Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926

Год написания книги
2007
1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
1 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926
Павел Дмитриевич Долгоруков

Павел Дмитриевич Долгоруков – деятель земского либерального движения, один из основателей Союза Освобождения, кадетской партии. Выступал против применения насилия в революции и против самой революции. Летом 1917-го пришел к выводу о необходимости установления военной диктатуры. После Октябрьской революции участвовал в Белом движении, член «Национального центра». С 1920-го в эмиграции. В 1926-м для выяснения ситуации в СССР нелегально перешел границу, был арестован и через год расстрелян. В книгу включены воспоминания Петра Дмитриевича, его брата, и многих замечательных людей того времени…

Павел Дмитриевич Долгоруков

Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916–1926

Часть первая

Великая разруха

Глава 1

Февральская революция. 1917 год

Осенью 1916 года у меня на квартире в Москве заседал пленарный Центральный комитет партии Народной свободы (К.-д.). Настроение тогда было тревожное. Военные неудачи. Значительная часть русской земли была занята неприятелем. Заметно было ослабление власти и ее авторитета. Распутинство, министерская чехарда. Слабость государя чувствовалась всей страной и приводила в отчаяние монархистов. Не только великие князья, но и отдельные дамы-патриотки начали подавать государю петиции и записки об угрожающем для династии положении и подвергались за это высылке. Убийство Распутина не улучшило положения, а только подлило масла. Первоисточник слабости власти и ее растерянности остался: нерешительный характер государя и вмешательство в назначения государыни. Чувствовалась возможность падения власти, и многие патриоты сознавали, что вести войну такая власть не может.

Тем-то и объясняется, что некоторые монархисты и военные, все командование армии, при первой вспышке революции высказались за отречение государя: надеялись оздоровлением верхов спасти военное положение, выправить войну, принесшую миллионы жертв, поднять дух народа и войска.

Оказалось, дела не поправили. Или оно вообще было неисправимо, или, к несчастью русского народа, вследствие несчастных обстоятельств не мог выдвинуться вовремя надлежащий вождь-диктатор. Когда осенью 1917 года появился Корнилов, было уже поздно, власть оказалась в слабых, неумелых руках, способствовавших дальнейшему ее разложению и захвату ее большевиками.

На заседании Центрального комитета К.-д. партии, о котором я говорил, то есть за полгода до революции, вследствие паривших тогда настроений и предчувствий уже поднят был вопрос, как быть, если власть выпадет из рук государя, кого русская общественность сможет выставить ее носителем.

Назвали князя Г.Е. Львова, организатора и главноуполномоченного Земского союза. Русская действительность смогла выставить лишь этого хорошего человека и работника, талантливого организатора.

Я усомнился в пригодности Львова на столь ответственную политическую роль. Я с ним работал в японскую войну, когда я был уполномоченным пяти передовых санитарных отрядов Московского земства, а он был главноуполномоченным объединявшихся тогда земств. С ним, как милым, хорошим человеком и авторитетным, талантливым организатором, было очень приятно вести дело. Но я напомнил о бывших у меня с ним разговорах в китайской фанзе, в которой мы с ним жили под Лаояном, которые затягивались до глубокой ночи и о которых упоминает в своих воспоминаниях Т.И. Полнер. В них Львов обнаружил свою политическую малограмотность и незнание конституционных терминов. Например, путая ответственность министерства перед монархом и перед парламентом, он не разбирался в разнице между парламентским и парламентарным строем. И вообще он мне казался политически малоподготовленным и подходящим человеком. На высказанные мной сомнения меня спросили: «Кого же вы бы наметили на роль главы правительства?» Я никого не мог назвать. Помнится, что и другие никого не назвали. Таким образом, тогда у нас уже наметилась кандидатура Львова.

Не допускаю, чтобы среди полуторастамиллионного населения не нашлось в нужный момент сильного, властного человека, но русская действительность и политический строй, вероятно, не способствовали выдвижению и развитию сильных политических фигур, а хорошего человека, земца и организатора оказалось по моменту недостаточным.

