Оценить:
 Рейтинг: 0

Красная пара

Год написания книги
1864
<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Съев тот обед у Абрамовича, от которого не привыкший к горячей кухне деревенский желудок позже сильно расстраивался, полковник, уверенный, что обеспечил сыну очень достойного протектора, отъехал на деревню спокойный в совести, а пан Эдвард остался в городе, прикреплённый к канцелярии Кредитного общества, позже милостиво помещённый при бюро Земледельческого общества.

В обоих молодой человек не имел много дел, оставалось ему достаточно времени для познавания света, людей и создания себе в городе связей.

Тем, которые читали «Ребёнка Старого города»[1 - Роман Ю. И. Крашевского (1864 г.)], пан Эдвард уже чужим не является; они знают, с каким благородным порывом пытался он втиснуться на восковые полы, не различая ног, которые по ним ступали.

Эдвард принадлежал к тем молодым людям, которые самыми большими жертвами готовы окупить доступ к так называемым лучшим обществам. Это нам, увы, напоминает очень правдивую историю того молодого человека, которого близкая родственница нашла в Париже, неслыханно выхоленного, но дивно бледного и похудевшего.

После некоторых симптомов, которые не могли уйти от опытного женского глаза, она узнала, что кузен был почти до бесчувствия голодным.

Испуганная, сперва накормив его, начала расспрашивать о причинах его бедности, будущих в таком дивном противоречии с прекрасной внешностью юноши.

– Тётя благодетельница, – сказал прижатый денди, – если бы я не морил себя голодом, за что бы я на сегодняшний бал купил белые перчаточки?

История этих белых перчаток повторялась разными способами не один раз перед нашими глазами. Одни их покупали работой, другие – голодом, иные – унижением, хорошо, если не совестью ещё.

Молодёжь, болеющая панычами, как аристократией, элегантностью, львиностью, хорошим тоном, французишной не раз допускала тихие проступки, великие и малые подлости, лишь бы попасть туда, где было избранное общество. Среди этого отбора были действительно редкие и избранные люди, но в целом складывалось из великого разнообразия моральных калек, умственных паралитиков, недотёп и дур, которым французишна и красивый наряд придавали вид приличных людей. Хорошее общество, хотя не отталкивало польского имени, имело патриотизм sui generis[2 - Единственный в своём роде (лат.)], покровительствовало народному искусству, немного литературе (если напоминала французскую), переодевалось в контуши на маскарады и живые образы, хвалилось предками, но гнушалось всякой революцией, которая могла сделать жертвой, потребовать денег, высушить мешки и замутить то благое счастье, которое давали дружеские отношения с замком, балы для Горчакова и милость наияснейшего пана. Высшее общество жестоко гнушалось демагогией, социализмом и во всём высматривало их следы. Заражённый этой болезнью был из него навеки исключён. Вообще сверх доброй французишны, приличной одежды и каких-то таких находок, больше для допуска в салон не требовалось, но свидетельство об условиях, принимающих кандидата, для частого появления в высших обществах было условием необходимым. Социализма и демагогии страшились все, как дети – волка, достаточно было, желая какого-нибудь отпихнуть, бросить на него подозрении в новаторских убеждениях. В делах обычая, совести, личной жизни лишь бы не было что-нибудь слишком кричащего, высшее общество оказывалось очень снисходительным, но не прощало никому, кто не был монархистом и католицистом, не обязательно в жизни, но в громко объявленных принципах. Вольно было жить как желают, но следовало показываться на мессах, помогать фелицианкам и уважать аристократию, как выразительницу и символ монархизма и любви общественного порядка. Якобы отдавая честь прогресс у и христианской любви к людям, строили дома призрения и деревенские школы, чтобы в них прививать спасительные принципы, послушание и уважение к старшим, и самим Богом построенное на веки веков неравноправие сословий.

И были верные признаки, по которым узнавали скрытых демагогов, аристократия, как правительство, имело в подозрении длинные бороды, длинные волосы, эксцентричную одежду, словом, всё, что, лучше характеризуя индивидуум, слишком обращало на него глаза толпы.

Со стороны правительства и этих панов была в том некоторая инстинктивная логика; человек, который не слушается законов моды, может, и другими быть неудовлетворён. Отсутствие французишны давало догадаться о каком-нибудь низком таинственном происхождении, потому что известно, что обедневший полпанек может ребёнка пустить в свет без польской орфографии и без всякой графии, но ему французишну должны дать в приданое. Сколько людей женилось одной французишной, этого посчитать невозможно; разрешено самые большие глупости говорить, но нужно их повествовать красивой французишной.

