним из авторов словаря Ушакова), но принадлежали к разным научным школам, а их отношения не всегда бывали гладкими. Впрочем, Д. Н. Ушаков имел, по крайней мере, в прошлом широкую известность не только как автор словаря. Как вспоминает одна из мемуаристов (дочь Р. О. Шор, героини очерка «Первая женщина»), «Ушаков… был одним из двух-трех ученых, фамилии которых были известны школьникам, поскольку Ушаков был автором маленького орфографического словаря». А люди старшего поколения помнят и его выступления по радио. Но хочется подробнее рассказать о хорошем ученом и прекрасном человеке.

Дмитрий Николаевич Ушаков (1873–1942) родился и прожил почти всю жизнь (кроме нескольких последних месяцев) в Москве. Его отец был врачом, дед по матери священником. В 1895 г. Ушаков окончил историко-филологический факультет Московского университета, некоторое время преподавал в гимназиях и на Высших женских курсах, а в 1907 г. стал работать в университете. Его учителем был знаменитый ученый, основатель Московской лингвистической школы Филипп Федорович Фортунатов, идеи которого он усвоил на всю жизнь.

Как лингвист Ушаков не был первооткрывателем и революционером. Скорее он стал хранителем и умелым популяризатором традиций, заложенных его учителем. Главным его теоретическим трудом стало учебное пособие «Краткое введение в науку о языке», впервые изданное в 1913 г. и затем выходившее при жизни автора еще восемь раз (не так давно в составе однотомника трудов ученого появилось и десятое издание). Его значение, как и значение многих других работ Ушакова, прежде всего, педагогическое: то, что Фортунатов излагал тяжеловесно и сухо, Ушаков удачно переводил на общедоступный язык. Впрочем, не во всем Дмитрий Николаевич следовал учителю. Фортунатов в соответствии с приоритетами науки XIX в. занимался большей частью древними языками, хотя в общей теории выходил за рамки чисто исторического подхода. А Ушаков, не избегая исторических сюжетов, более всего изучал современный русский язык, и литературный, и диалектный. Такой сдвиг интересов был характерен для науки о языке первой половины ХХ в., как дореволюционной, так и еще в большей степени послереволюционной.

Важнейшим полем деятельности ученого стала русская диалектология. В 1904 г. начала работать Московская диалектологическая комиссия, которую первоначально возглавлял академик Ф. Е. Корш. Вокруг комиссии сложился круг языковедов разных поколений. Д. Н. Ушаков, работавший в комиссии с самого начала, быстро занял в ней ведущее положение. Он не был научным лидером: как лингвист значительнее был его друг Николай Николаевич Дурново (см. очерк «Никуда не годный заговорщик»). Но Дмитрий Николаевич стал «мотором» работы комиссии, ее организационным лидером, вначале неформальным, а затем и формальным, возглавив ее в 1915 г. после смерти Корша. Комиссия провела большую работу по сбору диалектного материала, по созданию карт и атласов. Благодаря стараниям Ушакова комиссия сохранилась и в годы революции и гражданской войны, продолжала деятельность в 20-е гг., но была закрыта по требованию последователей всесильного тогда Н. Я. Марра в 1931 г. Через нее прошло, получив навыки научной работы, несколько поколений русистов.

Другой областью, в которой проявились способности Ушакова, стала педагогическая. Особенно значимой здесь его деятельность оказалась после революции, когда его старшие коллеги умерли или эмигрировали и он стал ведущим профессором МГУ по русскому языку. Продолжал он деятельность и в 30-е гг., когда из состава МГУ исключили гуманитарные факультеты, взамен которых был создан Московский институт философии, литературы, истории (МИФЛИ), где все время существования института Дмитрий Николаевич заведовал кафедрой русского языка. Он создал целую школу блестящих ученых, в большинстве занимавшихся не только русским языком, но и теоретическими проблемами языкознания. Его учениками были Н. Ф. Яковлев, Р. О. Якобсон, Г. О. Винокур, П. С. Кузнецов, В. Н. Сидоров, Р. И. Аванесов, А. А. Реформатский и другие. Они внесли значительный вклад в отечественное языкознание, а некоторые из них, как Якобсон, и в зарубежное. Все они всегда сохраняли верность учителю при его жизни и тепло вспоминали его после его смерти.

