Оценить:
 Рейтинг: 0

Неизлечимый

Год написания книги
1873
<< 1 ... 5 6 7 8 9
На страницу:
9 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– То, те самые!

– Да нет, не те… Из-за чего, посуди ты сам, бросить ей дом и биться из-за куска хлеба?.. Лавки! Питейные дома!.. Нет, это неправильно… Это – не та…

Несмотря на недоверие батюшки к словам гостя, последний уехал, упорно утверждая, что это – та самая Абрикосова, которая имела богача-отца, потом богача-мужа и которая, бросив теперь и богатых родителей, и богатства супруга, и доходные кабаки, сидит в бедной деревенской школе и учит бедных деревенских ребят.

– Нет! – очевидно ничего не умея сообразить, говорил отец Иван по уходе гостя. – Нет, это – не тех Абрикосовых, это не та…

И, помолчав, прибавил:

– Нет, это что-нибудь не так. Иначе из-за чего же?.. Нет, это не так…

Почти уж вполне согласный со взглядами отца Ивана на вещи, я тоже думал, что это была не та Абрикосова… Я тоже не понимал, из-за чего это можно бросить дом, деньги, лавки и сидеть в деревенской школе… Но уверенность гостя, утверждавшего, что это – именно та самая Абрикосова, невольно заставляла меня задумываться над труднейшим для меня вопросом: из-за чего?.. И опять что-то, вроде каких-то зарниц, пробегало у меня в темной ночи моей совести. Бросить дом, деньги, питейные дома, идти в бедную деревенскую избу, сидеть день и ночь в душной атмосфере, с полураздетыми ребятишками, отдавать им свое трудовое жалованье, негодовать на захват кур во время христославленья, называть это грабежом… все это вместе не один раз припомнилось мне, и стало мне думаться…

Вот с этого самого времени, должно быть, я и заболел. Стало мне думаться, что есть на свете люди, которые живут не из-за своей только выгоды, как мы с отцом Иваном, что есть что-то другое, кроме наших утроб и кошельков. Стало мне очень тяжело от этого: главная причина – думать совершенно отвык, то есть собственно и не привыкал думать-то. И уж так-то мне стало тяжело! Словно вот камни ворочаешь двадцатипудовые, когда начнешь думать, – болит все, ей-ей, и в поясницу хватает, и на желудке саднит. Так что всеми мерами ухитряешься не думать либо как-нибудь так отделаться от этого всего… Водки, например, выпьешь рюмок шесть, ну и уснешь.