Старая это история – наши упрёки в галломании, этот язык, однако же, нужный, но не должен заменять всего образования. Англичане вообще говорят очень плохо или вовсе не говорят по-французски, однако им в высокой цивилизации отказать нельзя. Эдвард словно родился для занятия места в этом высшем обществе, которым так искушался. По дороге в Варшаву он только мечтал, как о старании взобраться на самый верх, о балах в замке и вечерах у Августов Потоцких. Из этих двух крайних слов можно уже догадаться, что для него высшее российское или польское общество стояли полностью наравне, от отца или от матери, этого не знаю, наследовал он характер, главной чертой которого было, если так годится назвать, – кокетство.

Эдварду было необходимо понравиться всем вообще, не восстанавливать против себя никого, и готов был на самые большие жертвы, лишь бы быть хорошо видимым. Разумеется, что эта сладость характера только применялась к людям высших сфер. Что касается толпы, черни, уличного сброда и тому подобных (потому что Эдвард тем, с кем не жил, оскорбительных имён не жалел), был к ним более чем равнодушным, презирающим и холодным. Зато не было более молчаливого, гладкого, сладкого человека для тех, в которых он нуждался, чем пан Эдвард.

Природа дала ему инстинкт льстеца, холодность придворного, нищенскую кротость и медовую улыбку, которой приветствовал часто даже горечь, если её сверху сливали. Такой человек не мог не нравиться, особенно там, где всякая независимость характера считается смертным грехом; трудней для него, что был немножко слишком мягким, но хвалили как очень доброго юношу.

Прибыв в Варшаву, хотя какое-то время развлекался за границей, а слово развлекался имеет здесь узко определённое значение, Эдвард не привёз с собой ни одного определённого мнения о людях и свете. Было это tabula rasa[3 - Чистая доска (лат.)], готовая принять всё, что на ней напишут, разбирался в устрицах и винах, но не в понятиях. Оракулом служило ему то высшее общество, на которое он решил так усердно взбираться, поэтому принял от него цвет ортодоксии и консерватизма, самым жестоким образом гнушался всем, что дышало общественным переворотом. Чтобы не быть принятым за демократа, брил бороду, оставляя только усики и английские бакенбарды.

Мы говорили уже, кажется, что Эдвард был совсем ладным юношей, его физиономия действительно слишком напоминала восковые фигурки модников, но созданной была для салонов, среди которых вовсе не поражала. В душе он считал себя Антиноем, и был уверен, что все великие дамы должны в него влюбиться, обещая себе этой красотою, по крайней мере, миллионное приданое.

Не знал бедный о том, что, как минимум, за сто лет все панны постарели и также гоняются за богатством, как кавалеры за приданым. Между тем мечтой пана Эдварда было быть любимым великой любовью, чистой, безумной, страстной, страшной, трагичной. Смотрясь в зеркало, при старательном причёсывании волос и завязывании платка, он сильней утвердился в том убеждении, что пробудит какую-нибудь страсть.

Иногда на улицах он пробовал бросать взгляды, в уверенности, что каждый нанесёт смертельную рану, однако же жертвы его обаяния страдали в такой скрытности, что виновник ни об одной узнать не мог.

Поэтому в итоге пан Эдвард опустился аж до дочки профессора Чапинского, где ему также не посчастливилось. Отец Эдварда, которого мы видели в смиренной позе перед Абрамовичем, был старый вояка, не дальше видящий, чем конец своей сабли. Кругленьким и ладным состояньицем был обязан женитьбе, сидел на деревне, занимался фермерством и любил рассказывать о битвах, в которых принимал участие.

Соседи знали уже историю его походов на память, но он им их всегда повторял под видом каких-то забытых подробностей. Как вояка, привыкший к субординации, сыну он также привил первые принципы поведения, как человек, что сам всего добился с помощью разных протекций, помощи, подталкиваний и милостей ясно вельможных, научил его придерживаться лжи и с уважением переступал панские пороги. Мы видим, что с этим запасом принципов и понятий юноша мог смело идти в свет, не подвергаясь никаким опасностям.

Отцу было срочно вернуться в деревню, отвёз, поэтому, сына ко всем будущим его протекторам, не минуя тех, которых видел только раз в жизни, представив его генералу Абрамовичу, двум или трём военным сановникам, графу Замойскому, одному или двум Потоцким и в нескольких более богатых домах, двинулся с трубочкой в деревню, сказав при прощальном объятии, выходя от Позёмкевичовой:

– Как себе постелишь, так выспишься.

Эдвард стелил себе очень осторожно, но с решимостью, удобное послание. Во всех домах, в которые его ввёл отец, не обращая внимания на то, холодно или горячо их там принимали, Эдвард начал бывать упорно, сначала в день, в который всех принимали, потом, становясь более приятным и более нужным, всё чаще. Эдвард служил им как шпиц на двух лапах, был это un homme a tout faire, которому отплачивали скромным повседневным обедом, чаем en familie и лишь бы какой сигарой. За это Эдвард перед теми, которые в большой свет допущены не были, имел право называть графов и князей доверительно по имени, младших даже без церемонии нежней.

