Оценить:
 Рейтинг: 1.6

Вольтер. Его жизнь и литературная деятельность

Год написания книги
1893
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Между тем положение в Париже становилось все тяжелее для Вольтера: в литературе его осыпали пасквилями, при дворе и в театре торжествовали его враги. С другой стороны, Фридрих II все настойчивее и настойчивее звал его к себе. «Обыкновенно мы, писатели, хвалим королей, а этот сам расхваливал меня с головы до ног в то время, как негодяи… позорили меня на весь Париж по меньшей мере раз в неделю… Как было устоять против победоносного короля, поэта, музыканта и философа, который делал вид, что любит меня? Мне показалось, что я тоже люблю его». Так объясняет Вольтер в мемуарах свое решение поехать к Фридриху.

В начале июня 1750 года он выехал из Парижа с разрешения Людовика XV, с сохранением своего придворного титула и звания историографа, вовсе не предчувствуя, что вернется в этот город лишь за три месяца до смерти. Фридрих встретил Вольтера самым дружеским образом, поселил его во дворце как раз под своими комнатами и предоставил своему гостю полную свободу.

За ужином собиралась компания личных друзей короля. Это были в большинстве французы, среди которых выделялся Ла Меттри. Был один итальянец – уже известный нам Альгаротти, один венгр и ни одного немца. Чтобы попасть на эти ужины, требовалось быть вольнодумцем и умным человеком. «Никогда и нигде в мире не говорили с такой свободой обо всех человеческих суевериях и не третировали их с большими насмешками и презрением», – говорит Вольтер, характеризуя знаменитые ужины. За ними говорилось много остроумных вещей. «Король сам проявлял ум и вызывал других на его проявление и, что всего удивительнее, – добавляет Вольтер, – я никогда не ужинал с меньшими стеснениями».

Фридрих употреблял все усилия, чтобы склонить своего гостя на прочное водворение в Пруссии. Парижские друзья отговаривали Вольтера от этого шага, пугая его той рабской зависимостью от Фридриха, в которой он очутится, поступив на его службу. Вольтер письменно сообщил королю об этих опасениях. Они нередко переписывались друг с другом с одного этажа на другой. «Мы оба философы, – отвечал в письме король. – Что может быть естественнее, если два философа, связанные одинаковыми предметами изучения, общностью вкусов и образа мыслей, доставляют себе удовольствие совместной жизни? Я уважаю вас как моего учителя в красноречии и знании; я люблю вас как добродетельного друга. Какого же рабства, какого несчастия можете вы опасаться в стране, где вас ценят, как в отечестве, живя у друга, имеющего благородное сердце?»

«Немногие коронованные особы писали такие письма, – говорит Вольтер. – Оно окончательно опьяняло меня. Словесные уверения были еще горячее… Он поцеловал мою руку, я ответил ему тем же и стал его рабом».

«Рабство» было вначале самым приятным, какое только можно себе представить. Вольтер был сделан камергером с двадцатью тысячами франков годового содержания, получил золотой ключ и орден на шею.

«Моя должность, – писал он в Париж, – заключается в том, чтобы ничего не делать. Час в день я посвящаю королю, чтобы несколько сглаживать слог его произведений в стихах и прозе… Все остальное время остается в моем полном распоряжении, а вечер заканчивается приятным ужином».

Свой досуг он употребил прежде всего на окончание давно начатой «Истории века Людовика XIV», которая и была отпечатана в Берлине в 1751 году. По обилию и тщательной проверке материала это – лучший из исторических трудов Вольтера.

Но преклонение автора перед величайшим, по его мнению, веком, доведшим искусство и поэзию (его любимую трагедию) до совершенства, – преклонение, распространенное и на короля, покровительствовавшего искусству, поощрявшего блеск, роскошь и утонченность цивилизации, вызывало неудовольствие даже среди учеников и последователей Вольтера, принадлежавших к молодому, более демократически настроенному поколению.

Несмотря на свое отвращение к Вольтеру, Людовик XV был очень недоволен его переходом на службу к Фридриху, а при дворе этот поступок прямо называли «дезертирством». Возможность возвращения во Францию становилась проблематичной. А между тем и в Берлине безоблачное счастье было очень непродолжительным. К восторженным описаниям жизни у Фридриха начинают примешиваться печальные нотки. «Все хорошо, – пишет он уже в ноябре 1750 года, – театр, ужины короля, но, но… В Берлине прекрасные здания, прелестные принцессы и придворные дамы, но, но…» Из дальнейшей переписки, а также из мемуаров мы можем догадаться о смысле этих таинственных но. Вольтер начинает чувствовать себя не совсем свободно со своим всесильным другом, опирающимся на 150 тысяч человек победоносного войска. Ум этого венценосного друга также свободен от предрассудков, а вместе с тем и от всяких определенных нравственных правил, как и ум самого Вольтера. Он обладает беспощадной, ни перед чем не останавливающейся волей. Он по-кошачьи ласков со своими «друзьями» и по-кошачьи же царапает их, когда вздумается. «Всякое общество, – пишет Вольтер, – если оно не состоит из львов и коз (басня Лафонтена), имеет свои законы, а Фридрих нарушил первейший из этих законов: не говорить присутствующим ничего неприятного». Маленькие царапины то тому, то другому из присутствующих наносились шутя, но в наносившей их лапе чувствовалась львиная сила, могущая, при желании, совершенно уничтожить бедную козу.