Полегчало мне немного, когда отец Иван придумал еще новую историю для объяснения поведения госпожи Абрикосовой. Изобразил он это дело так, что якобы она ушла от мужа с любовником и зацепила при этом деньги. Любовник же деньги от нее, конечно, взял, а самое госпожу Абрикосову прогнал: вот она и поджала хвост на десяти рублях, ибо к мужу боится уж показать нос. По нашим свиным взглядам, объяснение это было очень, можно сказать, удовлетворительным, так что день или два, благодаря ему, я вновь как бы вошел в настоящие мои аппетиты: и на желудке стало спокойно, и ночью спал хорошо. Но «дом, лавки» вдруг припомнились мне и всё расстроили. Припомнились они мне как-то вдруг, ночью, впросонках… «Уж ежели бы госпожа Абрикосова была распутница, то не только бы не оставила втуне собственного дома, а зацепила бы с помощью любовника и чужих домов и лавок столько, сколько бы можно было захватить…» И припомнилось мне ее лицо, худое, больное, уж вовсе не распутное; и припомнилась мне первая встреча, когда я застал ее на полу в избе, окруженную ребятами. И припомнился мне ее гнев за христославную курицу, и сразу так опять стало скверно, так скверно, что даже злость взяла меня за сердце. Разозлился я на отца Ивана за глупость, которую он сочинил, разозлился на курицу, которая заставляет силою хватать себя, разозлился на то, что вот ночь, добрые люди спят, а ты вот тут, чорт знает отчего, лежишь с вытаращенными глазами, думаешь обо всякой дряни… Встал я с кровати, выпил рюмки три водки, походил, поглядел в сени, заглянул на двор, – а на дворе кучи навозу, и в сенях кучи сору, и корыто с помоями, и грязь повсюду. В первый раз я это заметил и удивился: зачем, мол, вокруг нашего брата такая гибель навозу? Ей-ей, в первый раз подумал: – точно свиньи, мол. И еще больше огорчился… Выпил даже еще рюмки четыре – заснул и проснулся злее злого чорта… потому что пил не от удовольствия. Целый день потом я бесновался: орал на работников, на жену, придирался ко всему. И ведь что вышло-то: стал ругаться за навоз, за нечистоту; гляжу, что ни шаг, все больше и больше грязи. Платье на жене – хуже грязной тряпки. В чаю волосы попались, кровать – и не говори!.. Вижу – действительно, свиной хлев!.. А и не замечал этого, так пригрелся к навозу! А за этою грязью, гляжу, лезет другая. «Авось, мы – не господа!» – возражает мне жена, то есть насчет того, что только у господ все вылизано и вытерто, на то там и лакеи… «Авось, мы – не господа!» Эти слова показались мне столь глупыми, что жена вдруг как бы совершенно мне опротивела. Главное, что при свиной моей жизни никогда мне не было надобности ни в уме, ни во взглядах жены… Нужен был только теплый бок. А тут, как коснулся я этого предмета, например, ума, и вдруг сообразил, что в уме этом бог знает сколько всякой дряни. Одна фраза сразу припомнила мне всю умственную дичь и чушь, господствовавшую между нами, и я свету не взвидел от отвращения. В первый раз я жестоко поругался с женой, и она не уступила мне в уменье ответить значительным запасом всякой словесной грязи. Хорошо, что во время этой перепалки позвали служить напутственный молебен отъезжавшей за границу нашей помещице. Это меня отвлекло. А то бы я и опился бы со зла и изозлился бы вконец. На молебне я рвал и метал; отец Иван и помещица несколько раз оглядывались на меня, как я швырял кадилом чуть не по мордасам присутствовавших… Но как вы думаете, что меня усмирило? Деньги! Ощутив в руке две рублевые бумажки, я почувствовал вдруг какую-то