Атмосфера все сильнее наэлектризовывалась, тучи сгущались. В конце февраля 1917 года я был у себя в подмосковной деревне Рузского уезда, где ранее предводительствовал пять трехлетий. Неожиданно я получаю из г. Рузы от моего бывшего секретаря записку, что из Москвы телефон сообщил: в Петербурге переворот, правительство низложено и власть перешла к Государственной думе. Собираюсь тотчас же в Москву, где застаю смятение и неразбериху и противоречащие одно другому известия. Говорят об отречении государя. Еду в Петроград. Поезд пришел в Петроград с опозданием. Говорили, что ночью на какой-то станции за Бологим стоял поезд государя. По дороге на узловых станциях садились офицеры с фронта. Тяжелое впечатление производило отобрание на петроградском вокзале у них револьверов и шашек какими-то молодыми людьми с красными бантами. Смущение и недоумение офицеров. Старый генерал с Георгиевским оружием говорит, что неприятель не мог у него отобрать оружие, которым он заслужил Георгия, почему же он должен отдать его русским, как преступник. Но никакого военного и жандармского начальства нет. Сумрачно офицеры отдают оружие. Кажется, потом им его вернули. Отсылаю багаж в гостиницу «Европейская» и еду прямо в Таврический дворец. Городовых уже нет.

В Таврическом дворце картина толчеи и сумятицы, которая уже часто описывалась. Толпа и улица завладели зданием. В думском зале уже заседают солдатские и рабочие депутаты. Члены Думы ютятся в маленьких комнатах флигеля. В длинном коридоре, ведущем к нему, еле можно протолкнуться в людской массе, идущей взад и вперед. Колонная зала и другие переполнены – солдаты, штатские. Колонны, стены и полы уже загрязнены. В большом кабинете председателя Думы – думская комиссия по приему арестованных. Несколько знакомых членов Думы сидят в ней. Все время представители «народа», рабочие, приводят арестованных городовых, сановников, министров. Всех более важных арестованных направляют в министерский павильон. Некоторые министры идут со сверточками, с необходимыми под арестом вещами. Некоторые сановники приходят и сами просят, чтобы их арестовали, так как они боятся за свою участь. Не помню, кто стоял во главе дела арестов, кажется, Керенский, назначенный министром юстиции. В маленьких комнатах флигеля только что образовалось Временное правительство. Всюду видна крупная фигура Родзянко. Члены правительства постоянно ходят в колонную залу и во двор говорить приветственные речи войскам, в строе приходившим при своих офицерах, засвидетельствовать свою верность Думе и Временному правительству. С гвардейским экипажем пришел и великий князь Кирилл Владимирович, кажется, накануне, во всяком случае, до отречения государя. Красного банта на нем не заметил. Многие члены Временного правительства и Думы охрипли от постоянных речей. Раз я пошел за Милюковым во двор. Он обходил построившуюся перед Думой часть, приветствующую в его лице новое правительство. Меня поразила уверенность и апломб, с которым он здоровался с людьми, обходя фронт, и говорил несколько слов офицерам и солдатам.

Некоторые из членов Думы и правительства в изнеможении лежали в промежутках между речами на диване во флигеле. Родственники и знакомые приносили им закуски. С Керенским случился какой-то припадок, кажется сердечный. Кажется, потом он повторялся. Часть войск проникала в колонную залу. И там члены Думы и правительства говорили речи. Говорили и посторонние. Какой-то беспрерывный митинг.

Меня уже тогда с первого дня поразило, что Дума была вытеснена из своего помещения и члены ее, как и члены правительства, ютились во флигеле. Я поздравил Родзянко с той ролью, как мне казалось спасительной, которую он с Думой сыграли, взяв власть, выпавшую из рук государя, и направив революцию в известное русло сформированием правительства. Но тогда же я ему заметил, что мне кажется, что народное представительство напрасно уступает свое помещение и позволяет себя физически оттереть на второй план. «Что же вы хотите делать, – басит он, – я и хотел настоять на своих правах, да ваш же Милюков и другие не поддержали меня и считают, что Дума не должна вступать в конфликт с солдатскими и рабочими депутатами».

