Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Укус ангела

Год написания книги
1999
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Не знаю почему, но это не так, – угрюмо заупрямился Иван.

– Это так, ибо Он благ. Будь Бог всеведущ и знай злые помыслы людей, готовых сознательно предаться греху, Он не допустил бы греха. – Петруша шлепнул на плече треугольного слепня. – Если же тебе угодно настаивать на том, что Бог всеведущ, то придется признать, что Он не всеблаг. Ведь люди тогда, следуя Божьему Промыслу, не могли бы избежать греха и поступить иначе, чтобы не нарушить Его волю. Но в таком случае за все деяния и прегрешения людей держать ответ перед Богом должен сам Бог.

Посчитав, что продолжение беседы в том же духе будет, пожалуй, уже избыточным бахвальством, дипломированный филолог Петр Легкоступов встал с циновки и, потрогав свои горячие плечи, предложил окунуться. Иван остался недвижим. В голове его недолгое время происходила какая-то трудная работа, проделав которую, он тоже поднялся и легко двинулся за Петрушей к озеру. Пробитая солнечным светом, который не то волна, не то поле, не то сонм корпускул, прибрежная вода казалась рыжеватой. Ничего не подозревающий Легкоступов, спугнув стайку водомерок, зашел в озеро по грудь, что удалось ему за три с половиной шага, и тут настигший его Иван невозмутимо и по-военному четко продемонстрировал усвоенный урок. Взяв в кулак волосы на затылке Петруши, кадет Некитаев решительно окунул голову соперника в озеро, вода которого, по непроверенным местным слухам, считалась целебной. Извергая пузыри и поднимая придонную муть, Легкоступов забился и засучил в воде руками, однако Иван держал жертву крепко. Когда Петруша обмяк и пальцы его перестали цепляться за руки и ноги мучителя, Некитаев вытащил едва живого герменевтика на берег.

Стоя на карачках, Легкоступов довольно долго кашлял, выкатывая из орбит красные глаза, хрипел и производил еще какие-то рвотные движения и звуки, при которых из носа и рта его хлестали потоки целебной воды, сдобренные каберне и тягучей желчью. Наконец, насилу оправившись, Петруша немощно растянулся на траве и судорожно прошипел:

– Дрянь!.. Ублюдок!.. Я же утоп!

Но Иван был мрачен и убедительно серьезен.

– Пусть за то, – хмуро рассудил он, – Всеведущий сам с себя взыщет. Разве не так выходит? – В глазах кадета не было никого – ни зверя, ни человека. – Запомни, Легкоступов: я знаю, что кровь во мне стала черной. Кровь во мне переменилась, и теперь мне все можно. О Тане забудь. Ты понял меня, Легкоступов?

Петруша понял. Он еще не отдышался до конца, и взгляд его был мутным, но он все понял.

– Ты же брат ей… – вышла из него задохнувшаяся мысль.

– А впредь давай устроим так, – предложил Иван, – я буду делать как захочу, а ты будешь объяснять, почему я поступаю правильно.

Как ни странно, эта мрачноватая шутка со временем преобразилась в некий зловещий постулат, действительно определявший суть одного из уровней их отношений. Однако это случилось потом. Теперь же Петруша подхватил свою одежду и, бормоча довольно банальные ругательства, на нетвердых ногах устремился к дому. Иван остался на берегу. Он сидел неподвижно над мерно бликующей гладью, а из воды желтыми бисеринами глаз долго и неотрывно смотрела на него узкая уклейка. Если и было сейчас в Иване что-то от солнца, которым он когда-нибудь намеревался явиться державе и миру, то это было солнце в затмении. На него легла тень безумия.