Первое соприкосновение с королевскими когтями было тем чувствительнее для Вольтера, что он сам подал к нему повод и не мог жаловаться. Этим поводом послужила страсть Вольтера к денежным спекуляциям, которыми он так счастливо занимался во Франции и попробовал заняться также в Пруссии. Не поладив с фактором-евреем относительно вознаграждения, Вольтер заупрямился, довел дело до суда, и хотя суд решил дело в его пользу, но в обществе осталось подозрение, что знаменитый писатель перехитрил хитрейшего из берлинских жидов. Фридрих, бывший в Потсдаме в то время, когда Вольтер судился в Берлине, написал ему по этому поводу беспощадное письмо. Он высчитал все его вины: Вольтер впутал его в свои ссоры с литературными врагами, он всегда со всеми ссорился, имел процессы еще в Париже, а теперь занялся спекуляциями и втянулся в скандальное дело с жидом, одно имя которого, упоминаемое рядом с именем Вольтера, является позором для последнего, и прочее, и прочее.

Словом, Фридрих разбранил Вольтера как провинившегося мальчишку, не забывая при этом упоминать о его почтенном возрасте. И Вольтеру пришлось проглотить обиду и просить извинения. Эта история всегда приводилась врагами Вольтера в доказательство его безмерного корыстолюбия. Заметим только, что весь спор с евреем шел о сумме в тысячу талеров, а за год перед этим, по рассказу Лекена, тот же человек предложил ему, в первый раз его видя, 10 тысяч франков и затем действительно истратил для него не меньшую сумму. Через несколько лет Вольтер затеет с президентом де Броссом, у которого купил имение, длиннейший спор из-за нескольких вязанок дров, стоимостью самое большее в 170 франков. Для богача Вольтера, в то же самое время раздававшего гораздо большие суммы, 170 франков не могли иметь значения. А между тем, попав на человека, такого же упрямого, как и сам, он провозился с этим делом более года. Спекулировал Вольтер, конечно, из корыстолюбия – из стремления увеличивать свои средства, но затевал нелепые процессы, сильно вредившие его репутации, никак не из корыстолюбия, а из упрямства, страсти к борьбе, из желания наказать за несправедливое, по его мнению, требование.

Фридрих простил Вольтера. История с евреем была предана забвению. Жизнь, по-видимому, шла по-прежнему; но Вольтер уже не чувствовал себя по-прежнему. Ла Меттри, самый близкий к королю из окружавших его иностранцев, еще усилил беспокойное чувство Вольтера. Он рассказал ему, что король в разговоре о нем выразился следующим образом: «Он еще нужен пока, но раз сок из апельсина выжат, кору бросают». Вольтер был сильно взволнован этой фразой. Он беспрестанно возвращается к ней во всех письмах этого времени. Иногда на него нападало сомнение: Ла Меттри любит насмехаться над людьми, – не были ли слова о корке только злой шуткой этого насмешника? Вольтер принимался тогда расспрашивать Ла Меттри, умолял его сказать правду – тот стоял на своем. Ла Меттри умер в ноябре 1751 года, и Вольтер очень жалел, что не мог еще раз поговорить с ним перед смертью, – может быть, он сказал бы, наконец, правду…

Как бы там ни было, Вольтер стал подготавливать свое бегство из Берлина, решив, как он выражается, «убрать апельсиновую корку в безопасное место». Он начал с того, что позаботился о своих капиталах, переместив их из Пруссии в Вюртемберг. К сплетням Вольтеру на короля не замедлили присоединиться также сплетни королю на Вольтера. Сперва ему передали слова Вольтера, что со смертью Ла Меттри «открылась вакансия на должность королевского атеиста». На это Фридрих не обратил внимания. Но когда ему сказали, что Вольтер называет его стихи «грязным бельем, которое отдается ему для стирки», и вообще не находит их хорошими, обращение короля изменилось и стихов «для стирки» стало присылаться гораздо меньше.

Вольтер был убежден, что этими сплетнями занимался не кто иной, как президент Берлинской академии Мопертюи, который когда-то был его приятелем, но, встретясь с ним в Берлине, начал относиться к нему очень недоброжелательно, а под конец – прямо враждебно. Мопертюи опубликовал перед этим свое очень важное, по его мнению, научное открытие относительно «сбережения силы в природе». Кёниг – близкий знакомый Вольтера по Сирею, – бывший членом Берлинской академии, сообщил президенту свои возражения на его открытие и показал копию с письма Лейбница, в котором знаменитый философ говорит о том же законе «сбережения силы», но не признает его верным. Открытие оказывалось, таким образом, вовсе не открытием. Мопертюи, привыкший к безусловному подчинению со стороны членов Берлинской академии, отнесся очень сурово к дерзости Кёнига и даже не прочел его мемуара. Тот тем не менее напечатал его. Мопертюи, зная от самого Кёнига, что у него имеется только копия с письма Лейбница, потребовал предъявления оригинала и назначил для этого срок. Достать оригинал не было возможности. Срок прошел, и Мопертюи на торжественном заседании своей покорной академии объявил Кёнига фальсификатором. Тот апеллировал к общественному мнению. Поступок был действительно возмутительный: особого рода академическое судебное убийство. Если бы Вольтер и не дружил с Кёнигом, и не был зол на Мопертюи, он все-таки возмутился бы и напал на обидчика, как не раз в жизни делал это без всяких личных мотивов. Тем охотнее сделал он это теперь, разоблачив во французских журналах всю неприглядность поступка президента Берлинской академии. Но этим дело не кончилось. Мопертюи, точно нарочно на соблазн Вольтеру, вскоре выпустил книжку «Писем», дававших обильную пищу для насмешки. Говорят, что, огорченный противодействием Кёнига, властолюбивый президент начал в это время усиленно прибегать к водке и написал большую часть своего произведения под действием этого напитка. Иначе действительно трудно объяснить себе всю массу фантазий, серьезно предлагаемых публике, в этих удивительных «Письмах». Там имелись проекты, предлагавшие прорыть отверстие до центра земли и выстроить город, в котором все жители говорили бы исключительно по-латыни. Смерть, которую автор считал моментом полной зрелости человека, могла быть, по его мнению, значительно отсрочена посредством обмазывания тела смолой для предотвращения испарений. Человек, рассуждал Мопертюи, может узнавать будущее, приводя свою душу в экзальтированное состояние, а природу этой души можно узнать, рассекая мозги гигантов, живущих в Патагонии. Можно себе представить, как отлично воспользовался этими фантазиями Вольтер. Между прочим, Мопертюи предложил в тех же «Письмах» платить докторам лишь в том случае, когда больные выздоравливают. Несмотря на такую жестокость, добрый доктор Акакий (по-гречески – «без лукавства»), от имени которого Вольтер написал свою «Диатрибу» против Мопертюи, берется лечить злого уроженца С. – Мало (родина президента) от его хронической болезни, называемой филократией, и действительно лечит в самой остроумной сатире, когда-либо выходившей из-под пера Вольтера. Фридрих, принявший в деле с Кёнигом сторону Мопертюи, рассердился. После грозного внушения он сжег в присутствии автора все экземпляры «Диатрибы» в камине собственного кабинета. С Вольтера взято было письменное обязательство больше не трогать президента. Король мог думать, что избавил последнего от посмеяния. Но едва догорели отпечатанные в Потсдаме экземпляры, как из Дрездена пришло и наводнило Берлин новое издание того же памфлета. В Париже, как оказалось, он разошелся в тысячах экземпляров, и вся читающая Европа хохотала уже над несчастным Мопертюи. Фридрих пришел в бешенство и приказал (24 декабря 1752 года) жечь ненавистную брошюру на площадях Берлина рукою палача. Оскорбленный Вольтер отослал королю знак своего камергерского достоинства и орден и попросил отставки. Фридрих желал унизить, наказать Вольтера, но не желал с ним расставаться. В тот же день доверенный секретарь короля, Фредерсдорф, принес ему обратно ключ и орден с самыми миролюбивыми предложениями. Король опять желает видеть его за своими ужинами и зовет с собою в Потсдам, куда отправляется в конце месяца. Вольтер отговаривается нездоровьем, ему нужно лечиться. Фридрих присылает хинин. «Хинин не поможет, – отзывается Вольтер. – Необходима поездка на воды в Пломбьер».– «В моих владениях в Глаце тоже есть воды не хуже французских», – отвечает король.