И действительно, Милюков, как я потом выяснил, полагал, что Дума сыграла свою роль и, как выбранная по недемократическому закону, не может быть в такой момент авторитетна. Он настаивал на полноте власти Временного правительства и на его решительных действиях. Я не говорю о депутатах-социалистах или о таком мелкопробном демагоге, как Некрасов. Но и большинство других членов Думы было против решительных мер, недостаточно, как мне казалось, понимая, что Временное правительство должно было опираться на выбранную все-таки Думу, чтобы не повиснуть в воздухе. Родзянко и меньшинство не сумели отстоять своего мнения и уступили.

Некрасов уже много позднее, когда Совет рабочих и солдатских депутатов уже забрал большую силу, все говорил на кадетских собраниях: «Ничего, мы с ними сговоримся». Он отвратительно показал себя еще раньше в Думе, некорректно ведя себя по отношению к Милюкову и всей К.-д. фракции, и на последнем съезде партии в Петрограде я с москвичами старался провалить этого негосударственного человека и демагога при выборах в Центральный комитет партии. Но так как петроградцев и провинциалов было более, то он прошел незначительным числом голосов. Когда я убеждал Милюкова баллотировать против Некрасова, то он ответил, что ему неудобно (!), как будто он сводит личные счеты. Не более государственен был и Винавер, когда я возмущался ответом мне Милюкова: «Милюков умный человек, он понимает, что левое течение должно быть представлено в Центральном комитете». Ответ не очень-то любезный по отношению ко мне. Оказался ли он с Милюковым умным, отстаивая такого «государственного» деятеля, показала вся дальнейшая роль и этика Некрасова, бывшего одним из предателей Корнилова.

Полиция была снята. Извозчики первые дни почему-то исчезли, за исключением очень немногих. Трамваи, кажется, стали. Вскоре появились ухабы. Мне из «Европейской» гостиницы в Таврический дворец было ходить довольно далеко. В те дни часто обращались к незнакомым попутчикам с просьбой подвезти или взять в долю. Как-то я пошел от себя в Думу и лишь у Летнего сада встретил даму, ехавшую на извозчике по тому же направлению, оказалось, на Сергиевскую. Попросил подвезти. Согласилась. «Потому, – говорит, – согласилась вас подвезти, что нет у вас красного банта. И прежде не любила я придворной ливреи, но красный революционный бант мне противен». А в то время многие и из аристократов, и из гвардейских офицеров надели красные банты. Мне тоже это было противно. Как раз в эту поездку на углу Сергиевской и Литейной встретил лейб-гусара князя Л. с красным бантом. Некоторые объясняли это тем, что хотели показать, что признали переворот и новый строй.

Раз пришла в Думу, к ее президиуму, депутация от литераторов, артистов и художников, которые организовались с целью оберегать художественные ценности. Они заявили, что на Императорском фарфоровом заводе начался грабеж и что музею завода грозит опасность. Туда сейчас же было послано войско. Помнится, в составе депутации человек в десять были Шаляпнин, Горький, Добужинский.

Правительство уже сформировалось. На него надеялись и военные, и правые. Как-то я обедал у двоюродного брата графа Орлова-Давыдова на Сергиевской. Обедал и великий князь Николай Михайлович. Он рассказывал, что познакомился с князем Львовым и что он ему очень понравился. «Mais il est tr?s bien»[1 - Но это очень хорошо (фр.).], – повторил он несколько раз. Тогда хозяйка дома на него набросилась и заметила: «Да почему же князю Львову не быть хорошим? Как будто это вас удивляет. Я удивляюсь, почему вас может удивлять это». Так как это было сказано в очень резком тоне, то муж ее, указав на прислугу, сказал ей, что он не может допустить у себя в доме такого тона с великим князем. Ввиду переворота и низвержения лиц императорской фамилии с их пьедестала мне понравилось поведение Орлова-Давыдова.

Великий князь Николай Михайлович, не особенно симпатичный мне, строптивого характера, говорят, очень доблестно умер. И в предварилке он все время шутил и подбадривал других заключенных. Когда его вывели на расстрел, он отказался от завязывания глаз, скрестил руки, поднял голову и так вызывающе смотрел солдатам в глаза, что смутил многих из них и не все стреляли. Он внес своими изданиями и исследованиями такой ценный вклад в русскую историю, что справедливо, чтобы в истории была отмечена его доблестная смерть.

