Оценить:
 Рейтинг: 0

Саломея. Стихотворения. Афоризмы

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Тогда я решительно отказывался принять и даже допустить возможность скрытой в них чудовищной правды. Я не мог понять ее. Я еще помню отлично, как я говорил тогда моей матери, что у меня нет ни малейшей охоты есть хлеб в слезах и плакать ночи напролет, ожидая еще более печальное утро. Я не предчувствовал тогда, что это будет одна из особенностей, уготованных мне Судьбой, и что целый год моей жизни я не буду делать почти ничего другого. Но такова уж была отмеренная мне мера.

За последние месяцы, после страшной борьбы и усилий, мне удалось воспринять некоторые уроки, сокрытые в сердце Печали. Духовенство и люди, употребляющие обороты речи без понимания их, часто говорят о страдании как мистерии; в действительности это – откровение. Разом постигаешь то, чего никогда не понимал раньше. Подходишь к истории с иного угла зрения. То, что инстинктивно, смутно предчувствовал в искусстве, в области мысли и чувства, – реализуется с совершенной ясностью прозрения, с безусловной силой понимания.

* * *

Теперь я вижу, что страдание, как самое благородное душевное движение, на какое способен человек, есть самая типичная черта и вернейший признак всякого возвышенного искусства.

К чему вечно стремится художник – это тот вид бытия, где тело и душа составляют одно нераздельное целое; где внешнее – выражение внутреннего; где открывается смысл формы.

Различны бывают эти виды бытия. Юность и те искусства, что заняты изображением юности, могут служить нам образцом. Другим образцом может служить нам современная пейзажная живопись. В нежности и утонченности ее впечатлений, в ее приемах, открывающих нам тот дух, который живет во внешнем и создает себе одежду из земли и воздуха, из тумана и линий города, – в болезненно раздражительной гармонии ее настроений, тонов и красок, – осуществляется для нас в живописи то, что грекам удалось довести до совершенства в пластике.

Музыка, где содержание поглощено выражением и не может быть от него отдельно, – это сложный пример, а цветок или дитя – простой пример того, что я разумею.

Но страдание – конечный тип как в жизни, так и в искусстве. За смехом и весельем может скрываться жестокий, грубый, бесчувственный темперамент; за страданием всегда – лишь страдание.

Страдание не носит маски, как радость. Правда в искусстве покоится не на взаимодействии между основной идеей и случайным проявлением; это не есть подобие между образом и тенью его или между отражением в кристалле и самим предметом; это не эхо, звучащее из пещеры, не серебристый ключ в долине, где вода отражает месяц – месяцу и Нарцисса – Нарциссу.

Правда в искусстве – единство предмета с ним самим: внешнее делается выражением внутреннего, душа претворяется в плоть, тело проникается духом. Потому никакая истина не может сравниться с страданием.

Временами кажется, что страдание – единственная истина. Все другие ощущения могут быть обманом зрения или обманом желаний; они созданы, чтобы делать слепыми глаза и гасить желания. Только из страданий созидаются миры, и безболезненно не проходит ни рождение ребенка, ни рождение звезды. Более того: страдание – напряженнейшая, величайшая реальность мира.

* * *

Я говорил о себе самом, что между мной, искусством и культурой моего века есть символическая связь.

Нет ни одного несчастного в этом доме несчастья, ни одного моего собрата по заключению, у которого не было бы символического отношения к тайне жизни. Потому что тайна жизни – страдание. Она скрывается за всем.

Когда мы начинаем жить, сладкое – так сладко нам и горькое – так горько, что мы неизбежно устремляем все наши желания к наслаждениям и не только желаем «месяц или два питаться медом», но хотим и всю жизнь не вкушать иной пищи, хотя забываем при этом, что тем самым мы даем умереть с голода нашей душе.

Я, помню, однажды говорил об этом с одним из прекраснейших созданий, каких я только знавал; то была женщина, проявлявшая как до моего ареста, так и во время всей этой трагедии столько благородной доброты и симпатии ко мне, что я не сумею описать их.

