Оценить:
 Рейтинг: 0

И Бог ночует между строк. Вячеслав Всеволодович Иванов в фильме Елены Якович

Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
То, что Бабель оговорил Всеволода Иванова, конечно, показывает, что и пытки были ужасные, и его состояние ужасное. Потому что Бабель хорошо знал, что отец мой усыновил Мишу, что Миша растет как его сын. Значит, если по оговору Бабеля Всеволода Иванова арестуют, то он ввергнет и Мишу в страшные беды как сына репрессированного. Из всего этого следует, какой ужас с ним вытворяли.

И вот эту бумагу генерал показал Мише, Миша прочитал и возвращает ему. И генерал ему говорит: “Знаете, лучше, чтобы она осталась у вас. Так будет надежнее”. Через несколько месяцев генерал был выведен на пенсию. По-видимому, он был из числа не худших.

Также Миша видел документ, в котором перечисляются как будто уничтоженные вещи Бабеля. Несколько рассказов, которые мы не знаем, начало романов и том переводов Шолом-Алейхема. Это то, что у него было на столе, было взято с ним, когда его арестовали, и уничтожено в конце следствия.

Последний, ненаписанный роман Бабеля, или недописанный, то есть роман, часть которого была написана и пропала или пропадает в недрах КГБ, был посвящен ЧК-ГПУ-НКВД.

Про роман знаю вот что. Бабель дружил с Валентиной Михайловной Ходасевич, замечательной ленинградской, потом московской художницей. Это племянница Ходасевича. Я ее довольно близко знал, она очень дружила с моей мамой, у нас подолгу жила в Переделкине. Она мне много рассказывала о Бабеле. Запомнилась одна забавная история. Они выходят вместе, позавтракав, из квартиры Бабеля, и Бабель ее спрашивает: “Вы куда идете, Валентина Михайловна?” Она говорит – ну, я иду, предположим, в Большой театр. Он говорит: “Знаете, и мне как раз очень это удобно, я тоже так же пойду, идемте вместе”. Они доходят до угла, Бабель прощается: “Валентина Михайловна, мне налево, вам направо”. Она спрашивает: “Исаак Эммануилович, а почему вы только что говорили, что нам по дороге?” Он говорит: “А так было бы неинтересно, если ничего не выдумывать!”

Так вот своим друзьям, той же Валентине Михайловне, он объяснял, что часто ходит в дом Ежова из-за этого романа про ЧК, чтобы иметь свежий материал. Это было серьезно. Ежов был в это время уже нарком внутренних дел. До этого он занимал тоже страшную должность: был заведующий отделом контроля высших партийных органов, а это отдел, который составлял списки главных людей, которых надо было арестовать. Жена Ежова, ну, или женщина, которая считалась женой Ежова, была давнишней знакомой и, видимо, давнишней любовницей Бабеля. Я не уверен, что не было какого-то продолжения отношений. Ежов вроде был гомосексуалистом, по-видимому полусумасшедшим. Безумно влюбленным в Сталина, невероятно. Это у него была какая-то мания – Сталин, охрана Сталина. И верил в то, что его хотят отравить какие-то злонамеренные люди. Его арестовали в апреле тридцать девятого, за месяц до Бабеля. И он ужасные давал показания о своей жене. И в этих показаниях как будто что-то очень плохое сказал о ее отношениях с Бабелем. То есть Бабель, обвиненный в “антисоветской заговорщической террористической деятельности”, возможно, был арестован вообще не по политическим причинам. Хотя против Бабеля были Ворошилов и Буденный из-за “Конармии”. Буденный требовал расправиться с Бабелем уже очень давно, когда “Конармия” была написана. Но тогда никому не приходило это в голову, Бабель был очень успешный писатель. Ну, вот такая противоречивая фигура вырастает.

* * *

И вот эта переделкинская пора 1937 года, когда по ночам прислушивались. К нам тоже однажды в двенадцать часов ночи въехала машина официальная. Ворота были закрыты, посылали их открыть… Мама, конечно, испытала все, что можно, в эти секунды. Ну, все были готовы. Оказалось, что приехали из газеты “Известия” сообщить, что отец включен в делегацию, которая должна посетить страны Северной Европы – Финляндию и балтийские, тогда независимые… Но вот все-таки мама набралась страху за несколько минут, пока выяснилось, что из другого министерства приехали.

Реакция страха, ожидания того, что это может случиться с отцом, у мамы, конечно, была. Мы с мамой не раз это обсуждали. Она считала, что она все-таки отцу помогла. И конечно, его спасало заступничество Горького. Некоторые писатели, как Бабель, были арестованы только после смерти Горького. Сзади нашей дачи была дача хорошего сибирского писателя Зазубрина. Он был арестован вместе с женой и расстрелян сразу, как умер Горький. Была знаменитая встреча Сталина с писателями на квартире у Горького, когда Сталин сказал: “Вы – инженеры человеческих душ”. Потом это без конца повторялось. Представьте, на этой встрече Зазубрин, в присутствии Сталина, специальную речь произнес о том, что в Сибири какие-то идиоты устроили культ Сталина. Это в те годы – а это начало тридцатых – была совершенно табуированная тема, никто на эту тему не смел говорить. И Сталин, конечно, запомнил и отомстил – но только после смерти Горького.

Я вообще считаю, что по целому ряду известных мне симптомов можно быть все-таки почти уверенным, что смерть Горького была насильственная, что его убили по приказанию Сталина.