Раз утром пришел ко мне молодой К. Нарышкин и говорит, что его мать, мою двоюродную сестру Е.К. Нарышкину, ночью арестовали по обвинению Министерства иностранных дел чуть не в шпионаже и что она теперь находится в думском павильоне министров. Еду в министерство на Дворцовой площади к Милюкову. Министр не принимает. Объясняю, кто я. Пропускают. У Милюкова кто-то сидит. Дожидаюсь и прогуливаюсь в анфиладе обширных зал и гостиных с аляповатою казенною роскошью. В одной из комнат – маленькая фигурка А.С. Милюковой, принесшей мужу в газетной бумаге завтрак. Поговорил с ней. Приехал какой-то посол. Милюков вышел извиниться, но пришлось, разумеется, еще довольно долго ждать. Наконец я удостоился приема. Рассказываю про Нарышкину. Он слышал про ее арест. Говорит, что ее обвиняют в сношениях с противниками, в каких-то переговорах в Швейцарии во время войны. Объясняю ему, что по личным делам и семейным обстоятельствам жизнь ее сложилась так, что она почти всегда живет за границей в своем доме во Флоренции, а летом обыкновенно ездит в Швейцарию. Что дом у нее, как и раньше в Петербурге, был очень светский и у нее и у ее мужа на охоте всегда было много дипломатов, но что я не допускаю никакого шпионажа с ее стороны и что, если нет каких-либо фактических, веских улик, прошу об ее освобождении и беру ее на поруки. Милюков говорит, что дела этого он не знает и не знает, есть ли какие-нибудь доказательства, что дело ее теперь, как арестованной, за министром юстиции и что он сегодня же переговорит с Керенским. Еду в Думу, справляюсь относительно заключенных в министерском павильоне. Оказывается, что Нарышкину перевезли оттуда утром в Петропавловскую крепость, где она и провела ночь. На другой день она была освобождена. Оказывается, Керенский сам ее освободил и сказал, что никаких улик не имеется. Он очаровал Нарышкину своей любезностью.

Почти ежедневно в это время заседал Центральный комитет К.-д. партии, в котором обсуждалось предварительно много вопросов, поставленных жизнью на разрешение Временного правительства, в том числе и вопрос личных кандидатур. Засилье Совета рабочих и солдатских депутатов уже начало нас беспокоить, но, по-моему, недостаточно; левое крыло наше, особенно Некрасов, нас успокаивало. Полным же устранением Думы, кроме меня, кажется, никто не смущался. В начале же марта Центральный комитет решил, что исторические обстоятельства заставляют партию из конституционно-монархической перейти в республиканскую. У нас всегда в партии было много идеологов-республиканцев, лишь тактически стоявших на конституционно-монархической платформе в данный момент. Но раз «монархия себя изжила» и никто не шевельнулся для ее защиты, теперь наступил момент к переходу к республике и т. д. (Последовавший съезд партии согласился с этим.)

Помню, что Милюкова в начале этого заседания ЦК не было и, когда он приехал, вопрос был уже решен. Он ничего не сказал, но, кажется, был удивлен и смущен таким решением вопроса. Кажется, ему казалось такое решение преждевременным.

Часто заседания Центрального комитета происходили у М.М. Винавера, так как его обширная квартира находилась на Захарьевской, близ Думы. Однажды мы там заседали. Входит возбужденный наш сочлен А.А. Свечин, бывший гусар, и приносит нам знаменитый приказ по армии № 1. Свечин горячится, волнуется, говорит, что необходимо принять меры к немедленному аннулированию приказа, иначе армия пропадет, война будет проиграна. Я, бегло прослушав приказ, а может быть, как штатский, не сразу понял всю его разрушительную силу, а лишь когда обсудили и растолковали его. Я даже сначала подсмеивался над горячностью Свечина. Сейчас же решили сделать все, что можно. Так как авторитетом у войск тогда, очевидно, наиболее пользовался Совет рабочих и солдатских депутатов, то послали к нему депутацию из трех человек, в том числе и меня. В Думе – обычная толчея, в зале заседания Совета рабочих и солдатских депутатов обычные митинговые речи, возмутительная безграмотная демагогия, самоуверенность и самовосхваление силы физической. Наконец дождались перерыва, ловим председателя Чхеидзе и объясняем ему в боковой комнате, бывшей нашей фракционной, весь ужас, создаваемый приказом № 1. Чхеидзе охрипшим голосом (от председательствования в таком собрании) говорит, что он понимает и разделяет наши опасения, «но что же вы хотите, я бессилен что-либо сделать, движение пошло через наши головы и зашло слишком далеко». Тогда мы поняли весь трагизм положения, искренне ли или неискренне говорил Чхеидзе. Гучков, военный министр, потом издал какой-то приказ, разъясняющий приказ № 1 и имевший его ослабить. Но последнего ему не удалось, и Свечин оказался прав в своем предчувствии.