нежность в душе. Тепло какое-то… И почти сразу опомнился. Думаю: «Что это я натворил? Из-за чего?..» И затих. И с женой помирился… Правда, воротясь я застал ее хоть и злою, но уже в чистом платье и в прибранной комнате. И на ней отозвались добром эти лавки и дом, покинутые Абрикосовой!.. Вот какое умиротворяющее влияние имели на меня материальные блага!.. На неделю или даже больше вновь освинел и успокоился я благодаря этим двум рублевым бумажкам. Но увы, как бы я ни желал этого, совсем успокоиться и освинеть в той мере, как это было недавно, я уже не мог. Меня побуждала думать на этот раз та грязь домашняя, которую я разрыл совершенно случайно, благодаря тоске, заброшенной в мою душу небывалою потребностью понять небывалый факт. Тысячи разного рода мелочей, на которые я уже совершенно привык смотреть как на неизбежное, стали вдруг почему-то тревожить меня. «Иди, что ль, спать-то, до которого часу будешь сидеть!» – скажет мне из-за перегородки жена, и, сам не знаю отчего, станет ужасно скверно как-то… А прежде этого не бывало… Стала захватывать мою душу какая-то пустота… Какая-то слабость в теле одолела меня, зевота… Ни спать, ни есть, ни пить не хочется. Кто что ни скажет – все не так, не по мне. А как именно надобно – не знаю!.. И стало со мной с каждым днем все хуже и хуже. Раз так пришло, что думаю: «хоть почитать что-нибудь!» Надумал пойти к учительнице книжечки попросить. Кое-как собрался, пошел. Прихожу. Сидит, пишет. «Помешал, мол?» – «Нет, говорит, успею, я устала. Давайте, говорит, пить чай…» Принялась ставить самовар, и у меня как-то хорошо стало на душе. Вижу, и она не имеет злобы. Ставила самовар и говорила: «Я, говорит, сегодня очень довольна, можно и покутить». – «Чем же так?» – спрашиваю. «А, говорит, очень много поработала; на четвертную, кажется, наработала-то; рублей, следовательно, на двадцать на пять, этак вот». – «Деньги, говорю, хорошие!» – «Я рада, говорит, что моим ребятишкам будут и книги и карты, да гостинцев немножко купим. Ах, если бы, говорит, можно было еще работы достать! То-то бы мы зажили с ребятами. Чулки бы у нас, говорит, были бы, и сапоги, и рубашек бы мы нашили себе». И стала тут убиваться, что нет работы, окроме что с иностранного, да и ту, говорила, расхватывают… еле-еле ухватишь, говорит, какой клочок, и то хорошо, что знакомые есть в Москве, – присылают кой-когда хоть немножко, а то бы и совсем ничего не было. «И не знаю, как бы тогда я на ребятишек смотрела. Я бы, говорит, не вынесла их нищеты». Тем временем поспел самовар. Пьем мы чай, и говорит она: «Расскажите, говорит, отец дьякон, что-нибудь про крестьян. Вы, говорит, должны их знать». – «Да что это, говорю, сударыня, у вас за охота до всего до этого? Вы уж очень, говорю, убиваетесь». – «Ах, говорит, батюшка, по-моему, так всем, в ком есть совесть, надобно только об этом об одном и убиваться. Из-за чего же жить?» говорит. «Как из-за чего? говорю. Вот, говорю, рассказывают, не знаю, правда ли, нет ли, будто бы дом у вас каменный и лавки… и, например, нужды, следовательно, мало, собственное хозяйство». И разъясняю ей так, что и в хозяйстве хлопот довольно, окроме что с мальчишками (чуть было не брякнул «с этими, с поросятами»). Засмеялась она на эти слова и вздохнула. «Нет, говорит, батюшка, думать о своем хозяйстве, это будет чистый грех, когда…» – «Да ваш ли, говорю, дом-то?» – «Мой!» – «И лавки?» – «И лавки, говорит, и кабаки, и лабазы». – «Так что же вы, говорю, этак-то?» У меня даже под ложечкой