Фридрих не захотел бы, конечно, насильно держать Вольтера, но мог при отъезде наделать ему много неприятностей. Вольтер, твердо решившийся уйти из-под власти своего бывшего друга, прибегнул к хитрости. Он поехал в Потсдам, где находился король, провел с ним неделю и снова ужинал «под мечом Дамокла», по его выражению. С внешней стороны старые отношения были восстановлены. Вольтер получил позволение отправиться в Пломбьер, дав слово вернуться обратно осенью.

26 марта 1753 года он выехал из Потсдама и через два дня был уже в Лейпциге, где остановился на несколько недель. Со времени появления «Диатрибы» у него накопилось уже немало новых насмешек над Мопертюи, и он не преминул сообщить их многочисленным знакомым, которых тотчас же приобрел в Лейпциге. Слухи о новых готовящихся сатирах дошли до Берлина, и злой гений внушил Мопертюи мысль написать Вольтеру угрожающее письмо, в котором президент заявляет, что он достаточно здоров, чтобы настичь Вольтера и лично отомстить ему. Такое письмо заслуживало ответа, который и был написан в самой «дружеской» форме от имени все того же доброго доктора Акакия. «Поздравляю вас с прекрасным состоянием вашего здоровья, – пишет доктор, – но я не так здоров, как вы. Я в постели и прошу вас отложить на время маленький физический опыт, которому вы намерены меня подвергнуть. Вы, может быть, хотите меня анатомировать? Но подумайте о том, что я вовсе не гигант из Патагонии, и мой мозг так мал, что рассечение его волокон не даст вам никаких новых сведений относительно души… Сделайте также одолжение обратить ваше внимание на следующее обстоятельство: если вы соблаговолите экзальтировать вашу душу, чтобы ясно видеть будущее, вы тотчас увидите, что, явившись убивать меня в Лейпциге, где вас так же мало любят, как и повсюду, и где ваше письмо известно, вы рискуете быть повешенным, что слишком ускорило бы момент наступления вашей зрелости и было бы неприлично для президента Академии». Одновременно с этим Вольтер просит секретаря Берлинской академии вычеркнуть его из списков, так как иначе было бы слишком много затруднений с составлением похвального слова умершему члену после убийства и анатомирования, которые совершит над ним президент. Кроме того, в «Лейпцигской газете» появилось объявление с комическими приметами неизвестного человека и обещанием тому, кто известит о его прибытии, награды в тысячу дукатов из фонда латинского города, который будет выстроен этим неизвестным.

Потешившись таким образом и потешив читателей, Вольтер переехал в Готу, где прожил пять недель в гостях у герцога. А тем временем новые послания доктора Акакия делали свое дело, и над Вольтером собиралась гроза. Увидя из продолжения войны с Мопертюи, как твердо решил Вольтер не возвращаться в Пруссию, Фридрих обеспокоился. Мы знаем, как любил он писать стихи. Его избранные стихотворения были отпечатаны в нескольких экземплярах и розданы ближайшим друзьям, в том числе и Вольтеру. В этих стихах было немало злых выходок против коронованных особ, немало также насмешек и над религией. Их опубликование было бы очень неприятно королю. Не доверяя больше Вольтеру, Фридрих решил отобрать у него официальным путем свои стихи, а кстати уж отобрать также орден, ключ и некоторые письма. Сделать это в Готе, у гостя герцога, было неудобно, и приказ был послан во Франкфурт, который лежал на пути Вольтера и где не было коронованных особ.