В это время государь уже отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича. Последний колебался. Большинство министров были против вступления его на трон. Сторонниками его явились Милюков и еще кто-то, кажется Гучков. Министерство поехало к нему. Милюков убежденно уговаривал его принять власть. Я тоже тогда был не согласен с ним. Мне казалось, что раз министерство едет для решения столь важного вопроса, то разнобоя не должно быть, министерство должно быть солидарным, и всякое разногласие в нем, вынесенное наружу, ослабит его авторитет и силу. Потом, вопреки мнению своих товарищей по кабинету, он уговаривал великого князя принять власть. Он мотивировал это тем, что законное титло должно существовать, что Временное правительство должно на него опереться, иначе оно повиснет в воздухе и ему трудно будет довести Россию до Учредительного собрания. Конечно, возможно, что и при Михаиле Александровиче накатившую на Россию волну нельзя было бы удержать и великого князя убили бы, но все-таки было более шансов сохранить государственность до Учредительного собрания, тогда еще казавшегося спасительным. Великий князь Михаил Александрович был соломинкой, за которую хотел Милюков ухватиться, когда Россия начинала тонуть. Я считаю, что Милюков, которого я знаю пятьдесят лет, с детства, человек кабинетный, теоретик, лишенный вообще государственного и национального чутья, в эпоху Временного правительства проявил всего более по сравнению со всей предыдущей своей деятельностью государственный разум, тогда как и более правые его товарищи как в данном случае ошиблись, так и впоследствии проявили менее его твердости и более поддавались соглашательству с товарищами по кабинету – социалистами, а через них и с надвигавшимся большевизмом.

Милюков имел мужество отстаивать кандидатуру великого князя и в колонной зале Государственной думы, рядом с Советом рабочих и солдатских депутатов. Я видел, как он, стоя на стуле среди враждебно настроенной толпы, которая кричала и угрожала ему кулаками, смело приводил свои доводы в пользу Михаила Александровича. Когда он кончил, его еле протащили среди возбужденной толпы. Насколько он был не прав, пренебрегая опорой для Временного правительства преемственной властью Государственной думы, настолько он был прав, цепляясь теперь за авторитет преемственного возглавления государства.

В Москву я уехал в смутном, тревожном настроении. В Москве на расстоянии десяти часов от Петрограда положение казалось еще менее определенным и ясным. Москва бурлила. Я устроил собрание в театральном зале литературно-художественного кружка, вмещавшего 300—400 человек, и сделал доклад о своих петроградских впечатлениях. Зал был переполнен. Был цвет всей интеллигентско-прогрессивной Москвы, «Русские ведомости», «Русское слово», профессура, адвокаты, литераторы, артисты, политические, земские и городские деятели…

После доклада и ответов на многочисленные вопросы выступило несколько ораторов. В заключение собрание единогласно приняло предложенную резолюцию, обращенную к Временному правительству, с требованием проявления твердой власти и недопущения раздвоения власти, которая неминуемо поведет страну к анархии и кровопролитию, с требованием энергичного подавления всякой узурпации власти правительства.