Ученики любили своего учителя, хотя в чисто научном плане далеко не всегда ему следовали, идя дальше его. К тому времени теория языка во всем мире активно развивалась, ведущее положение заняли направления, в наши дни объединяемые историками науки под общим названием структурализма (во времена Ушакова у нас этот термин еще не был в ходу, но суть была именно такой). И наиболее крупные из учеников Дмитрия Николаевича пошли по этому пути, а их учитель остался в эпохе Фортунатова. Как считал один из его учеников Р. И. Аванесов, «Д. Н. Ушаков, мало понимая по существу, чутьем мудрого человека понимал, что за новым будущее».

Непонимание, проявлявшееся в сфере науки, не распространялось на человеческие взаимоотношения. О дружбе учителя с учениками, которые часто приглашались в гостеприимный дом на углу Сивцева Вражка и Плотникова переулка, сохранилось немало свидетельств. «В. Н. [Сидоров] подчеркивал простоту и доступность Д. Н. Ушакова, дома у которого ученики нередко собирались за вечерним чаем (и это было продолжением воспитательного и образовательного процесса)». Обстановка была веселой и непринужденной. Вот что вспоминал А. А. Реформатский: «Все мы имели прозвища. Общее для нас было: “Ушаковские мальчики”, выдуманное какими-то зоилами, но нам это нравилось, и мы с гордостью носили кличку “ушаковские мальчики”. Сам Дмитрий Николаевич назывался ШЕР-МЕТР, причем обе половины сего наименования склонялись: Шер-Метр, Шера-Метра, Шеру-Метру и т. д., а ударение притом – наконечное». И еще: на одном из вечеров «Ушакова ждал текст из И. Ф. Богдановича: “Во всех ты, Душенька, нарядах [нам] хорош!”. Почтенный профессор, нежно, прозываемый учениками Душенька, был представлен в девичьем платье с оборками и в кружевных панталонах. В правой руке его (ее) находилась игрушка в виде бюста любимого ученика Г.О. [Винокура]». Рисунок сохранился и воспроизведен в современном издании.

Но не всегда веселым было то время. В конце 1933 – начале 1934 гг. сфальсифицировали «дело славистов», затронувшее многих коллег Ушакова. Был арестован его давний друг, «большой ребенок» Н. Н. Дурново, которого больше никто никогда не видел (лишь через много лет выяснилось, что его расстреляли в местах заключения в 1937 г.). Вслед за ним «изъяли» группу видных русистов и славистов, среди которых были его коллега по МГУ А. М. Селищев (см. очерк «Крестьянский сын»), один из авторов словаря Ушакова В. В. Виноградов и любимый его ученик В. Н. Сидоров. Этим троим повезло больше, чем Дурново: они вернулись еще при жизни Дмитрия Николаевича, и тот им всегда старался помочь. Он добился того, что Виноградов мог работать над словарем и в вятской ссылке, а Селищеву и Сидорову после их возвращения дал возможность работать в МИФЛИ и других местах, хлопотал о получении ими разрешения жить в Москве (его ходатайства, в том числе на имя И. В. Сталина, сейчас опубликованы).

А в конце 80-х гг., когда открылись архивы ОГПУ, стало известно, что и над самим Дмитрием Николаевичем тогда сгущались тучи. В протоколах допросов арестованных постоянно фигурировало его имя как одного из руководителей «контрреволюционной фашистской организации», это означало приготовление к аресту. Однако в какой-то момент вдруг в показаниях начала записываться фраза: «Ушаков – антисоветски настроенный человек, но мне неизвестно, был ли он членом организации»; на понятном лишь посвященным диалекте ОГПУ это значило: Ушаков более не разрабатывается. Причина спасения остается неизвестной. Одна из возможных гипотез: Дмитрия Николаевича кто-то (например, сам Сталин, не давший по этому же делу санкцию на арест В. И. Вернадского) счел нужным специалистом, особенно в связи со словарем, работа над которым в 1934 г. была в разгаре.

И действительно, в течение трех десятилетий Ушаков был не только крупным педагогом, но и виднейшим деятелем в области практического применения науки о русском языке. В первую очередь речь шла о поддержании и совершенствовании русской литературной нормы в трех ее аспектах: орфографическом, орфоэпическом (произносительном) и лексикографическом (словарном).

Еще до революции ученый активно выступал как сторонник реформы русской орфографии. Этому была посвящена его книга «Русское правописание», издававшаяся дважды. Когда же в 1917–1918 г. реформа состоялась, Ушаков занял ведущее место в ее пропаганде и распространении. В течение многих лет он возглавлял Орфографическую комиссию Наркомата просвещения. Выше упоминался его знаменитый «Орфографический словарь», многократно издававшийся при его жизни (впервые в 1935 г.) и после его смерти (к 1990 г. 41 издание) и известный не одному поколению школьников. Вопросы нормы, в том числе орфографической, именно в 20–30-е гг. были очень актуальны. Хотя новая орфография была проще старой и усваивалась легче, но после революции русский литературный язык значительно распространился вширь, включив в число своих носителей массы рабочих и крестьян, часто овладевавших языковой нормой не полностью. Возникла угроза размывания нормы, против этого при поддержке власти предпринимались активные меры, особенно с начала 30-х гг., и главным научным экспертом здесь стал Ушаков.