Прибыв 31 мая во Франкфурт и переночевав в гостинице, Вольтер готовился уже двинуться в дальнейший путь, как вдруг к нему явился прусский резидент во Франкфурте Фрейтаг, в сопровождении прусского офицера, и потребовал у Вольтера выдачи им известного ключа, ордена, писем, а главное – книги «поэтических произведений моего милостивого короля», как выражался Фрейтаг о стихах Фридриха. Все остальное Вольтер отдал, но книга вместе с частью его вещей была оставлена в Лейпциге для пересылки в Страсбург. Фрейтаг сделал подробный обыск, длившийся целых восемь часов, но «поэтических произведений» не оказалось, и Вольтеру было объявлено, что он остается под домашним арестом до прибытия вещей из Лейпцига. Понятно бешенство Вольтера, но пока он еще крепился.

Его племянница, дочь его умершей сестры, бездетная вдова г-жа Дени, ожидавшая дядю в Страсбурге, при известии об аресте приехала во Франкфурт и осталась с ним в гостинице. Восемнадцатого июня прибыли вещи из Лейпцига и с ними королевские стихи, но Фрейтаг, не получивший еще ответа на посланный им в Берлин отчет о своих действиях, отказался отпустить пленника.

Окончательно выведенный из терпения и опасаясь за свою дальнейшую судьбу, Вольтер решился бежать и 20 июня тайно выехал со своим секретарем Коллини, но на заставе был задержан бдительным Фрейтагом и теперь уже как преступник подвергнут настоящему строгому аресту. У него отобрали все вещи, деньги, даже табакерку. Таким же строгостям были подвергнуты Коллини и г-жа Дени. Всех их разместили по разным комнатам очень плохой гостиницы и приставили к каждому по четыре солдата. На следующий день из Берлина пришло приказание отпустить Вольтера. Но Фрейтаг рассудил, что приказание дано до бегства, – бегство же есть преступление против короля, и теперь он не может отпустить арестанта, не получив нового приказания. В ожидании этого приказания прошло еще две недели строжайшего ареста, и лишь 7 июля Вольтер выехал, наконец, из Франкфурта, поплатившись, вдобавок, значительной суммой на покрытие издержек по содержанию его под арестом.

Он стремился в Париж, но, зная, как дурно было принято его «дезертирство» и как мало могла поправить его дела ссора с Фридрихом, дружба с которым все же придавала ему при дворе известное значение, он был в нерешимости и остановился пока в Страсбурге. При немилости двора Вольтер, несмотря на свои 60 лет и европейскую славу, мог всего опасаться от врагов, а в такие годы и при расшатанном здоровье преследования переносятся совсем не так легко, как в молодости. Вражда же духовенства давала себя чувствовать даже в Страсбурге, а затем в Кольмаре, куда он переехал в октябре. Летом следующего, 1754 года он направился было в Пломбьер, но, услыхав, что там находится его враг Мопертюи, предпочел остановиться по дороге в бенедиктинском монастыре в Вогезах, настоятель которого дон Кальмет был его хорошим знакомым по Сирею, где ученый монах часто гостил при жизни маркизы. Здесь Вольтер с удовольствием провел целый месяц, вспоминая с доном Кальметом счастливые сирейские дни, а главное, изучая под его руководством старые фолианты богатой монастырской библиотеки. Он заказал также монахам множество выписок из творений отцов церкви и из истории соборов, которые пригодились ему впоследствии. После отъезда Мопертюи Вольтер успел еще пробыть в Пломбьере несколько недель с прибывшим туда для свидания с ним д'Аржанталем. Потом снова вернулся в Кольмар. Из Парижа приходили всё нерадостные вести. В ноябре он отправился в Лион на свидание с другим своим старым приятелем, герцогом Ришелье. Тот тоже не мог сказать ничего утешительного: король и слышать не хотел о Вольтере. К довершению бед, именно теперь различными путями получило огласку существование двух произведений Вольтера, не имевших между собою ничего общего, кроме того, что ни то, ни другое не предназначалось к печати, по крайней мере в том виде, в каком они проникли теперь в публику. Мы говорим о главном историческом труде Вольтера «Опыт о нравах и о духе наций» и о его поэме «Девственница» («La Pucelle»). Оба эти произведения были почти окончены еще в Сирее. В предисловии, предпосланном Вольтером своему историческому труду, он так объясняет его происхождение: при обширном уме и способности к метафизике, маркиза Дю Шатле чувствовала отвращение к истории. «Я никогда не могла. окончить, – говорила она, – ни одной истории новых народов (для истории Греции и Рима она делала исключение). Я встречаю в них лишь путаницу событий; массу мелких фактов без последовательности и связи, тысячи битв, которые ничего не решают… Я отказываюсь от этого изучения, столь же сухого, как и обширного, которое утомляет ум, не просвещая его». Вольтер сходился с маркизой в оценке многотомных и сухих сводов старых хроник, из которых состояла историческая литература того времени. Но он думал, что историю можно изучать по другому способу. Из массы бесформенного исторического материала можно сделать разумный выбор. Отбросив скучные и бесполезные подробности войн и дипломатических переговоров, можно выбрать из истории все то, что обрисовывает нравы, и проследить сквозь хаос событий ход развития человеческого ума. Эта мысль понравилась маркизе. Они вместе принялись за изучение истории по новому плану, и «Опыт», а также «Философия истории», переделанная потом Вольтером во введение к «Опыту», были плодом этого изучения.