Таким образом, вся интеллигентская Москва высказалась против захвата власти классовым Советом рабочих и солдатских депутатов, против уступчивости и соглашательства – за единую, твердую власть. Не помню, припоминалось ли в резолюции о необходимости сохранения Государственной думы, образовавшей правительство, как авторитета, на который оно могло бы опираться. Резолюция эта была напечатана в московских и, вероятно, в провинциальных газетах и имела целью осветить политическое положение и установить государственную позицию в обществе. Кажется, правительству были посланы резолюции и из других мест, но керенщина (да и львовщина) и, в особенности, некрасовщина не были в состоянии восприять эти элементарные государственные истины; соглашательство и попустительство пышно расцветали.

Между тем с фронта поступали все более и более печальные известия. Приказ № 1 возымел свое разрушающее действие. Поезда уже стали приходить переполненные и облепленные солдатами. Государственная дума стала посылать своих членов, а также членов бывших Дум на фронт для беседы в войсках. Тогда еще надеялись, что речами можно задержать развал армии. Придавая первенствующее значение фронту и благополучному окончанию войны, я решился, как делегат Государственной думы, ехать на фронт.

Глава 2

Поездка на фронт. Апрель 1917 года

(Начало разложения армии)

Пасху, кажется раннюю в этом году, я встретил в Москве, в Кремле на Соборной площади. Определив в Петрограде район фронта для объезда и получив от думской комиссии соответствующую делегатскую бумагу, около 10 апреля я выехал на фронт в западные губернии и на Волынь. Не только масса солдат ехала с фронта, но много еще офицеров и солдат ехали и на фронт из отпуска, после лечения. Было слышно, что деревня не особенно-то ласково встречала дезертиров и выпроваживала их вновь на фронт. Вероятно, часть их и возвращалась, предпочитая оседлый спокойный быт с пайком бродяжничеству. Разговоры с офицерами и солдатами начал уже в поезде. У офицеров замечалось уныние и скептицизм. Они с горечью указывали на встречные поезда, переполненные разнузданными солдатами, ехавшими с пением и гиканьем, иногда они с насмешками и площадной бранью встречали ехавших в нашем поезде солдат, настроение которых было сумрачное, неопределенное. И им, вероятно, не ясно было, на что они едут.

Первая часть, которую я посетил, была казачья дивизия под командой генерала Краснова, при которой работала одна из летучек отряда Союза городов, уполномоченным которого я был в 14-м и 15-м годах в Галиции. Генерал Краснов заставил меня принять парад. Дивизия была построена в каре. «Смирно, господа офицеры!» И я в сопровождении генерала обхожу каре, здороваюсь полуповоенному, в ответ на что казаки гаркают: «Здравия желаем!» Потом вся дивизия с генералом во главе дефилирует передо мной. Я каждую сотню благодарю.

Потом я спросил генерала Краснова, зачем этот парад понадобился и почему он меня, штатского человека, поставил в неловкое положение. Он мне сказал, во-первых, чтобы я видел, в каком состоянии дивизия, а главное, чтобы казаки видели, что он и офицеры подчиняются новому правительству.

Затем со специально устроенного помоста я произношу речь. Казаки стройными рядами подходят к помосту и вольно становятся вокруг. Громкое «ура!». Потом говорит генерал Краснов. Он превосходный оратор. Вновь громкое «ура!», казаки подхватывают меня на руки и несут к автомобилю. Я был поражен военной выправкой и духом казаков. От персонала моей летучки я узнал, что действительно дивизия уцелела от разложения и что парадированием в данном случае не втирались очки. Да, как будет видно из дальнейшего, другие начальники частей при всем желании уже были бы не в состоянии представить подобный парад. Я случайно попал с самого начала на наиболее, из всех виденных мною, сохранившуюся часть. Генерал Краснов – выдающийся организатор и военный администратор, как я потом убедился и в Новочеркасске в 1919 году. Он там уже в борьбе с большевиками отлично сорганизовал донское казачество. В политическом отношении я с ним впоследствии в эмиграции разошелся, так как он придерживался партийно-монархической линии, вредной для национального объединения вообще, в частности и казачества.