Те же проблемы еще острее стояли в области литературного произношения. Здесь нормы были разработаны гораздо хуже, чем для орфографии, а к тому же здесь писаные нормы всегда недостаточны, большую роль играет непосредственное слуховое восприятие правильной речи. Ушаков писал руководства и справочники по этим вопросам, а распространение правильной устной речи получило к этому времени мощное средство: радио. С середины 30-х гг. Дмитрий Николаевич начал сотрудничать с Радиокомитетом, сам неоднократно выступал по радио, его ученики участвовали в подготовке дикторов. Сохранилась запись чтения им рассказа А. П. Чехова «Дачники», признанная эталоном «настоящего московского» произношения. И если еще в середине 30-х гг. интеллигенты жаловались на некультурность речи дикторов, то к концу 30-х гг. это было преодолено.

Но, конечно, вершиной деятельности ученого стал его словарь. Работа над ним начиналась (уже тогда при участии Ушакова) еще в начале 20-х гг. во исполнение личного указания В. И. Ленина, но не хватило средств. Лишь с 1928 г. стало возможным приступить к такой работе.

Словарь должен был решить сразу несколько задач. Во-первых, он имел нормативный характер: его читатели должны были получать информацию о том, как можно и как нельзя сказать, как правильно употреблять то или иное слово. Во-вторых, большой по объему словарь должен был отразить все лексическое богатство современного русского языка. А так получилось, что с середины XIX в. в России не появилось ни одного законченного толкового словаря русского языка, более же ранние словари, включая словарь В. И. Даля, уже не могли отражать его современное состояние: язык сильно изменился. В-третьих, за прошедшие годы ушла вперед и наука о языке, и словарь должен был быть составлен на современном уровне.

Для работы над словарем Ушаков привлек сильнейший по составу коллектив русистов, включив в него и своих учеников (Г. О. Винокур), и ученых иных школ (В. В. Виноградов, С. И. Ожегов). Все делали общее дело, а руководитель коллектива умело их направлял. Трудностей было немало, и не только научных. Надо было считаться с требованиями власти, интересы которой представлял «комиссар» Б. М. Волин (его имя стоит в части томов рядом с именем Ушакова), уметь ради дела идти на компромиссы, но стоять на своем в наиболее принципиальных вопросах. Здесь также основная тяжесть падала на долю Ушакова. А он еще был и одним из составителей словаря. И в 1940 г. последний том словаря Ушакова вышел в свет. В любом словаре есть недостатки и приметы своей эпохи, но высокий его научный уровень бесспорен, а последующие словари русского языка составлялись с его учетом. Позже появлялись и другие словари, в том числе более обширные, но до сих пор, пожалуй, нет русского словаря, равного словарю Ушакова по научному уровню. Словарь потом неоднократно переиздавался (последнее издание в 2000 г.).

Все эти годы Ушаков со своей большой семьей (одна из его дочерей вышла замуж за известного авиаконструктора А. А. Архангельского) жил там же, где и в дореволюционное время, по адресу: Сивцев Вражек, 38, квартира 1. Быт и обстановка там резко отличались от обычных советских. Е.Н. Шор, дочь Р. О. Шор (тоже ученицы Ушакова), вспоминает, как в детстве была с матерью в этом доме. «Он [Ушаков. – В. А.] – удивительное дело – жил со своей семьей в отдельном доме – особнячке. Такая жизнь представлялась мне верхом блаженства… Я… наслаждалась лицезрением рыжего сеттера и двух котов, присутствие которых в этом доме увеличивало удовольствие здешней жизни». Точнее, семья Ушакова занимала не весь особнячок, а первый его этаж, деля его с известным пианистом К. Н. Игумновым. Для именитого ученого такая «старорежимная» жизнь тогда допускалась. Всем своим устойчивым бытом, всем своим обликом ученый олицетворял связь времен, сохранение старомосковских традиций, уже исчезавших в то время.

В предвоенные годы Дмитрий Николаевич имел большую известность и всеми признавался крупнейшей фигурой в области русистики. Он совмещал две должности, заведуя кафедрой русского языка МИФЛИ и возглавляя сектор славянских языков Института языка и письменности АН СССР. В 1939 г. он был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7