Уже раньше своими историями Карла XIII и Людовика XIV Вольтер доказал читающей публике возможность интересных для нее исторических произведений. Но там излагались почти современные события. «Опыт» заставил читателей заинтересоваться историей всей Европы со времени Карла Великого до царствования Людовика XIV. Кроме несравненного слога Вольтера, его яркой, остроумной манеры изложения, кроме освещения тех сторон жизни человечества, на которые раньше не обращалось внимания, новостью в этом историческом произведении было также критическое отношение к источникам. Вольтер установил тот принцип, что, раз историк или хроникер рассказывает нечто невероятное, к его свидетельству следует относиться с сомнением; повествования же, которые не согласуются с законами природы или здравым смыслом, следует отбрасывать как совершенно ложные, как бы ни было почтенно имя приводящего их историка. Вольтер не первый высказал это правило, но он первый его популяризировал, он ввел его в общее сознание. В «Философии истории», написанной отчасти по одному плану с Боссюэтовой «Речью о всемирной истории», Вольтер, видимо, задается целью опровергнуть исторические взгляды Боссюэта, еще господствовавшие в школах. У Боссюэта, как известно, центром всемирной истории является история еврейского народа. В кратком обзоре древней истории у Вольтера евреи оказываются, наоборот, самым ничтожным, варварским племенем, которого не знали современные ему цивилизованные нации. Боссюэт совсем не касается Китая и Индии как стран, не соприкасавшихся с еврейским народом. Вольтер усиленно напирает на сравнительную цивилизованность этих стран и на возвышенную мораль их священных книг. В особенности прославляется Китай как единственная страна, в которой высшие классы вовсе не знают суеверий и где нет организованного духовенства. Сдержанная, замаскированная полемика также и против христианской религии проходит у Вольтера красной нитью через все его истории. С особенным старанием сопоставляет он сравнительную терпимость последователей всех других религий и нетерпимость христиан и высчитывает миллионы уничтоженных человеческих жизней, реки крови еретиков, пролитой христианами во имя религии.

Это-то произведение, в слишком откровенном и не вполне обработанном виде, стало печататься в 1754 году в Дрездене по похищенной рукописи. Вольтер протестовал, по обыкновению, уверяя, что самые смелые фразы прибавлены издателями. Тем не менее «Опыт» – и в особенности один, показанный королю, отрывок из предисловия – был в числе причин, лишавших автора возможности возвратиться во Францию. Поселившись в следующем году на швейцарской территории, Вольтер закончил обработку этого труда и сам издал его в шести тысячах экземплярах, – количество, неслыханное для того времени. Тем не менее еще при его жизни понадобились новые издания. Над своим «Опытом» Вольтер не переставал работать до самой смерти, то добавляя, то изменяя разные подробности. Его новый способ писать историю быстро создал целую школу, – прежде всего в Англии: Гиббон, Юм, Робертсон принадлежали к его последователям.

Другим произведением, «изгонявшим» Вольтера из Франции, была знаменитая «Орлеанская девственница», многочисленные копии которой ходили по Парижу, что предвещало скорое появление ее в печати. Уже больше двадцати дет прошло с тех пор, как Вольтер начал писать эту поэму. Она была его любимым детищем; над нею отдыхал он от серьезных работ и забавлял ею друзей и приятелей. Он никогда не предназначал ее для печати и очень заботился, чтобы о ней не узнали враги. Но сам он так любил ее, что читал почти каждому, кто заслуживал его расположение, а близким приятелям не отказывал и в копиях. К тому же многие заучивали стихи наизусть, а известный приятель Вольтера Тирио сделал своей специальностью декламирование поэмы в салонах. Иметь копию этой поэмы и знать из нее наизусть несколько отрывков стало признаком хорошего тона и доказательством принадлежности к избранному обществу. Со смертью г-жи Дю Шатле, зорко следившей за тем, чтобы рукописи не попадали в неверные руки, копии «Pucelle» до того размножились, что в 1754 году сотнями продавались в Париже и с 50 луидоров упали в цене до одного, а в 1755 году поэма была напечатана, как подозревал Вольтер, его врагом ла Бомелем.

Хотя «Pucelle» и носит название поэмы, в ней нет цельности содержания. Отдельные эпизоды и сцены, писавшиеся в течение десятков лет, почти ничем не связаны, кроме имени героини. На историческую верность лиц и событий Вольтер не имел в этом фантастическом произведении ни малейшей претензии, и когда впоследствии сам напечатал его, то даже не отказал себе в удовольствии ввести в поэму с сюжетом, заимствованным из истории начала XV века, своих современных литературных врагов: Фрерона, ла Бомеля и с полдюжины других – в виде каторжников. Сама Иоанна – согласно, впрочем, одной бургундской, враждебной ей, хронике – является у него не крестьянкой, а трактирной служанкой 27 лет, вместо исторических 18-ти. По живости, остроумию, по блесткам воображения, рассыпанным повсюду, «Орлеанская девственница» как художественное произведение выше «Генриады» и трагедий Вольтера, но огромным успехом в XVIII веке она все же обязана не столько своим литературным достоинствам, сколько дерзкому издевательству над тем, что считалось святым и великим: над девственницей и героиней. Теперь трудно даже представить себе эту охоту издеваться над девушкой-героиней, явившейся на помощь отечеству в тот момент, когда оно было на краю гибели, и погибшей на костре. Чтобы понять это, надо стать на точку зрения XVIII века. Для благочестивых людей Иоанна была олицетворением девственности и вытекающей из этого святости. В многотомной благочестивой поэме Шапелена, подавшей Вольтеру мысль писать на тот же сюжет в противоположном тоне, Иоанна беспрестанно совершает сверхъестественные дела, находится в постоянном общении со святыми – и все благодаря девственности. Девственность, безбрачие было той прославленной добродетелью, которой католическое духовенство всегда придавало гораздо больше значения, чем духовенство других вероисповеданий, хотя и мало придерживалось ее на практике. Это заставляло людей XVIII века переносить свою вражду против духовенства и на его прославленную добродетель. Кондорсе прямо ставит в заслугу Вольтеру ее осмеяние, так как оно вырывает оружие, направленное против честных людей, из рук злых ханжей и лицемеров.