заболело от зависти. «Как же я, говорит, могу взять чужое? Все это мой отец и отец моего мужа нажили чужими трудами, как же я могу взять для себя хоть грош?.. Ведь это – кровь и пот…» И тут загорелись у нее глаза, и вся она ровно бы в лихорадке какой принялась объяснять… И что ж? Час по малой мере толковала она, и, ей-ей, так явно увидал я, что это правда… «Где же, говорит, у людей совесть-то после этого? А бессовестно я поступать не могу… Вот я и бросила все эти лавки…» Так верно объяснила она мне, что я не мог ни единого слова возразить ей. «А супруг, говорю, ваш?» – «А супруга, говорит, я оставила потому, что не любила его». – «Ну, говорю, а брак-то?» – «Что ж, говорит… Брак требует любви… Что ж мне делать, если я не люблю, а лгать я не могу». – «Так и ушли?» – «Так, говорит, и ушла». – «И от приданого отказались?» – «Да, от всего отказалась». – «От всего?» – «Да, все оставила мужу, лишь бы он не трогал меня. Кроме того, говорит, он наживает деньги тоже не честным трудом, и, стало быть, он – мой враг». – «Так неужели, говорю, из-за этого?» – «Да, из-за этого! Я не могу притворяться… Я не люблю мужа и ушла от него, мне страшны деньги, нажитые неправдой, – и я бросила их… Я сознаю, что всю душу надо отдать на помощь бедному, и что могу, делаю для него… Но я, говорит, почти ничего не могу сделать, а если бы вы знали, как это меня мучает…» – «То есть из-за чего же мучаетесь?» – спрашиваю. «Да мне больно смотреть на бедных, и я так мало могу сделать для них». – «Собственно из-за этого?» – «Да!.. Да вы думаете, это не стоит мук?» В первый раз у меня заныло сердце… Все, что она рассказывала, я видал сотни раз, но никогда не пришло мне в голову подумать о том, точно ли это все так должно быть… А тут она все мне вывернула наизнанку… Я сидел и слушал, точно пойманный вор, и не знаю, когда бы я ушел от нее, если бы на грех не позвали «к боли». Именно случилось это на грех. Наслушавшись ее разговоров, я чуть не заревел в мужицкой избе, где помирал старик. Вся семья ждала смерти его, с трудом делая плаксивые физиономии и думая о том, кто из наследников возьмет новые ременные вожжи, кому достанутся ульи и кто захватит гнедого жеребца. Отец Иван притворно умиленным тоном читал отходную и думал о том (я это знал как дважды два), сколько ему перепадет в руку. И, тяжело дыша, лежал труженик, всю жизнь работавший, не разгибая спины, всю жизнь прикованный к земле цепями нужды. Хрипело у него уж в груди, и дыхание по временам почти прекращалось, остатки мысли еще не совсем угасли, и по временам старик что-то шептал. «А хомут… Ивану… – открывая полумертвые глаза, хрипел старик: – а мерина… чтоб без ссоры… без свары…» И на этом старик умер. Эта смерть, которых я видел сотни на своем веку, ударила меня ножом в сердце. Сколько умирает тружеников с мыслью о хомуте, о мерине как о чем-то глубоко дорогом, доставшемся неусыпными трудами!.. Вспомнились мне эти неусыпные труды, из которых и я, наряду с множеством другого рода охотников до готового, тоже рвал куски и на свою долю. Вспомнилось мне все это, и захватило дыхание. Даже деньги не порадовали меня. Я чувствовал тяжесть в кармане, где лежали они, хотя это были только два серебряных двугривенных. Я уныл глубоко и, сидя с отцом Иваном в телеге, всю дорогу молчал. Теперь тоска моя была уже не на желудке: я теперь уже ясно видел – из-за чего!.. Да, милостивый государь, госпожа Абрикосова живет во имя правды, а наш брат жил во имя утробы… Это я теперь очень хорошо понял!