Этой ночью Иван Некитаев вошел в спальню своей сестры. И Таня его приняла – то ли из страха перед помрачением брата, то ли из артистической потребности в острых переживаниях, из художественной тяги ко всему запретному, преступному, оправданному пониманием простой вещи: всякий больше боится прослыть порочным злодеем, чем на самом деле быть им. Так или иначе, но она без принуждения окунулась в эту терпкую ночь греха, а вынырнув в июльском сияющем утре, объявленном пронзительным воплем юрловского петуха, не умерла от стыда и раскаяния. Напротив, нечто новое, какое-то зазорное, но оттого еще более сладкое упоение нашла она в этой растленной любви, и с той ночи оба уже не упускали возможности во всякое время сорваться в бездну своей кромешной тайны, в обоюдном нетерпении не гнушаясь ни стогом сена со всей его скачущей травяной мелочью, ни погребом со студеным ледником, ни обсыпанным пометом, пухом и кудахтаньем чердачком курятника. Собственно, таиться им приходилось лишь от стоячего воротничка попечителя, который по давно заведенному порядку со всем семейством проводил летнее время в усадьбе Некитаевых (часто, впрочем, отлучаясь по безотлагательным хозяйственным хлопотам), и его жены – фанатички грибных и ягодных заготовок. От Петруши – едва ли не с надменным вызовом – Иван почти не скрывался, а прислуга и местные крестьяне заподозрить неладное могли не иначе, как застав нечестивцев с поличным. Но в этом случае, можно не сомневаться, шестнадцатилетний Иван Некитаев не остановился бы перед душегубством. Как и во всяком другом случае.

Тем не менее, соответствуя своей непознанной природе, вскоре возник слух – словно бы сам собой, как пыль, червь или плесень. Чтобы направить домыслы в иное русло, луноликая фея Ван Цзыдэн, чувствительная к переменам в тонкой атмосфере взглядов и недомолвок, однажды, как бы не замечая присутствия в саду жены попечителя и горничной, кропотливо обирающих колючий куст крыжовника, с громким смехом привлекла к себе подвернувшегося под руку Петрушу и быстро, но выразительно его поцеловала. Затем Таня отпрянула, закатила Петруше не слишком болезненную оплеуху и убежала прочь, в пропахший кипящим вареньем дом. В тот же день она уехала в Петербург. Спустя немного времени покинул некитаевскую усадьбу и наскоро собравшийся Петруша. Домашним он сообщил, что едет гостить в Ялту, к бывшему университетскому товарищу, однако плавки оставил предательски трепетать в саду на бельевой веревке. Иван угрюмо и нелюдимо прожил в имении еще неделю, после чего убыл в казармы кадетского корпуса, напоследок изловив голосистого юрловского петуха и решительно свернув ему голову.

Теперь немного предыстории. За четверть века до встречи доблестного Никиты с хунхузкой Джан Третьей империю расколола смута. Достопамятная Надежда Мира, трижды проклятая и трижды прославленная голь-государыня, чье рождение было отмечено дивным смятением стихий и чьи слова благоухали даже тогда, когда она изрыгала проклятия, разбудила в тот год могучие силы, о природе которых до сих пор препираются ученые и церковники. С несметной ордой нелепого воинства, впереди которой неукротимо катился чудовищный огненный жернов, спекавший землю в камень, Надежда Мира поделила державу надвое. Получив во владение Гесперию, а Отцу Империи оставив восточные пределы, она воцарилась в омытом водами Петербурге. Но не ради монаршего венца губила Надежда Мира города, армии и народы. После обмена заложниками, который призван был закрепить зыбкий мир в рассеченной стране, она получила наконец в свое полное владение предавшего ее любовника – преемника Отца Империи. Но та любовь, что заставила Надежду Мира превзойти границы возможного и поколебать неодолимую державу, теперь, добившись своего, внезапно потеряла силу. При послах Востока владычица Гесперии, удрученная бесчувствием испепеленной души, собственноручно зарезала желанного заложника отменной сталью мастера Гурды. Кажется, ее удивило, что кровь у бывшего любовника оказалась красной и пенилась, как кипящее масло. Вслед за тем Надежда Мира на глазах всей свиты обратилась в тень, которая до сих пор с шелковым шелестом блуждает по Петербургу, и без того богатому на подобные штуки.