С другой стороны, хотя Вольтер и отдает полную справедливость храбрости Орлеанской девы, но эта храбрость не может внушить ему достаточного уважения к ней. Ведь Иоанна была безграмотной служанкой и жила в варварском веке, а мы уже знаем, что для Вольтера имели значение лишь просвещенные люди, способствовавшие успехам цивилизации. Красота, не покрытая лоском цивилизации, была недоступна его пониманию как в характерах и поступках людей, так и в произведениях искусства и поэзии. То же пристрастие к цивилизации и отвращение к варварству заставляет его отрицать всякую красоту в готических храмах, предпочитать Вергилия Гомеру и каяться в мимолетном снисхождении к Шекспиру; оно же влияет и на его отношение к Евангельской истории…

Глава V

Убедившись в необходимости искать себе приюта вне Франции, Вольтер в декабре 1754 года направился из Лиона в Женеву посоветоваться относительно своего здоровья со знаменитым врачом Троншеном, а также посмотреть, нельзя ли будет устроиться в этой маленькой, говорящей по-французски, республике. Осмотревшись, он действительно купил близ Женевы усадьбу, которую назвал Делис (наслаждение). «Мыслящие существа, – пишет он в своих мемуарах, – предупреждаю вас, что нет ничего приятнее, как жить в государстве, правительству которого можно всегда сказать: приходите завтра ко мне обедать».

Вольтеру 60 лет, но до сих пор у него не было собственного жилища. Прошло более сорока лет со времени его вступления в «самостоятельную» жизнь, и большую часть этих лет он прожил гостем то французской и английской знати, то королей. В Сирее, правда, он был гостем любимой женщины, своего лучшего друга, но все же гостем. Теперь он – хозяин и не зависит больше ни от каких покровителей. Он, правда, радуется, зачисляя в письмах к близким друзьям в «нашу партию» то ту, то другую владетельную особу, вступившую с ним в какие-либо отношения. Но лично он уже не нуждается в них. Он извлекает из отношений с ними пользу для своих целей, они могут доставлять ему много удовольствия, но уже не могут огорчать его, и не огорчают.

Нельзя не поблагодарить Людовика XV за его упорное отвращение к своему знаменитому подданному. Если бы Вольтер поселился в Париже, то, окруженный толпой знакомых, раздражаемый врагами, запутанный в бесчисленные интриги, он никогда не достиг бы той независимости, силы и влияния, какими пользовался в своем уединенном поместье.

В противоположность всему предыдущему, полному приключений, существованию Вольтера, в его последующей жизни почти нет событий. С внешней стороны она проходит однообразно, в одной и той же местности близ Женевы: сперва в Делис, а потом в Фернее, из которого с начала 60-х годов он уже не выезжает до 1776 года. Но тем богаче последние десятилетия жизни Вольтера самой напряженной деятельностью, которой с избытком хватило бы на несколько недюжинных существований. «В молодости надо наслаждаться, а в старости дьявольски трудиться», – говорил он друзьям, возводя в правило историю своей жизни. Этот «дьявольский труд» скоро принял у него определенный характер упорной, систематической борьбы с суевериями, жестокостями, несправедливостями всякого рода, со всеми остатками варварства, которые он назвал общим именем Inf?me.

В самом начале этого нового периода жизни Вольтера встретилось несколько обстоятельств, повлиявших на направление его мыслей и деятельности.

Мы знаем, что в своих произведениях тридцатых и отчасти сороковых годов Вольтер проповедовал, что всё в мире обстоит благополучно. Но, очевидно, это убеждение было в нем не очень прочно, и уже к концу сороковых годов у него начинаются сомнения. Положим, зло в мире перемешано с добром, но оно, однако, существует, – как же объяснить его существование? Вопрос, всегда затруднявший всех деистов вроде Вольтера, отвергающих учение церкви, не верящих в будущую жизнь, но признающих всемогущее и всеведущее Провидение.

В романе «Задиг, или Судьба», написанном в 1747 году, герой после многих приключений, в которых зло было примешано к добру в таком количестве, что вызвало в нем недовольство Провидением, под конец беседует с Гением. Последний объясняет ему, что абсолютное совершенство, добро без всякой примеси зла, свойственно лишь жилищу Высшего Существа, что в остальных бесчисленных мирах должно царствовать разнообразие, в котором зло является необходимым элементом, ведущим к добру. Задиг, однако, не совсем удовлетворен речью Гения. «Но…» – начинает он излагать свои сомнения и не доканчивает, так как собеседник улетает, не слушая его возражений.

Еще большим сомнением отзывается написанная в 1750 году маленькая сказка «Мемнон», герой которой тоже терпит много невзгод и беседует с Гением. Для утешения Мемнона Гений сообщает ему, что среди ста тысяч миллионов существующих миров установлена постепенность; всё совершенно в первом из миров, во втором мудрости и счастья уже меньше, в третьем еще меньше, а в последнем господствует полное безумие. «Я боюсь, – замечает Мемнон, – что наша земля и есть этот сумасшедший дом Вселенной». – «Не совсем так, – отвечает собеседник, – но около того. Все должно быть на своем месте… Общий строй Вселенной совершенен». – «Ах! – возражает бедный Мемнон, которому недавно выкололи глаз, – я поверю этому тогда, когда перестану быть кривым».

Эта идея Болинброка и Поупа о разнообразии миров, из которых состоит Вселенная, совершенная в целом, но совершенство которой непонятно нам, видящим лишь ничтожную часть целого, – позволяла Вольтеру примирять идею Высшего существа с существованием зла в мире.

Лиссабонское землетрясение 1 ноября 1755 года, превратившее большую часть города в развалины, под которыми погибло до 30 тысяч человек, разрушило то неустойчивое философское равновесие, в котором находился оптимизм Вольтера. «Вот ужасный аргумент против оптимизма, – пишет он Д'Аржанталю, – не поздоровится от него принципу Поупа „все хорошо“.» Несколько месяцев мысль об этих тысячах трупов, о мучительной агонии полураздавленных людей решительно не дает ему покоя. Утверждать, что «все хорошо», кажется ему теперь жестокостью, почти преступлением против несчастных лиссабонцев. «Поэма о бедствии Лиссабона» явилась страстным выражением этого настроения. Он зовет в ней всех тех, кто утверждает, что все к лучшему в мире, взглянуть на ужасную картину разрушенного города и ответить: зачем эти ужасы? Скажут ли они, что бедствие послано в наказание лиссабонцам? Но разве Лиссабон был преступнее Парижа, Лондона, а между тем «Лиссабон разрушен, а в Париже танцуют». Скажут ли философы, что землетрясение было необходимо в силу вечных законов природы? Но откуда берется их уверенность?

