Мой первый дебют Аркадий Тимофеевич Аверченко «… Между корью и сценой существует огромное сходство: тем и другим хоть раз в жизни нужно переболеть. Но между корью и сценой существует и огромная разница: в то время как корью переболеешь только раз в жизни – и конец, заболевание сценой делается хроническим, неизлечимым. …» Аркадий Аверченко Мой первый дебют Между корью и сценой существует огромное сходство: тем и другим хоть раз в жизни нужно переболеть. Но между корью и сценой существует и огромная разница: в то время как корью переболеешь только раз в жизни – и конец, заболевание сценой делается хроническим, неизлечимым. Более счастливые люди отделываются редкими припадками вроде перемежающейся лихорадки, выступая три-четыре раза в год на клубных сценах в любительских спектаклях; все же неудачники – люди с более хрупкими организмами – заболевают прочно и навсегда. Три симптома этой тяжелой болезни: 1) исчезновение растительности на лице, 2) маниакальное стремление к сманиванию чужих жен и 3) бредовая склонность к взятию у окружающих денег без отдачи. * * * Гулял я всю свою жизнь без забот и огорчений по прекрасному белому свету, резвился, как птичка, и вдруг однажды будто злокачественным ветром меня прохватило. Встречаю в ресторане одну знакомую даму – очень недурную драматическую артистку. – Что это, – спрашиваю, – у вас такое лицо расстроенное? – Ах, не поверите! – уныло вздохнула она. – Никак второго любовника не могу найти… «Мессалина!» – подумал я с отвращением. Вслух резко спросил: – А разве вам одного мало? – Конечно, мало. Как же можно одним любовником обойтись? Послушайте… может, вы на послезавтра согласитесь взять роль второго любовника? – Мое сердце занято! – угрюмо пробормотал я. – При чем тут ваше сердце? – При том, что я не могу разбрасываться, как многие другие, для которых нравственность… Она упала локтями и головой на стол и заколыхалась от душившего ее смеха. – Сударыня! Если вы способны смеяться над моим первым благоуханным чувством… над девушкой, которой вы даже, не знаете, то… то… – Да позвольте, – сказала она, утирая выступившие слезы. – Вы когда-нибудь играли на сцене? Не кто иной, как черт, дернул меня развязно сказать: – Ого! Сколько раз! Я могу повторять, как и Савина: «Сцена – моя жизнь». – Ну?.. Так вы знаете, что такое на театральном жаргоне «любовник»? – Еще бы! Это такие… которые… Одним словом, любовники. Я ведь давеча думал, что вы о вашей личной жизни говорите… Она встала с видом разгневанной королевы: – Вы нахал! Неужели вы думаете, что я могу в личной жизни иметь двух любовников?!. Это неопределенное возмущение я понял впоследствии, когда простак сообщил мне, что у нее на этом амплуа было и четыре человека. – В наказание за то, что вы так плохо обо мне подумали, извольте выручить нас, пока не приехал Румянцев, – вы сыграете Вязигина в «После крушения» и Крутобедрова в «Ласточкином гнезде». Вы играли Вязигина? Ее пренебрежительный тон так задел меня, что я бодро отвечал: – Сколько раз! – Ну и очень мило. Нынче вечером я пришлю роль. Репетиция завтра в одиннадцать. Очевидно, в моей душе преобладает женское начало: сначала сделаю, а потом только подумаю: что я наделал! * * * Роль была небольшая, но привела меня в полное уныние. Когда читаешь всю пьесу, то все обстоит благополучно: знаешь, кто тебе говорит, почему говорит и что говорит. А в роли эти необходимые элементы отсутствовали. Никакой дьявол не может понять такого, например, разговора: Явление 6 А р д. В экипажах и пешком. А княжна Мэри. А р д. Этого несчастья. Спасибо, я вам очень обязан. А р д. Его нужно пить. Это вы так о ней выражаетесь… А р д. Капризам. В таком случае я способен переступить все границы. Г р и б. Две чечетки. Надо быть во фраке. Кто эти «Ард.» и «Гриб.»? Родственники мои, враги, старые камердинеры или светские молодые люди?.. Я швырнул роль на стол и, хотя было уже поздно, побежал к одному своему другу, который отличался тем, что все знал. Это был человек, у которого слово «нет» отсутствовало в лексиконе. – Ты знаешь, что нужно, чтобы играть на сцене? – Знаю. – Что же? Скажи, голубчик! – Только нахальство! Если ты вооружишься невероятной, нечеловеческой наглостью, то все сойдет с рук. Даже, пожалуй, похлопают. – По ком? – боязливо спросил я. – До тебя не достанут. Ладошами похлопают. Но только помни: нахальство, нахальство и еще раз оно же. Ушел я успокоенный. На репетиции я заметил, что героем дня был суфлер. К нему все относились с тихим обожанием. Простак