Если бы огненный жернов не оставил за собой выжженный след шириною в триста сажен, который долго еще дышал таким жаром, что воздух над ним дрожал, истекая чистым веществом ужаса, а беспечно порхавшие над границей птицы на лету обращались в головешки, Гесперия и Восток, после престранного метаморфозиса Надежды Мира, должно быть, вновь соединились. Но рубеж был непреодолим. Держава смогла восстановиться лишь три года спустя. За это время Гесперия, лишенная единоначалия, день ото дня теряла силы, разъедаемая трупным ядом сепаратизма. Сначала отпали западные провинции: Польша, Моравия, Паннония и Чехия. Затем провозгласили независимость закавказские царства, Болгария и Румыния. Следом за ними отделились Финляндия, Курляндия и Литва. Еще немного, и Гесперия, преданная вассалами, распалась бы в пыль, в ничто, но тут в Москве, столице Востока, диковинной смертью умер Отец Империи.

Как известно, по заключению смущенных медицинских светил и патологоанатомов, которые освидетельствовали смердящий, растекающийся липкой лужей труп, выходило, что им предъявлены останки человека, умершего по меньшей мере восемнадцать лет назад. Истории неведомо, как Отцу Империи удалось одурачить подданных и так долго править, будучи мертвым, но совершенно точно известно, что одновременно с его вторичной и окончательной смертью выжженная огненным колесом граница внезапно сделалась проницаемой. То есть ее не стало вовсе. Только полоса спекшейся земли, растопленной некогда дивным жаром в магматический расплав и застывшей после в монолите, служила памятью о губительном рубеже. Однако со временем и эту каменную ленту на всем ее протяжении от астраханских камышей до беломорской прибрежной тундры заглушили пески, степные травы, ольшаники, вересняки, душный багульный стланик да сырь болотных мхов. Словом, больше не стало причин, всерьез мешавших изнуренной державе воссоединиться. И она воссоединилась.

Событие это впрыснуло в жилы страны небывалую силу. Теперь Гесперией и Востоком, вновь слившимися в Россию, правили два выборных консула – по одному от каждой из земель, обреченных в прошлом на невольную изоляцию. В стране были официально сохранены обе столицы: первые два года правления вновь избранных консулов правительство располагалось в Москве, вторые два года – в Петербурге. Вопреки предсказаниям ученых и астрологов, внутренняя жизнь державы весьма скоро обустроилась, благодаря чему уже при втором консулате империя была восстановлена в прежних границах. При расправе над сепаратистами – в назидание затаившимся и непокорным – на территориях замиренных провинций и царств, ныне лишенных прежних (если такие имелись) привилегий, была введена практика публичных казней. Сорок семь тысяч преступных голов, хлопая удивленными глазами, прилюдно скатились с плеч, прежде чем развеялся в уцелевших мозгах дурман вольномыслия и на окраинах воцарилось относительное спокойствие. Причем все без исключения наместники и генерал-губернаторы отмечали в докладах правительству, что расстрелы и повешенья производят на инсургентов впечатление куда меньшее.

Затем были: аннексия Могулистана и Монголии, Персидская кампания, оккупация Шпицбергена, повторное замирение Ширвана, десант в Калькутте, после чего Англии пришлось отчасти потесниться в Южной Азии, получение мандата на Кипр, блестящий рейд экспедиционного корпуса в Мекране и, наконец, разгром Оттоманской Порты. Империя являла волю к постоянству движения, обязательное для своего существования усилие, ибо она, как и любая империя, определенно была подобна велосипеду – когда седок перестает крутить педали, все катится в упадок, разложение, развал. И солнце над миром горит, как шапка на воре…

* * *

После того безумного лета Иван Некитаев многие годы не появлялся в своем родовом имении. Предположительно, он стыдился. На счастье, к моменту окончания им кадетского корпуса случилась заварушка в Табасаране, куда Иван и был отправлен в качестве ротного командира (спустя весьма короткое время ему уже доверили десантно-штурмовой батальон).