V. Болезнь

– …Вот таким-то манером и настигла меня, милостивый государь, беда, мучения и болезнь… Нежданно, негаданно в освинелую мою душу вдруг влетело что-то божеское, – и стала мне чистая смерть от этого… И откуда бы этому всему взяться? Что такое эта госпожа Абрикосова? Истинно говорю вам – никогда она не представляла для меня интересу, и нехороша, и все… А вот поди ж!.. нет, уж это, надо думать, время такое настало, что совесть начала просыпаться даже и совсем в непоказанных местах… Примерно взять ежели мою душу: место тут для чистой совести весьма неудобное, – ни стать, ни сесть, а ведь пришла же! И на госпожу Абрикосову тоже как-нибудь нашло. Этаким манером, хоть как и на меня… И ее выгнало из каменных палат… Такое время… судебное…

Как бы там ни было, а засела у меня в голове мысль о правде… И стал я по ночам не спать – думать… Даже без ужина ложился. А это в нашем свином обиходе очень много означает – не поужинавши лечь… По ночам не спишь… Чешешься беспрерывно… Что значит, например, – мысль!.. И надумал я так, – что нет во мне правды ни на единый волос… По совести ли я взялся за духовную часть? – Нету. По совести ли вступил в брак? – Нет… Исполнил ли обязанности мои как лица духовного, да и просто как человека, которому господь дал сердце и совесть, – исполнил ли, говорю, их относительно своего ближнего? – Нет и нет… Заныло, заболело мое сердце – отроду не чувствовал я такой боли. И с каждой минутой все сильней становилась эта боль, потому что думалось все дальше и больше… Рад бы, всей бы душой рад был я думать меньше, даже бы совсем не думать – еще того было бы превосходнее, – нет! Лезет вот все дальше и дальше, без всякой жалости… Что говорят – не слышу, поддакиваю, в церкви стою с кадилом как сумасшедший и не понимаю – что это у меня в руках такое медное?.. Ей-ей!.. Страсть, как я мучился в ту пору…

Долго ли шло это, коротко ли – только почти что без остановки думал я до самого корня: выходило так, что надо бросить все, дом, имущество, духовное звание, – и во вретище идти, в поте лица своего вырабатывать хлеб… Вышло это совершенно для меня явственно и обстоятельно, то есть вот как на ладони. Оставалось только взять котомку на плечо, сделать все как следует, как по мыслям, то есть, выходило, – и шабаш. Вот тут-то и проснулся во мне свиной человек… Как стал я думать, что придется мне с тачкой, например, где-нибудь на пристани возиться – тут свиной-то человек и объявился…

– Да что ты, говорит, очумел, что ли? У нас теперь дом, покой, все слава богу, – а ты бросишь все да в поденщики… – Да так смешно мне представил, что просто-напросто покатился я со смеху… Ха-ха-ха!.. что я в самом деле за дурак!.. Да за что же это я спокою-то своего лишусь? И стало мне представляться, как это хорошо дома, с женой, и все прочее такое… И отец Иван вдруг представился чистый агнец (а то я его видеть не мог), и все прежнее так мне понравилось, что не расстаться – да и полно! Повеселел я так-то, аппетит получил, и уж так-то весело было мне у отца Ивана, что и сказать не могу.

Вышло таким образом, что сильна была совесть, измучила она меня в какую-нибудь неделю, а свиной человек был во мне еще сильнее ее. Так и пошло. Только я было обрадовался, что не думаю, что нету такого беспокойства, какое бывает у человека, ежели зашумит совесть; только было стал думать, что все пойдет по-старому, что пусть это делает кто-нибудь другой, а я, мол, отказываюсь, – а на деле-то стало выходить еще хуже да хуже… Трудней да трудней.