Я был у Гутия, говорил мне Германек, Стась приехал, Владзо выезжает и т. п.

Отношения с великим светом подвергли его убыткам, но Эдвард придерживался системы того юноши, что постился ради белых перчаток, предпочитал нормально не поесть, а выступить, где было нужно. Мог иногда не иметь чистой рубашки, но всегда имел свежий воротничок, могло ему не хватать целых чулков, но, упаси Боже, лакированных ботинок. Мне кажется, что мы достаточно охарактеризовали одного из актёров романа; узнать его немного ближе нам даст дальнейший его ход.

* * *

Дивные есть иногда и судьбы у зданий, которые, как люди, проходят через разные колеи; так тот скромный старый отель Герлаха, из которого спекуляция сделала гигантский Европейский отель, был сперва пристанищем шляхты, приезжающей из деревни, потом огромным вроде бы Европейским караван-сараем, потом кладбищем, в котором сложили тела жертв 27 февраля, наконец, сегодня – московская кордегардия. Перед февралём он вмещал в себя самые разнообразные общества, как все отели, похожие на берега, на которые волна и водоросли, и красивые скорлупки, и неприглядные камешки выбрасывает.

В одном из покоев внизу, в скромной комнатке размещались литераторы и художники, вечерние заседания которых продолжались недолго и так как-то несчастливо клеились; на верхних этажах жило много панычей, сверху поглядывающих и на эти литературные вечера, и на то, что делалось на улице. В самом начале, когда патриотические чувства начали показываться явственней, в Европейском отеле собиралась уже горстка оппозиции, тихо ропща против выходок на улицах, позже, при правительстве Маркграфа[4 - Вероятно, имеется виду Александр Игнаций Велёпольский (1803–1877), государственный деятель Польши.], за вкусными ужинами, создался клуб великопольчиков. Счастьем, был он такой немногочисленный и так позорил сам себя, что ни для кого не мог быть опасным. Но в пору, о которой речь, Маркграф ещё не повлиял на эти колебания, а те, что его радостно должны были принять, ждали только ожидаемого Мессию.

Кто не мог иметь, как пан Эдвард, изящного и обширного холостяцкого жилища, очень охотно размещался в Европейском отеле. Было это как-то в хорошем тоне, стульчики, обитые бархатом, множество занавесок на окнах, очень приличный вид. Поэтому Эдвард не преминул сразу там поселиться. Движимости он имел немного, а дело было в том, чтобы в случае, если бы ему какая достойная фигура хотела бросить визитку или почтить посещениями, иметь, где всё-таки её принять. Он мог гораздо скромней и удобней разместиться в частном доме, но на третьем этаже, или, может быть, с тыльной стороны и интерьер бы так пышно не выглядел. Остановился, поэтому, в отеле, постоянно, как на ночлег, но имел ловкость наделать там много знакомств со знаменитостями, которые прибыли в родину из-за границы.

Он знал, как выглядел прусский генерал, который за чем-то был выслан к Горчакову[5 - Михаил Дмитриевич Горчаков(1793–1861) был наместником Царства Польского в 1856 г.], какой мундир имел полковник австрийский, ехавший с депешами в Петербург, сколько покоев занимал какой-то лорд, который посетил Варшаву и т. п. Более скромная шляхетская молодёжь размещалась в Саксонском отеле, Виленском или Римском, а как раз та, знакомство с которой было для пана Эдварда наиболее дорогим, наплывала в Европейский отель. При table d’hote делали иногда весьма приятные знакомства.

Было это как раз вечером 25 февраля после той катастрофы в Старом Городе, которая упала как искра в порох народного чувства. Отель Европейский по причине наплыва членов Земледельческого общества был полнёхонек. Спустя какое-то время, когда уже всё окончилось, а рынок был пуст, когда по улицам начали проходить густые патрули, закрыли заседание Общества, и шляхта посыпалась в разных направлениях, спеша домой. Значительнейшая часть тиснулась в отель Европейский, в котором жила, иные шли на ужин к Bouquerela, другие к Francois и в Рим. В зале уже знали о том, что произошло в Старом Городе, но, или тот, что принёс весть, принёс её такой приправленной, или её общее расположение таким образом заправило, большинство земледельцев, расходясь, показывало не возмущение случившемся, но неудовлетворённость им. Общество считало себя одним законным представителем страны, его желаний и мнений, а тут кто-то смел выступить с манифестацией без его разрешения! Мы позволим себе сделать тут маленькое отступление.