Одиннадцать месяцев правительственные войска гонялись по скалам за отрядами табасаранских абреков, усмиряли восставшие аулы и разоружали искони вооруженных горцев. Именно тогда сложилось и разнеслось языками предание, прославившее Ивана Некитаева как дерзкого, непредсказуемого, безжалостного и до невероятия удачливого командира. Враги ненавидели и боялись его, всерьез считая, что сам Иблис вселился в этого отчаянного уруса, наделил его своей дьявольской хитростью и на погибель правоверным добывает ему победу за победой. Не раз мятежники, превосходя противника силой, суеверно уклонялись от стычек с отрядом Иван-шайтана и, бывало даже, без боя обреченно сдавались в плен, обоснованно полагая, что иначе им нипочем не уцелеть. Пепелища, руины и курганы трупов оставлял за собою лютый батальон. Некитаев нещадно проливал кровь врагов, но он не унижал их – ни излишней жестокостью казней, ни насмешкой, ни милосердием. Пожалуй, для горцев это было самым загадочным и невыносимым, ибо в их мере бытия действительно выглядело чем-то нечеловеческим. Что до солдат империи, то они были убеждены и согласны подтвердить под самой страшной клятвой, что в комбате Некитаеве пребывает дух архистратига Михаила, необоримый и великий дух победы.

Иван был удостоен тринадцати покушений и при этом ни разу не получил даже легкой раны. Зато обрел славу неуязвимого ратоборца, хранимого судьбой и всеми магометанскими джиннами от любой неприятности, будь то заряд динамита под сиденьем бронетранспортера, шип скорпиона или понос от тухлой воды. К концу Табасаранской кампании он имел уже чин майора, должность комполка, три Георгиевских креста, именной револьвер штучной тульской работы (ныне в армии револьверы патриотично называли скоропалами), саблю – старинный персидский булат, добытую в бою, и ларец, где хранились престранные сувениры: двенадцать бород подосланных убийц и лакированный череп тринадцатого. (Относительно этих трофеев Петр Легкоступов впервые, сам не обратив на то внимания, исполнил завет Ивана, едва ли всерьез обязавшего молодого герменевтика любой, пусть даже самый отъявленный жест Некитаева толковать позитивно. Как личность, известная в кругу петербургских интеллектуалов, Легкоступов однажды дал интервью, напечатанное в крупной столичной газете. Мятеж в Табасаране был только что благополучно усмирен, и об именах героев, благодаря неумеренной пытливости репортеров, привыкших, точно навозники, извлекать пользу из того материала, какой имеют в наличии, равно как и обо всех присущих им, героям, достоинствах и милых чудачествах, осведомлены были весьма и весьма многие. Интервью получилось философическое, но вполне проницаемое – что-то о бодрийаровском симулякре и декадентском дискурсе новых символистов. Там, иллюстрируя мысль о неизменном примате внутренней деструкции над разрушением физическим, внешним, Легкоступов изрек: «Вот, скажем, дерево. Что оно думает о себе? Оно думает: я дерево, дерево – не мышь, не облако, не севрюжина с хреном, но дерево. И поэтому оно остается деревом и весной расцветает вместо того, чтобы рассыпаться трухой и прелью. Или, скажем, эта жутковатая кунсткамера – известный всем ларец майора Некитаева. Что значит он? Да только то, что хозяин ларца думает: я живой человек, живой человек – не смоляное чучелко, не падаль, не гармонь и не седло барашка, но человек. И поэтому он живет и побеждает, и возвращает под державную десницу неблагодарный Табасаран. А как думают пребывающие в возвышенном упадке наши новые символисты, эти кропотливые искатели истины? Они думают так: мы живые люди, но что такое человек и что такое жизнь? И на глазах распадаются на атомы, изначальные идеи, вечные смыслы и обобщенные символы».)

Вскоре после возвращения с Кавказа Иван Некитаев, в числе наиболее способных молодых офицеров, был зачислен в общевойсковую Потемкинскую академию. Благодаря этому событию и небольшой, кстати подвернувшейся войне в Барбарии, где отличились приглашенные советники и спецы империи, к двадцати восьми годам он, обласканный удачей Воин Блеска, стал самым молодым полковником Генерального штаба.

Глава 2

Табасаран

(за восемь лет до Воцарения)

Сейчас я мог бы пить живую кровь

И на дела способен, от которых

Я утром отшатнусь.

    В. Шекспир. Гамлет

На Табасаран упала ночь – глухая, черная, непроглядная. Лишь кололи сверху мир острые звезды. Батальон разбил бивак в полуверсте от аула – ночевку в селе, где на площади высилась гора из четырехсот пятидесяти шести трупов и запах гари изводил своей грубостью, комбат счел неуместной. Что делать, на свете есть вещи с невозможно скверным характером, и война – одна из них. Так он и доложил по рации в штаб Нерчинского полка войсковому старшине Барбовичу.