Не бросил я ни должности, ни семейства, как выходило по совести, и стал поэтому притворствовать. Теперь уже я знал, что поступаю бессовестно, а все-таки поступал… Стал я поэтому чувствовать себя не просто свиным человеком, а обманщиком – обманщиком и правды и кривды, – и такая завелась на душе у меня гадость, что и пересказать вам ее, право, нет никакой возможности… И с каждым часом становилось все гаже и хуже, потому что совесть стала кричать все громче и громче, да и свиной человек, тот стал наравне с совестью неистовствовать… Совесть-то меня вон куда вознесет, а свиной человек – низвергнет… Больно мне, мучительно, несказанно было больно!.. Кажется, чего бы проще – взял да и сделал бы по правде, вот как госпожа Абрикосова: не выходит по совести, – взяла и бросила все!.. Нет! Свиной человек такие мне аппетиты разожжет, что и не пошевельнешься свернуть с дороги. Совесть-то уж больно коротка. – А ведь больно, перед богом, больно было, жестоко больно… Что же делать-то? Как облегчить?.. Естественно, начинаешь извинять себя, валишь на кого-нибудь. Вот таким манером я и стал валить все «на соседа». Во-первых, ближе всего жена, – на нее; потом на отца Ивана, на мужиков… Но на жену, конечно, валил я больше всех. А так как чувствуешь, что виноват-то сам, что если они животные, то ты только посодействовал им быть ими, а не что-либо другое сделал, – чувствуешь это и пьешь, конечно… Вот откуда и пьянство началось. Ну, а потом меня и жена бросила. Тут уж я совсем растерялся. Надо вам сказать, что между пьянством и ругательством частенько-таки бегал я к госпоже Абрикосовой, жаловался на свою участь. Принимала она во мне участие, и так как мне очень грустно было жить на свете, то вот я к ней и хаживал… Жена ж, с которою я ежеминутно почти ссорился, принимала это за любовь. Бесновалась и была для меня в тысячу раз хуже, чем прежде. Уж и мучил ее я – надо мне отдать честь. Все, что в самом скверно, все это я открыл в ней и за все это ругал. Впоследствии оказалось это ей на пользу; но тут как-то вышла она из всякого терпения и пришла в неистовство, грозилась жалобой архиерею и обещалась изуродовать госпожу Абрикосову собственноручно. Вражда поэтому была между нами смертная, ибо я заступался за госпожу Абрикосову, что еще более разжигало нашу взаимную ненависть. Вот раз, после хорошей схватки, супруга, не долго думая, и в самом деле явилась к госпоже Абрикосовой. Явилась она с намерением драться, но, вероятно, оробела, зато осыпала ее всякими ругательствами. Главное, разумеется, «отбиваешь мужа», и «архиерею», и этакое… Та, то есть госпожа Абрикосова, тоже взбесилась… Потому уж очень было все это несправедливо – и погнала мою жену вон… Та не пошла, а ревмя заревела. Стала жаловаться на свою участь, на меня, на мои неистовства и зверства, и госпожа Абрикосова так этими ее рассказами растрогалась, что и сама заревела и стала ее целовать и успокаивать…

С этих пор пошла между ними неразрывная дружба… Обе они отшатнулись от меня, – и остался я один со своими свинскими наклонностями да с водкой… Жена моя, которой очень много досталось от меня горя, стала даже благодарить меня за эти ругательства мои, обличения ее дикости и грубости… Это ее подготовило понимать то, что ей стала толковать госпожа Абрикосова. А как только она поняла все, то и ушла от меня… Она моложе, в ней меньше грязи, да и то, что есть, жестоко обличено мною. Вот она и ушла – учиться… Ну, тут я совсем ослабел и упал… Тяжело это даже рассказывать…

Оставаться среди общества отца Ивана и его практических знакомых – мне было не по себе, скверно… Уйти – коротка душа. Поэтому остаюсь – и лгу. Напьюсь – высказываю все и ругаюсь. А главное, после того как ушла жена, – мне еще виднее стало, что я-то не уйду, что именно не могу уйти.

Захотелось умирать…

А как только увидал я, что надо мне умирать, – тотчас страсть как захотелось мне жить. И тут я, очертя голову, пустился во все тяжкие. За бабами, например…

Пошли доносы: в пьяном виде обругал отца Ивана, ругался в храме, бесчинничал на свадьбе с бабой… Ну и выгнали и засудили…

Под началом, в монастыре, – я отрезвел как будто, и стало мне в самом деле ясно, что либо – помирать мне, либо – все вновь. Вот я и думаю: возможно ли какими-либо манерами фундаментально излечить и душу и тело? Тело, например, восстановлять медицинскими специями, а душу – одновременно чтением?.. Как вы полагаете, не возможно ли будет этими средствами себя возобновить, дабы вновь уже жить честно и благородно?

* * *

На этом вопросе окончился рассказ дьякона. Предоставляя решение его знатокам, я, как простой наблюдатель нравов современной жизни, могу обратить внимание читателей на существование в этой глуши небывалой доселе болезни. Эта болезнь – мысль. Тихими-тихими шагами, незаметными, почти непостижимыми путями пробирается она в самые мертвые углы русской земли, залегает в самые не приготовленные к ней души. Среди, повидимому, мертвой тишины, в этом кажущемся безмолвии и сне, по песчинке, по кровинке, медленно, неслышно перестраивается на новый лад запуганная, забитая и забывшая себя русская душа, – а главное – перестраивается во имя самой строгой правды.