Хотя первое наше повествование вышло очень недавно, мы уже слышали, как главное обвинение против него, что смело судить беспристрастно о такой важной для страны институции, каким было Земледельческое общество. Во-первых, ни самые святые, ни самые лучшие и благородные институции от суда человека и общества не избавлены; всё следует разбирать, потому что всё поддаётся разбору.

Мы не отказываем ни Ренану в праве писать жизнь Господа Христа, ни себе в свободе суждения о Земледельческом обществе. Это общество, очень хорошо переведённое с итальянского Кавура, отдало стране великие, отличные заслуги; но как много людей и много обществ не хотело понять в решительную минуту, что его роль была окончена. Вина этой ошибки, несомненно, тяготеет не на членах общества, но на его Комитете, который уже осторожно считал себя будущим пореформенным министерством страны. Даже, кажется, что министерские портфели были уже поделены; ничего странного, что этому кабинету ln spe уступать площадь перед незнакомой горсткой молодёжи не хотелось. Мы имеем великое уважение к заслугам человека и людей, которые создали Общество, но это не мешает говорить правду.

Пан Эдвард уже в зале услышал, что было какое-то замешательство, какой-то шум и драка на рынке Старого Города, и он, и иные панычи неслыханно возмущались на ту так называемую улицу, которая смела нарушить покой рождающегося шляхетского сената.

Уже в то время вырисовывались две противоположные партии: одна, которая хотела законными средствами добиваться реформ, другая – восстанием независимости. Посередине между ними стояли люди примирения, которые хотели отложить революцию ad calendas graecas[6 - До греческих календ (лат.) Бук. на неопределённый срок.], а тем временем сидеть себе спокойно.

Смело можно сказать, что в Земледельческом обществе люди законной и откладывающей партии перевешивали. В толпах, которые в этот туманный сырой вечер около десяти часов выезжали с Наместниковской площади, были слышны шёпоты недовольства. Некоторые пытались уменьшить значение происшествия и представить его как шалость малой важности. Во всех превозмогал страх, что Обществу великой его работы докончить не дадут. Одно из двух: или Общество должно было завладеть народом и управлять им, или отречься; первого не сумело, второго не хотело.

Эдвард шёл вместе с двумя молодыми людьми, внешность которых была в отличной гармонии с его физиономией. Старший, граф Альберт, высокий брюнет с лицом худощавым, жёлтым и бледным, издавна болел политической экономикой и как экономист содрогался на весь общественный беспорядок; другой – блондинчик, маленький, улыбчивый, bon vivant, не терпел сброда и всего, что регулярный импорт устриц и шампанского может подорвать. Близкие звали его Дунием, хотя никто не знал, какая была этимология этого ласкового имени, потому что Дунио звался попросту паном Марцином Клепинским.

Проходя улицей между дворцом наместника и отелем, молодые люди очень горячо разговаривали, но потихоньку, чтобы их какой патруль не принял за заговорщиков.

– А пусть их всех возьмут дьяволы, – воскликнул Дунио, – так нам они спокойно нашу работу докончить не дадут, а добьются того, что Общество распустят.

– Явная вещь, – отпарировал граф Альберт, – что это может быть дело, сделанное полицией, потому что полиция ищет предлог.

– Уж, что есть, то есть, – докончил Эдвард, – но фатальными делами пахнет…

– Несчастье, – вздохнул Дунио, – человек, прибывший в Варшаву, обещал себе как-нибудь развлечься, а тут всё в голову возьмёт.

Так разговаривая, вошли они в отель, в его дверях уже и по коридорам встречая группы особ тихо между собой шепчущихся.

– Как живо, нет никого убитого, – говорил один, – нескольких там побили саблями плашмя, немного арестовали, остальные разбежались, не нужно из этого великих вещей делать.

– А я вам, сударь, говорю, что будем ли мы что делать или нет, тут что-то страшное клеится. Нужно собирать манатки и на деревню убегать, – прервал другой.

– Ради Бога, – добавил какой-то усач, немного седоватый, который мог быть солдатом с тридцать первого года, – если тут действительно есть какая-нибудь работа, шляхта к ней должна быть причастна, хотя бы голову сложила! Что же снова, если бы эти мещане одни манифестовали, а мы смотрели, болтая о грязи, – тогда бы мы уже до грязи опустились!

– Тихо! Тихо! – прервал другой. – Потому что тут везде полно московских шпионов, ещё нас в тюрьму заберут.

– Но там лилась кровь! – воскликнул усач. – Польская кровь! Наша кровь!

– Где там! Немного шишек, немного синяков, бабы горшки набили, и всё! Что же ещё! Авантюристы, ничего больше.

– Что же на улице?
<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10