Лиссабонское землетрясение как будто вдруг открыло Вольтеру глаза и на другие страдания. Все чувствующие существа, все животные страдают и истребляют друг друга, а философы утверждают, что из этих отдельных страданий составляется общее счастье. «Весь мир и ваше собственное сердце вас опровергают, – говорит он им. – Зло существует на земле – это надо признать, хотя и невозможно объяснить его происхождение». Местами в этом страстном споре против своих собственных недавних мнений слышится что-то наивное: Вольтер восстает против землетрясения как против злой несправедливости, которую можно было не делать, которой не следовало делать. В нем как будто говорит то же чувство, которое несколько лет спустя заставит его так горячо восстать против юридических убийств Каласа, Ла Барра и прочих.

Тот же спор с оптимистами, но уже в более свойственной Вольтеру сатирической форме, продолжается в вышедшем три года спустя романе «Кандид, или Оптимизм». На этот раз действие происходит уже не в фантастической стране, как в предыдущих романах того же автора, и герой не беседует с гениями. Он – уроженец Вестфалии и воспитывается под руководством философа Панглоса, утверждающего, что все устроено как нельзя лучше в этом лучшем изо всех миров. Как с самим героем и его ученым руководителем, так и со всеми действующими лицами романа непрерывно случаются всевозможные бедствия вследствие войны, землетрясения, инквизиции, различных болезней, нападений пиратов и разбойников. Панглос, несмотря ни на что, даже чуть живой, продолжает восхвалять лучший из миров. В заключительной главе романа большая часть действующих лиц встречается в Турции. Здесь кончаются их приключения, но зато всех одолевает такая скука, что даже Панглос сознается, что всегда ужасно страдал, но, раз заявивши, что все превосходно, не желал отказаться от своего мнения. Они обратились к мудрейшему из всех турецких дервишей с вопросом: почему так много зла на земле? Вместо ответа дервиш спросил их в свою очередь: «Заботится ли Его Величество султан, посылая корабли в Египет, о том, удобно или неудобно на них мышам?» Это, в сущности, та же мысль Поупа и Болинброка о совершенстве Вселенной в ее целом, несмотря на видимые несовершенства, поражающие людей с их ограниченной точкой зрения. Ведь неудобства, испытываемые мышами, не могут помешать кораблю быть прекрасным кораблем, да только не с точки зрения мышей. Разница с прежним взглядом заключается лишь в том, что Вольтер находит теперь смешным игнорировать, ради философской стройности миросозерцания, эти слишком чувствительные – и людям, и мышам – неудобства плавания и отказываться называть их злом только потому, что не можешь объяснить происхождение зла.

«Будем работать, не рассуждая (о зле. – Авт.), – это единственная возможность сделать жизнь сносной», – говорит в заключение благоразумный Мартен, и с ним соглашаются все остальные действующие лица, принявшиеся обрабатывать приобретенный ими сад.

Хотя Вольтер тоже приобрел несколько садов и очень интересовался их устройством, он не мог, однако, по следовать благоразумному совету Мартена. Вопрос о зле остался для него, по его собственному неоднократному признанию, самым трудным из вопросов. Еще много раз будет он обращаться к нему, будет пытаться решать его то так, то иначе и до самой смерти не остановится окончательно ни на одном решении.

Еще во время пребывания Вольтера в Пруссии Дидро и Д'Аламбер начали издавать энциклопедический словарь, который должен был содержать сведения по всем отраслям человеческого знания, излагая их с точки зрения новой философии. Словарь предназначался для пропаганды этой философии среди людей, не имеющих времени, охоты или возможности приобретать основательные знания. Вольтер сразу понял, каким прекрасным оружием в борьбе с предрассудками может быть такое издание. Устроившись «у ворот Женевы», он начинает усердно помогать этому делу. В письмах к Д'Аламберу он называет себя «слугой энциклопедии» и, посылая свои статьи, просит редакторов не церемониться с ними: урезывать, прибавлять, изменять все, что хотят. «Я ношу вам свои камешки, чтобы вы помещали их в какие придется углы стены». Он получает также статьи для энциклопедии от некоторых ученых, членов протестантского духовенства Швейцарии, которые были не прочь в анонимных произведениях выражаться довольно «развязно», по выражению Вольтера. Он очень радуется, когда в 1756 году парламенты ссорятся с епископами. Это, по его мнению, отличное время для того, чтобы «начинить энциклопедию истинами; когда педанты дерутся – философы торжествуют». Но хотя между педантами и не было заключено мира, «начиненная истинами» энциклопедия была скоро запрещена, и издание возобновилось лишь в 1765 году.

Так рано прерванное дело успело уже, однако, сгруппировать вокруг себя все лучшие литературные силы вольнодумцев. Само запрещение издания и грозный литературный поход, предпринятый клерикальной прессой против нового направления, способствовали выделению «энциклопедистов» – как начали называть с этих пор сотрудников запрещенного словаря и их единомышленников – в особую партию, главою которой естественно стал Вольтер по своему возрасту, знаменитости и таланту. Такое положение придало ему новую энергию и внушило самые оптимистические надежды. «Чтобы опрокинуть колосса, достаточно пять-шесть сговорившихся между собою философов», – пишет он Д'Аламберу. «Дело не в том, чтобы мешать ходить к обедне, – спешит он определить размеры намеченной задачи, – а в том, чтобы вырвать отцов семейств из-под тирании и внушить дух терпимости. В этой великой задаче уже сделаны большие успехи».