Аул взяли только к вечеру. Мятежники дрались отчаянно, и вместе с ними отчаянно дрались дети, женщины и старики. А когда они поняли, что проиграли, и решили наконец сдаться, уповая на милость победителя, капитан Некитаев отказал им в своей милости. В назидание непокорному Табасарану.

Так он поступал уже не раз, за что получил от повстанцев лестное прозвище Иван-шайтан, ибо колыбель его, как считали горцы, качал сам Иблис, постегивая младенца плеткой, чтобы тело бесенка было упругим, а суставы – подвижными. Над саклями и дымящимися руинами взвились белые флаги. Вокруг колебались травы и непоколебимо высились горы. Капитан сказал: «У добрых хозяев рабы отвыкают бояться». И добавил: «Не истязать, не калечить, не жалеть». Приказы комбата исполнялись беспрекословно. Вскоре аул был безупречно мертв. Счет обоюдных потерь: на одного убитого имперского солдата – семьдесят шесть мятежников.

Лично расставив посты, Иван Некитаев возвращался в лагерь. Путь ему освещал наспех сварганенный из палки, ветоши и солидола факел – электрические фонари были розданы караульным. Под ногами шуршали мелкие камни и сухая трава – к утру она, верно, станет сахарной от инея. Ноябрь. Две тысячи метров над морем, которого здесь нет и в помине… Пламя отчего-то было морковно-красным, темным, как будто светило сквозь ржавую пыль. Комбат думал. По всему выходило, что несколько мятежников из отряда, который капитан настиг и запер в ауле, прорвались в горы. Поблизости не было крупных банд, но какая-нибудь шайка, наведенная беглецами, вполне могла попытаться ночью наудачу атаковать сонный бивак. По распоряжению Некитаева солдаты в нескольких местах заминировали дорогу и поставили растяжки на тропах. Однако горцы были здесь дома и, возможно, знали пути, о которых понятия не имели имперские картографы.

Часовой у командирской палатки бодро щелкнул перед капитаном каблуками. Неподалеку, в кромешной тьме гортанно вскрикнула какая-то птица. Кажется, она еще пару раз хлопнула своими махалками. Тьма здесь тоже была незнакомая, чужая – не та, что в России, где ночь реальна и нестрашна, особенно летом, особенно над рекой, когда по берегу шуруют ежи, а под берегом рыщут раки. Иван взялся за полог, чуть пригнулся, и в тот же миг чудовищный ледяной обруч стянул и безжалостно обжег его мозг. Лютая стужа вспыхнула в глазах белым, судорога перекосила лицо… но обруч уже ослабил хватку. Капитану был знаком этот кипящий холод, этот любезный знак провидения, эта снисходительная подсказка смерти. Некитаев перевел дыхание и выпрямился. Над головой по-прежнему были только звезды и то, что между ними. Выходит, вновь вскоре кто-то придет за его жизнью, которая ему не важна, как разница между «есть» и «нет», «полно» и «пусто», ибо это одно и то же для тех, чья воля победила тиранство разума. Но все равно он отдаст жизнь лишь тому, кто сумеет достойно ее взять, кто сумеет загнать его, как дичь, как зверя, кто поставит на него безукоризненный капкан.

Капитан в упор посмотрел на часового – крепкого моложавого сержанта из штурмового отделения Воинов Ярости – и кивнул в сторону входа.

– Слушаюсь, ваше благородие. – Штурмовик в зеленой распятненке с готовностью принял из рук командира факел и первым нырнул в палатку.

Ржавые отблески порскнули по стенам и куполу просторной брезентовой утробы – трофейный тебризский ковер, отливающий золотистым ворсом, вешалка, легкий стол, четыре складных плетеных стула и походная кровать с пуховиком-спальником, полуприкрытая густо-синей шелковой ширмой с чешуйчатым – чистый карп – драконом. Внутри все было в порядке, то есть там никого не было. Некитаев шагнул к ширме. Он чувствовал, что холод не ушел из мозга совсем – нет, стужа осторожно дышала, тихо, едва ощутимо; она оставалась рядом, только закатилась в дальний угол и затаилась, как мина на взводе. Достав из кармана фляжку коньяка, Иван сделал большой глоток, после чего протянул ее сержанту. Тот с благодарностью принял, крякнул и занюхал «Ахтамар» продымленным рукавом.