Примечания

Впервые напечатано под названием «Из памятной книжки» в «Отечественных записках», 1875, № 9.

Рассказ написан в мае – июне 1875 года и предназначался для журнала «Библиотека дешевая и общедоступная» (см. об этом в примечании к очеркам «Из памятной книжки» на стр. 450 наст. тома).

Основная тема рассказа – тема пробудившейся мысли – связывает его с очерком «Хочешь-не-хочешь». Как и в этом последнем очерке, Успенский показывает в «Неизлечимом» пробуждение совести у человека, сформировавшегося в условиях старых, крепостнических порядков и отравленного ими. Отсюда и название рассказа «Неизлечимый». Название это рассказ получил не сразу: оно появилось лишь в 1883 году, в первом издании собрания сочинений Успенского. В более раннем сборнике «Из памятной книжки» (1879) рассказ был напечатан под заглавием «Больной».

Сочинение «До человека», которое пытается читать дьякон, – цикл статей одного из идеологов народничества, публициста и социолога П. Л. Лаврова («Отечественные записки», 1870, I – III), представляющих очерк развития природы «до человека». Возможно, что Успенский из цензурных соображений заменил названием этого сочинения Лаврова название его главной книги – «Исторических писем» (1870), в которой Лавров развил свою идеалистическую теорию исторического прогресса. По свидетельству друга Успенского, революционера-народника А. И. Иванчина-Писарева, ироническая характеристика стиля философских статей Лаврова, которая содержится в «Неизлечимом» («Дьякон прочел какой-то очень сложный период, спотыкаясь на каждом шагу, – точно плелся он без дороги по какому-то изрытому полю…»), очень задела Лаврова. Последний увидел в рассказе Успенского подтверждение падения своего авторитета в России и своего влияния на молодежь. «Да, – говорил Лавров, – этот рассказ Успенского – лучшее доказательство, что мои писания не удовлетворяют» (журнал «Былое», 1907, № 10, стр. 52).

Рассказ «Неизлечимый» вызвал сочувственный отклик Щедрина, который, ознакомившись с ним, писал 2 (14) октября 1875 года Некрасову: «Повесть Успенского – прелесть. Жаль, что в конце концов видна некоторая небрежность, как будто писать надоело».

notes

Сноски

1

…даже и в «Русском слове» не сказано прямо так. – Успенский имеет в виду статьи, печатавшиеся в 1860-х годах в журнале «Русское слово», в которых с упрощенной, вульгарно-материалистической точки зрения трактовались вопросы о происхождении сознания и о природе высшей нервной деятельности человека (Ф. М. Флоринский. Усовершенствование и вырождение человеческого рода, 1865; Н. В. Шелгунов. Болезни чувствующего организма, 1864, и др.).

2

Шлоссер Фридрих (1776–1861) – немецкий буржуазный историк, автор «Всемирной истории».

3

Хелиасты (правильно – хилиасты) – верящие в церковное учение о «тысячелетнем царстве» после «второго пришествия Христа на землю». О хилиастических учениях упоминается в «Исторических письмах» П. Л. Лаврова.

4

…почитай-ко, что у Бокля сказано. – Бокль Генри-Томас (1821–1862) – английский либерально-буржуазный историк и социолог, автор «Истории цивилизации Англии»; в 60-е и 70-е годы книга Бокля была популярна в некоторых кругах демократической интеллигенции.

5

Бисмарк Отто фон Шёнгаузен (1815–1898) – немецкий государственный деятель и дипломат, основатель юнкерско-буржуазной Германской империи, один из вдохновителей европейской реакции в конце XIX века. Успенский в ряде очерков («Громы небесные», «Грехи тяжкие» и др.) критиковал реакционную политику Бисмарка.

<< 1 ... 5 6 7 8 9
На страницу:
9 из 9