Как никто на свете она помогла мне вынести тяжесть моего горя, хотя и не сознавала этого сама. И всем этим я обязан лишь тому, что она существует, что она – то, что она есть: отчасти идеал, отчасти сила, как бы намек на то, чем можно сделаться, как бы опора в стремлении к этому.

Она – душа, дающая радость воздуху повседневности; духовное она заставляет казаться таким простым и естественным, как сияние солнца или море; для нее Красота и Печаль идут рука об руку и цель их одна.

Я помню хорошо, как я говорил ей: «на любой узкой улице Лондона уже довольно скорби, чтобы убедиться, что Бог не любит людей». Я говорил ей: «где есть страдание, будь то ребенок, что плачет в садике о сделанном или даже не сделанном им проступке, – это уродует окончательно весь лик мироздания». И я был совершенно неправ. Моя собеседница мне и сказала это, но я тогда не мог ей поверить. Я еще не был в тех сферах, где можно достичь такой веры.

Теперь мне кажется, что любовь, какого бы рода она ни была, – единственное возможное объяснение той чудовищной безмерности страдания, которое разлито на свете.

Я не могу себе представить другого объяснения. Я убежден, что другого и нет. И если действительно миры, как я раньше сказал, создаются страданием, то они создаются силой любви; потому что иначе не могла бы душа человеческая, для которой создан мир, достигнуть полного совершенства. Радость нужна, чтоб было прекрасным тело, страдание – чтоб стала прекрасной душа.

* * *

Когда я говорю, что убежден в этом, в моих словах звучит слишком много гордости.

Там, вдали, как непорочная жемчужина, виднеется Град Господень. Он так чудесен, что можно подумать: дитя дойдет до него в летний день. И дитя может дойти.

Не так обстоит дело со мной и подобными мне. Лишь мгновеньями мы постигаем нечто, но это теряется снова в те долгие часы, что свинцовой поступью следуют за ними. Так тяжело «держаться на высотах», которые доступны душе.

Мы думаем в вечности, но мы медленно движемся во времени. Как медленно проходит время для нас, сидящих в тюрьме, я не буду говорить больше, как не буду говорить о скуке и отчаянии, что с таким странным упорством прокрадываются в нашу камеру и в камеру нашего сердца, так что приходится мести и убирать свой дом для них, как для непрошеного гостя, для строгого господина или для раба, чей раб – ты сам, случайно или добровольно.

Хотя друзьям моим будет трудно поверить этому, все же тем, что живут на свободе, среди праздности и комфорта, несомненно легче воспринимать уроки смирения, чем мне, начинающему свой рабочий день с того, что я на коленях мою пол своей камеры.

Жизнь в тюрьме, с ее бесчисленными лишениями и ограничениями, делает человека мятежником. И самое ужасное в этом не то, что разбивается сердце – затем и сердца, чтобы разбиваться, – но то, что сердце обращается в камень.

Порой является такое чувство, что только с головой из железа и с презрением на губах хватит сил пережить день. Но кто находится в состоянии возмущения, тот не может «приобщиться благодати», – употребляю выражение, которым так любит пользоваться церковь. И совершенно справедливо – могу подтвердить и я, – ибо в жизни, как и в искусстве, мятеж преграждает душе пути и отымает воздух у небес.

Всему этому я должен научиться здесь, если только где-либо должен я этому научиться. Я должен исполниться радостью, если стопы мои на верной дороге и лицо «обращено к вратам, которые именуются прекрасными», хотя бы мне пришлось иногда падать в грязь и в тумане часто сбиваться с пути.

* * *

Эта «Новая Жизнь», как я люблю называть ее из любви к Данте, не есть, конечно, иная жизнь, а только продолжение, новое в эволюции моей прежней.

Помнится, когда я был в Оксфорде, я сказал однажды – одному из своих друзей, бродя с ним по узким, излюбленным птицами тропинкам около Колледжа Магдалины, в последний год моего пребывания в университете, – что я жажду вкусить от плодов всех дерев в саду жизни и с этой жаждой в сердце вступаю я в мир.

И действительно так я вступил в мир, и так я жил. Моей единственной ошибкой было то, что я исключительно ограничился деревами, что стояли на виду, на позлащенной солнцем стороне сада, и избегал другой части сада, с ее тенями и сумраком.