При моем объезде, при начавшемся развале армии я воочию убедился, какую роль играет личность командира. Помню, в один и тот же день я посетил два полка, стоявшие на противоположных опушках одного леса, верстах в двух один от другого. В одном полку престарелый командир совсем растерялся и даже отсоветовал мне выступать, говоря, что неизвестно, как солдаты меня еще примут. И действительно, когда я с высокого пня начал говорить, то скоро из задних рядов стали слышаться замечания и возражения, мешавшие мне говорить. Вмешался было командир полка, ставший уговаривать выслушать посланца от правительства, но ему уже совсем не дали говорить, кричали, что довольно его слушались, и прочее. Я предложил возражавшим подойти, чтобы я мог каждому в отдельности ответить. Но никто не подошел. (И впоследствии я замечал, что возражавшие и смутьяны обыкновенно становились сзади, скрываемые передней толпой. А вечером, в сумерки, было труднее говорить, потому что оппозиционеры бывали обыкновенно в темноте смелее, чем днем, и дисциплину было труднее поддержать.) Возгласы были обычные, митинговые: «Довольно повоевали, пора мир и по домам!», «Хорошо тебе говорить. Приехал из Питера, да и назад. А каково нам вшей кормить во окопах!», «Чего его слушать, будем сидеть на месте, вперед не пойдем» и т. п. Иногда постоят, погалдят и демонстративно расходятся. Офицеры в таких случаях сумрачно, потупившись, стоят. Жалко смотреть на них.

Другой полк в том же лесу. Командир – лихой кавказец, мусульманин. Команда: «Смирно!» Стоят, не шелохнутся. Я прошу скомандовать: «Вольно!» Обступают автомобиль, с которого я говорю, тесной толпой, плечо к плечу, слушают молча, внимательно. Когда, окончив речь, я предлагаю задать вопросы, то сначала спрашивают командира полка разрешения спросить меня, а потом, когда командир объясняет им, что я уполномочен правительством прямо с ними говорить, они меня забрасывают вопросами: «А как же нам говорят… как же слышно… как же понять, что пишут…», потом следуют искаженные демагогические мысли, обычные в призывах пропагандистов и социалистических газет и листовок. И в этих вопросах слышатся и сомнения, и обида: «Как же это?» И действительно, они служат, воюют, сидят в окопах, их ранят, убивают, а тут, как же это, без них – землю крестьянам делить будут? И тому подобное. Отвечаю, объясняю. Слушают внимательно, как будто понимают, иногда благодарят.

Под конец – краткое мое заключение, громкое «ура!», потом меня и командира несут на руках в штаб полка.

Вот два «митинга» в двух рядом стоящих полках; тот же самый «сермяжный» человеческий материал, но два различных командира и «товар» получился совершенно различный.

Я все мои речи начинал приветствием: «Христос воскресе!» В ответ многосотенное: «Воистину воскресе!» Потом я объяснял, что я москвич, только что из Москвы, что гул кремлевских пасхальных колоколов еще в моих ушах, что я им принес не только привет правительства и Государственной думы, но и привет и чаяния из сердца России. Объясняю, что от них чают и ожидают, значение и трудность положения, предостерегаю от ложных слухов и призывов, например от призыва вести лишь окопную войну, не двигаться вперед и т. д. Потом – беседа, ответы на вопросы. В заключение – краткий патриотический призыв и клики «ура!». Иногда – благодарность командира и «ура» в мою честь и Временного правительства. Не только по беседе, но и по слушанию солдатами моей речи сразу можно было заключить о степени сохраненности или разложения части. Я объяснял и финансовые затруднения, почему Временное правительство не в состоянии, как хотелось бы, удовлетворить все нужды солдата. В заключение моей речи мне иногда приносили фуражки, полные серебряных солдатских Георгиев, среди которых попадались и серебряные рубли для передачи правительству. Таких Георгиевских крестов я привез в Петроград целый мешок. Это был трогательный жест простых, незачумленных еще русских людей. Но не было ли тут и несознательности, недооценки значения такого ордена, как Георгий? Я, лично отнесший в Московский государственный банк в начале войны единственную носильную ценность, которую имел, – золотой портсигар, вряд ли, думается, расстался бы с такой легкостью с Георгиевским крестом.