Но, как ни велики эти успехи, – с конца пятидесятых годов и до самой смерти Людовика XV «дух нетерпимости» проявляется во всей силе. Книги, брошюры, даже простые предисловия к трагедиям подвергаются самому мелочному, придирчивому контролю и запрещаются в большинстве случаев. Этим достигается тот результат, что все большее и большее число произведений французской мысли печатается в Голландии, в Дрездене, в Швейцарии, и здесь эти запрещенные во Франции мысли высказываются с такою откровенностью, резкостью и озлоблением, которых не было и тени в напечатанных во Франции томах энциклопедии. Вышедшие за границей произведения массами провозились во Францию, и здесь те экземпляры, которые попадали в руки властей, сжигались у подножия лестницы парламента. Впрочем, нет. По свидетельству современников, парламентские советники, поговаривавшие в шестидесятых годах, что мало сжечь книги, что следовало бы сжечь также и авторов, разбирают произведения этих вредных авторов для своих библиотек, а в костры бросаются для виду связки старых бумаг из архива.

Главную массу этого рода произведений поставлял Вольтер. Прежде чем приняться за систематическую пропаганду, он постарался возможно лучше обезопасить себя. Кроме Делис, он владел загородным домом близ Лозанны, а в 1758 году приобрел еще Ферней – дворянское имение на французской территории, близ самой границы, в двух часах ходьбы от Женевы. «Я так устроил свою судьбу, – говорит Вольтер в своих мемуарах, – что могу считать себя одинаково независимым в Швейцарии, на женевской территории и во Франции… Не думаю, чтобы какое-нибудь частное лицо в Европе имело такую свободу, как я».

Начнись в самом деле преследование во Франции, он оказался бы в своем женевском поместье, а не поладив с женевцами, мог бы без затруднений перебраться в Лозанну. Недалеко было и до Невшателя, принадлежавшего Фридриху, с которым он помирился еще в 1757 году.

Запасшись столькими убежищами, Вольтер чувствовал себя в безопасности и мог приняться за работу. Но «сговориться» разделить литературный труд, работать заодно Вольтеру было все-таки не с кем. Лучшие силы разраставшегося философского движения все более и более склонялись к полному материализму и устраняли из своих рассуждений идею Творения и Провидения. Вольтер же был решительным противником этого учения, считая его не только ложным, но еще и вредным по своему влиянию на читателей-нефилософов. Жан-Жак Руссо, влияние которого быстро росло, был деистом. Вольтер очень ценил его «Исповедь Савойского викария» и даже не раз сам перепечатывал ее для контрабандного распространения. Зато все другие взгляды этих двух писателей были настолько противоположны, что если б у них и не возникло личной вражды, которой нам придется еще коснуться, между ними все-таки не могло бы существовать, имея в виду общего врага, даже того ограниченного союза, которого держался Вольтер по отношению к материалистам.

Недостаток сотрудников Вольтер старался заменить удесятеренной производительностью и разнообразием форм и даже тона своих произведений. Под различными псевдонимами, то выдавая их за переводы с английского, то приписывая умершим писателям, а иногда и вымышленным духовным лицам, Вольтер с начала шестидесятых годов наводняет своими изданиями Францию и главнейшие центры читающей по-французски Европы. Одною из его излюбленных форм для этого рода произведений были философские словари, маленькие карманные энциклопедии, которых он издал несколько. Здесь в коротеньких статейках под заглавиями «Аббат», «Атеизм», «Бог», «Добро», «Душа» и прочих, размещенных в алфавитном порядке, Вольтер излагает все свои взгляды: бранит духовенство, доказывает бытие Божие, спорит с атеистами, обсуждает с различных сторон вопрос о зле в мире, излагает идеи Локка, разбирает Священное Писание – словом, не оставляет незатронутым ни одного из занимающих его вопросов. Рядом с этим, в других изданиях те же вопросы разбираются в связном изложении философских трактатов. Иной раз, под псевдонимом какого-нибудь духовного лица, они излагаются в виде проповеди или поучения. Но самой удачной, самой живой формой рассмотрения все тех же вопросов являются у Вольтера диалоги. Иногда разговор касается только одного предмета, чаще разговаривающие перебирают их чуть ли не все. Собеседники бывают самые разнообразные: в одном диалоге монах Риголо разговаривает с китайским императором, которого старается обратить в свою веру и смешит своими аргументами.

Китайцы всегда играют у Вольтера роль мудрецов, и император является представителем мнений автора. По временам собеседниками оказываются древние философы, или Марк Аврелий, пришедший с того света взглянуть на свой родной Рим, разговаривает со встреченным им монахом. Разговор между Лукианом, Эразмом и Рабле происходит уже прямо на Елисейских полях, где два новейших сатирика знакомят древнего римлянина с теми условиями, при которых им пришлось писать свои произведения. А там Вольтер вдруг переносит нас на «Обед графа Буленвилье», где целая компания живых, современных ему французов: граф, графиня и один из гостей, – в длинном споре с другим гостем, аббатом, разбирают Библию, пересматривают догматы церкви, излагают учение деистов и доводят под конец аббата до понимания, что он совершенно с ними согласен. На этот раз автор рисует с натуры. По всей Европе и в особенности во Франции за долгими поздними обедами светские люди вели тогда разговоры о философских и научных вопросах, а чаще всего о религии («при лакеях», – с негодованием замечает Орас Уолпол, излагая в письме к другу свои парижские впечатления). При этом между вымышленными лицами в «Диалоге» Вольтера и действительными знакомыми Уолпола, с которыми он обедал в 1765 году, та разница, что граф Буленвилье и его гости – деисты и горячо проповедуют существование Бога, а знакомые Уолпола – отъявленные атеисты, среди которых сам Вольтер считается отсталым. «Вольтер – ханжа: он деист», – говорила о нем Уолполу одна дама. Этот обычай вести в обществе разговоры теоретического характера, о котором упоминается во множестве современных мемуаров и писем, был, вероятно, причиной того обстоятельства, что писатели XVIII века так часто прибегали к форме диалога для изложения своих взглядов.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5