Неудача, стыд, бедность, забота, отчаяние, страдание, даже слезы; слова, что лепечут скорбные губы; раскаяние, усеивающее шипами наш путь; совесть, что осуждает; самоуничижение, что наказует; несчастье, что посыпает пеплом голову; душевная мука, что одевается во вретище и примешивает желчь в свой собственный напиток – всего этого я страшился. Но я решил не знать из этого ничего, и за то мне было суждено отведать всего по порядку, питаться этой пищей и на некоторое время отказаться от иной.

Я не жалею ни на минуту, что жил наслаждением. Я дошел в этом до предела, как надо доходить до предела во всем, что делаешь.

Не было наслаждения, которого бы я не испытал. Жемчуг души своей я бросил в кубок вина. Под звуки флейт я шел вниз дорогой, усыпанной цветами. Я питался медом.

Но было бы ложно продолжать эту жизнь, потому что она была бы ограниченной. Мне нужно было шагнуть за грань. И другая половина сада имела для меня свои тайны.

* * *

Разумеется, тень и прообраз всего этого были уже в моих книгах. Кое-что есть в «Счастливом Принце», кое-что – в сказке «Юный Король», особенно в том месте, где епископ говорит коленопреклоненному юноше: «Разве тот, кто сотворил страдание, не был мудрее тебя?» Когда я писал эту фразу, она мне казалась не больше, чем простой фразой.

Еще больше можно найти в том Судном Гласе, который как пурпуровая нить проходит по золотой парче «Дориана Грэя»; многими красками переливается то же предчувствие в очерке «Критик как художник»; а в «Душе человека» оно написано такими отчетливыми буквами, что их увидит каждый. Это один из тех припевов, которые, как возвращающиеся мотивы, делают из «Саломеи» произведение почти музыкальное, связывают ее в одно целое, как балладу.

Это воплощено в стихотворении в прозе о человеке, который должен создать из бронзы, изображающей «Скорбь, что длится вечно», образ «Радости мгновения». Иначе не могло и быть. В каждый данный момент человек – не только то, чем он был, но и то, чем он будет. Искусство – символ, потому что человек – символ.

Если мне удастся достичь этого вполне, это будет последнее и высшее осуществление естественной жизни художника. Потому что жизнь художника – просто саморазвитие. Смирение художника – в том, что он принимает все испытания беспрекословно, как любовь художника – просто чувство красоты, раскрывающее миру его тело и душу.

В своем романе «Марий Эпикуреец» Патэр старается согласовать художническую жизнь с религиозной жизнью – в глубоком, нежном и строгом значении этого слова. Но Марий – немного больше, чем зритель – зритель, разумеется идеальный, которому дано «созерцать зрелище жизни соответствующими чувствами», как определяет Вордсворт истинное назначение поэта; но все же он только зритель, который, быть может, несколько чересчур занят красотой скамеек в храме, чтобы заметить, что перед ним храм страдания.

Я вижу гораздо более глубокую и непосредственную связь между истинной жизнью Христа и истинной жизнью художника.

* * *

Мне доставляет большую радость мысль, что задолго до того, как днями моими завладела скорбь и привязала меня к своему колесу, я написал в статье «Душа человека»: «Кто хочет жить подобно Христу, тот должен быть всецело и совершенно самим собой».

И я приводил в пример не только пастуха в поле и заключенного в темнице, но и художника, для кого мир – зрелище, и поэта, для кого мир – песня.

Я как-то раз говорил Андре Жиду, когда мы с ним сидели в одном парижском кафе, что метафизика представляет для меня очень мало действительного интереса, а мораль – никакого. Несмотря на это, все то, что сказали Платон и Христос, может быть легко перенесено в область искусства и найти там свое полное осуществление.

В таком обобщении это было так же ново, как и глубоко. В Христе можно не только усмотреть тесный союз индивидуальности и совершенства, составляющий истинное различие между классическим и романтическим движением в жизни, – но в самой основе Его естества было то, в чем состоит и сущность художника: мощная, пламенная фантазия.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5