После речи я беседовал в столовой или в штабе части с офицерами. Нечего говорить, что положение офицера было ужасное. Уже начали повсюду образовываться воинские комитеты, дисциплина заколебалась или уже рухнула, двойственность власти обнаружилась и на фронте. Жадно слушали офицеры на глухих болотистых берегах Стохода или в маленьких еврейско-польских местечках вести из Питера. Здесь все казалось еще более неясным и неопределенным. Разумеется, я им говорил не в духе московской резолюции, где была подчеркнута вся гибельность двоевластия, я старался подбодрить, утешить этих разных людей, несколько лет в ужасных условиях воевавших, большинство раненых по нескольку раз и видевших крушение воинской дисциплины и потерю своего офицерского авторитета. Я старался объяснить им неизбежность временных (!) уродливых явлений при таком государственном потрясении и т. д. Часто я замечал слезы на глазах иногда старых, седых офицеров и генералов. Они трогательно благодарили меня, просили еще посещать и передать Временному правительству, что они исполнят долг свой до конца, как им ни тяжело, но чтоб оно оберегало войско от таких-то и таких-то явлений и поддержало их авторитет. Беседа затягивалась, жаль было их покидать, но, еще раз обнадежив и подбодрив их, я прощался и спешил в другую часть, причем беседа иногда уже происходила в вечерние сумерки или даже в темноте, при свете фонарей, когда дисциплину труднее было поддержать и нарушители порядка и говоруны были смелее.

Когда подбодришь так офицеров или попадешь в не сильно еще тронутую пропагандой часть, чувствуешь, что не все еще пропало, кажется, что полезное дело делаешь. Но после беседы с разваливающейся уже частью, когда к тебе настроены враждебно, недоверчиво, когда натыкаешься на грубые ответы, а иногда и ругань, когда взвесишь всю обстановку, в которой пребывает армия, тогда становилось ясным, что все напрасно. И действительно, командование было уже тогда поставлено в ужасные условия.

Помню, во время моей речи в одном полку приехал тоже из тыла какой-то делегат, вряд ли от Думы, так как там комиссии удавалось не пропускать с поручениями на фронт членов Думы социалистов. Вероятно, это был делегат от Совета рабочих и солдатских депутатов, и несчастные командиры обязаны были допускать и их в свои части. Полк был из средних, хотя солдаты и слушали меня без энтузиазма, без «ура», но не мешали говорить и дали договорить до конца. Беседу вели недоверчиво, но не грубо. После меня начинает говорить приехавший делегат. Слышу: «Вот я, примерно, состоял рабочим на кожевенном заводе Алафузова в Казани. Завод огромнейший, купец богатейший. Целый день-деньской дублю в вони и грязи кожи, получаю за это гроши, а вся прибыль идет Алафузову. И так тысячи рабочих. Мы работаем, и карманы у нас вот какие. (При этом он выворачивает оба пустых кармана.) А Алафузов живет в свою сласть, только похаживает по заводу да на нас покрикивает, а карманы у него во какие! (Он жестом обеих рук показывает, как разбухли его карманы. При каждом таком жесте смех и гоготанье солдат.) Так не правильно ли я говорю, пусть все одинаковую прибыль получают, что Алафузов, что я?» – «Правильно, правильно!» – «Не должон ли я, работник, получать столько же, сколько и хозяин, на которого я работаю в поте и труде? Почему неработающий хозяин получит более? Весь барыш должен быть разделен между хозяином и работниками поровну! Правильно ли я говорю, товарищи?» – «Правильно, верно!» – «Теперь настала свобода и уравнение для всех правов, земель и имущества, все делить поровну…» и так далее в том же духе. В заключение, так как он был, вероятно, тоже послан для укрепления фронта, сказал, что для получения всего этого и закрепления революции не надо «пущать» немцев далее в Россию, а надо поддерживать солдатскую и рабочую власть. Она немцев не пустит. Его речь на демагогических выкриках и обращениях к товарищам все время прерывалась одобрением, смехом, гоготаньем и имела несравненно более успеха, чем моя речь. Последний призыв – не «пущать» немцев, – я думаю, запечатлелся у слушателей слабо, а вот что настало время все делить – это запало глубоко, попало на восприимчивую почву. После такого наглядного опыта и слухов о все усиливающейся пропаганде надежда на благополучный исход войны и вера в целесообразность моей миссии у меня подрывалась.
1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
1 из 6