– Будем ждать здесь. – Капитан нагнулся и достал из-под кровати фальшфейер. – Факел брось, а как велю – свети этим.

Часовой метнул фыркнувший факел за полог и затоптал пламя сапогом. В полном мраке Некитаев щелкнул зажигалкой, ступил за ширму, сел на шерстяной пол и привалился спиной к кровати. Подождал, пока сержант устроится за вешалкой с одиноким дождевиком на рожке, и сбил язычок голубоватого пламени.

– Опять умышляют, ваше благородие? – шепотом спросил штурмовик.

– Да, Прохор, опять. И мы их снова сделаем.

– А то! – незримо осклабился в темноте Прохор.

Что Некитаев знал о них? Солнце – чернильница Аллаха. Нуга, халва, шербет. Раджеб, шабан, рамазан, шавваль. Муэдзин кричит с минарета, муфтий толкует шариат и заказывает паломникам кувшинчик воды из Земзема. Михрабы всех мечетей смотрят на Мекку. Шейх читает диван газелей Саади «Тайибат», что значит «Услады», и мечтает искупаться в Кавсере, что (мечта) ничего почти не значит. Фарраш расстилает молитвенный коврик, лифтер Али свершает свой намаз. В чаше Джамшида отражается весь подлунный мир плюс звезда Зухра… Впрочем, это не о них. А вот о них: они нападают ночью и не используют трассеры, чтобы нельзя было засечь стрелка, а горное эхо отечески покрывает их, не давая сориентироваться по звуку. Они грызут гашиш, как сухари, и на спор ловят зубами скорпионов. После рукопожатия с ними можно не досчитаться пальцев. Они берут заложников и воюют, заслоняясь собственным прекрасным полом, который весьма невзрачен. С ними нельзя договориться, потому что у них змеиный, раздвоенный язык и они не помнят клятв. Они оставляют после себя оскопленные трупы пленных, насаженные на шест скальпы и насмерть обваренные в смоле тела имперских солдат…

Часа полтора было тихо (Прохор пару раз едва слышно потянул носом, заряжаясь из щепоти кокаином), как вдруг со стороны ущелья раскатисто громыхнул взрыв – сработала растяжка – и застучали дробные автоматные очереди, нагоняемые собственным эхом. Лагерь ожил. Снаружи послышался топот ног и резкие выкрики команд. Сразу несколько осветительных ракет взвились в небо, бледными радужными репьями, как едва живые фонари на морозе, просвечивая сквозь брезент палатки. Сержант не шелохнулся – он был штурмовиком отменной выучки. Некитаев нащупал на боку рацию и щелчком вызвал ротных.

– Первый, второй, третий – к ущелью, – буднично распорядился он. – Четвертый – охрана лагеря. Остальным усилить посты по всем направлениям. Я тоже иду к ущелью. Связь – только при крайней нужде.

Капитан выключил рацию и сказал в темноту:

– Хрена лысого. Остаемся на месте. Эфир они как пить слушают. Пусть верят – меня выманили.

– Ясный папа, – манкируя уставом, откликнулся Прохор.

Возле ущелья шла вялая перестрелка, время от времени гулко ухали взрывы. Ничего серьезного там происходить не могло – так, простодушная уловка, представление в виде случайной ночной стычки. Ротные вполне могли разобраться сами. Некоторое время все продолжалось примерно в том же духе, как вдруг снаружи, за стенкой палатки, послышался тихий отчетливый шорох. В тот же миг на мертвом небе зависла очередная ракета, и комбат углядел, как внутрь палатки, отогнув полог, неслышно скользнули две тени. «Прошли все посты, – отметил Некитаев. – И видят в темноте, как ночные зверушки». Однако если гости и видели что-то во мраке, то все же не так ясно, как при свете дня, ибо не приметили засаду и стали молча возиться с чем-то неподалеку от входа. Держа наготове скоропал, капитан дождался, когда небо бледно осветилось очередной ракетой.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7