Комнаты, где Горький умирал, мне показывал потом Иван Николаевич Ракицкий. Вы знаете, вокруг Горького все гораздо удивительнее, чем это может казаться. Вроде “буревестник”, да? А на самом деле Горький – крайне интересная личность с определенными мистическими настроениями. Ему нравились очень нестандартные люди. У него несколько человек стали просто членами семьи и всегда с ним жили, он их содержал. Среди них был Иван Николаевич Ракицкий, в прошлом русский богач. Все свои капиталы он истратил на раскопки скифского золота. Напрасно. Никакого скифского золота он не нашел. С другой стороны, вовремя разделался со своим богатством, не пострадал поэтому от революции. К моменту революции он уже пришел с пустыми руками и с дружбой Горького. А дружба Горького была отчасти связана с его загадочностью. Например, это был человек-сейсмограф. Когда происходило землетрясение в Японии, мои родители были свидетелями: Ракицкий утром себя плохо чувствует, выходит к завтраку, говорит: “Нет, опять мне очень плохо, я не буду с вами садиться”. Ложится на диван, закрывает глаза. “Знаете, это рушатся дома, в Японии сейчас большое землетрясение”. Включают радио – действительно.

А ко мне Ракицкий был расположен из-за моих занятий историей и географией. Он меня вроде как экзаменовал, остался доволен и потом имел со мной такие отдельные отношения. И вот я приезжаю с родителями и с братом в этот горьковский дом загородный, напротив Николиной Горы. И Иван Николаевич мне говорит: “Ты знаешь, я тебе покажу то, что вообще никто не видит, потому что меня назначили отвечающим за эти комнаты”. У него был ключ от комнат, где умирал Алексей Максимович, и мы с ним вдвоем пошли. Это перед самой войной, то есть мне почти двенадцать, такой довольно ранний возраст, но он считает меня с каким-то основанием вундеркиндом и явно хочет, чтобы я запомнил это. Вот я вам рассказываю. Лежит большая стопка газет. Он говорит: “Понимаешь, Горький прилетел из Крыма, ему сказали, что это грипп, он не должен никого видеть в Москве. Его увезли на дачу, там уложили и никого не пускали”. Я и сам это знаю – просто по родителям, потому что они всегда у него бывали, а в тот раз их не пустили. В своем романе, названном строкой Пастернака “Гибель всерьез” – La Mise ? mort, Луи Арагон пишет, как они с Эльзой Триоле приехали к Горькому, чтобы поговорить с ним о каких-то важных делах, их тоже не пустили.

Но, так или иначе, это конец Горького. И вот что мне сказал Иван Николаевич: все газеты Советского Союза, на которые подписывался Горький, печатали в эти дни особым образом. Был один экземпляр, который набирали специально для него. В нем отсутствовало информационное сообщение о состоянии здоровья Горького. А во всем тираже, появившемся в тот момент, когда он приехал из Крыма, в течение десяти дней присутствовала информация о его болезни. Потом сообщили, что он умер.

И вот я думаю, что все-таки Сталин его, ну, не физически убил, но дал приказание убить. Очень много данных о том, что они поссорились. Принципиально поссорились. По-видимому, первая ссора была главная, вокруг Съезда писателей, куда Горький пригласил с основными докладами Бухарина и Радека. И он знал, что Сталин против. Отец мне говорил, что Горький ему дал читать один том по истории английской революции, где были поразительные подчеркивания, из которых многое могло следовать. Этот том загадочным образом исчез из папиного кабинета.

После смерти Горького папа не то чтобы пострадал, но Горький его при себе держал помощником. Горький числился главным руководителем Союза писателей, только что созданного, и отца моего он определил при себе секретарем Союза писателей и председателем Литературного фонда. С этих постов, конечно, отец мой был смещен. И при том, что угрозы ареста вроде прямой не было, но его ситуация была подвешенная, как у всех.

* * *

Именно в этот момент мы переезжаем в писательский дом в Лаврушинском. В тридцать пятом году, когда полным ходом шла реконструкция Москвы, снесли флигели на углу Лаврушинского переулка и Ордынского тупика и выделили участок для строительства кооператива “Советский писатель”. Это еще жив Горький, поэтому Всеволод Иванов – один из таких привилегированных писателей. И нам дают очень хорошую квартиру. Но уже тогда начались проблемы с деньгами. Поэтому отец продает большую часть книг. Потом очень жалел. Он говорил: “Я продал все, что было связано с революцией, с историей революции, все бесконечные тома партийных съездов, партийных дискуссий, потому что я считал, что уж что-что, а это я всегда достану. И именно это все потом было запрещено!” Когда Солженицын писал “В круге первом”, когда он уже начинал писать “Архипелаг ГУЛАГ”, мы с ним встречались, и я ему довольно много отдал из оставшегося у отца в библиотеке. Отец действительно подбирал книги по истории революции, видимо, надеялся когда-то написать, но так и не получилось.

Опять-таки многие из тех, с кем мои родители дружили в Переделкине, оказываются нашими соседями по Лаврушинскому. В частности, Федин живет ниже нас этажом, Катаев – этажом выше, Шкловский – четырьмя этажами. Так что в Лаврушинском сложилась своя особая цивилизация. Днем, часа в два я всегда слышал шум – это Шкловский спускался по лестнице, громко с кем-нибудь что-то обсуждая. Когда он доходил до нашего, четвертого этажа (он жил на восьмом), останавливался. Если отца не было, спрашивал меня, потому что я был как бы “завхоз” по части библиотеки. Шкловский сам имел огромную библиотеку, но все-таки пользовался отцовской. У них обоих – я думаю, у всего поколения – скорость чтения была колоссальная. Книжку он всегда просил “до завтра”, завтра приносил и брал снова. Я его очень близко знал, Шкловского, он человек был почти гениальный.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3