даже шепнул мне: – Ах, как подает! Чудо! Я удивленно посмотрел на суфлера: он ничего никому не подавал, просто читал по тетради. Однако мне не хотелось уронить себя: – Это что за подача! Вот мне в Рязани подавали – так с ума сойти можно. Я совсем не знал роли, но с некоторым облегчением заметил, что вся труппа в этом отношении шла со мной нога в ногу. Актер, игравший старого графа, прислушался к словам суфлера и после монолога о том, что его сын проиграл десять тысяч, вдруг кокетливо добавил: – Ах, я ни за что не выйду замуж! – Это не ваши слова, – сонно заметил суфлер. – Дочка, вы говорите: «Ах, я ни за что не выйду замуж». Дочка рабски повторила это тяжелое решение. В путанице и неразберихе я был не особенно заметен, как незаметен обломок спички в куче старых окурков. * * * – Побольше нахальства! – сказал я сам себе, когда парикмахер спросил, какой мне нужен парик. – Видите ли… Я вам сейчас объясню… Представьте себе человека избалованного, легкомысленного, но у которого случаются минуты задумчивости и недовольства собой, минуты, когда человек будто поднимается и парит сам над собой, уносясь в те небесные глубины… – Понимаю-с, – сказал парикмахер, тряхнув волосами, – блондинистый городской паричок. – А? Во-во! Только чтоб он на глаза не съехал. – Помилуйте! А лак на что? Да и вошьем. – Побольше нахальства! – сказал я сам себе, усаживаясь в вечер спектакля перед зеркалом гримироваться. Увы!.. Нахальства было много, а красок еще больше. И куда, на какое место какая краска – я совершенно не постигал. Вздохнул, мужественно нарисовал себе огромные брови, нарумянил щеки – задумался. Вся гримировальная задача для новичка состоит только в том, чтобы сделаться на себя непохожим. «Эх! Приклеить бы седую бороду – вот бы ловко! Пойди-ка тогда, узнай. Но раз по смыслу роли нельзя бороды – ограничимся усами». Усы очень мило выделялись на багровом фоне щек. * * * В первом акте я должен выбежать из боковых дверей в белом теннисном костюме. Перед выходом мне сунули в руку какую-то плетеную штуку вроде выбивалки для ковров, но я решил, что эта подробность только стеснит мои первые шаги, и бросил плетенку за кулисами. – А вот и я! – весело вскричал я, выскочив на что-то ослепительно яркое, с огромной зияющей дырой впереди. – А, здравствуйте, – пропищала инженю. – Слушайте, тут пчела летает, я бою-юсь. Дайте вашу ракетку – я ее убью!.. Я добросовестно, как это делалось на репетициях, протянул ей пустую руку. Она, видимо, растерялась. – Позвольте… А где же ракетка? – Какая ракетка? (Побольше наглости! Как можно больше нахальства!) Ракетка? А я, знаете, нынче именинник, так я ее зажег. Здорово взлетела. Ну, как поживаете? – Сошло! – пробормотал я, после краткого диалога вылетая за кулисы. – До седьмого явления можно и закурить. * * * – Вам выходить! – прошипел помощник режиссера. – Знаю, не учите, – солидно возразил я, поглаживая рукой непривычные усы. И вдруг… сердце мое похолодело: один плохо приклеенный ус так и остался между моими пальцами. – Вам выходить!!! Я быстро сорвал другой ус, зажал его в кулак и выскочил на сцену. Первые мои слова должны быть такие: – Граф отказал, мамаша. Я решил видоизменить эту фразу: – А я, мамаша, уже успел побриться. Идет? Не правда ли, моложе стал? Усы в кулаке стесняли меня. Я положил их на стол и сказал: – Это вам на память. Вделайте в медальон. Пусть это утешит вас в том, что граф отказал. – Он осмелился?! – охнула мать моя, смахнув незаметно мой подарок на пол. – Где же совесть после этого? Сошла и эта сцена. Я в душе поблагодарил своего всезнающего друга. * * * В третьем акте мои первые слова были: – Он сейчас идет сюда. После этого должен был войти старый граф, но в стройном театральном механизме что-то испортилось. Граф не шел. Как я после узнал, он в этот момент был занят тем, что жена била его в уборной зонтиком за какую-то обнаруженную интрижку с театральной портнихой. – Он сейчас придет, мамаша, не волнуйтесь, – сказал я, покойно усаживаясь в кресло. Мы подождали. На сцене секунды кажутся десятками минут. – Он, уверяю вас, придет сейчас! – заорал я во все горло, желая дать знать за кулисы о беспорядке. Граф не шел. – Что это, мамаша, вы взволнованы? – спросил я заботливо. – Я вам принесу сейчас воды. Вылетел за кулисы и зашипел: – Где граф, черт его дери?!! – Ради Бога, – подскочил помощник, – протяните еще минутку: он приклеивает оторванную бороду. Я пожал плечами и вернулся. – Нет воды, – грубо сказал я. – Ну и водопроводец наш! Мы еще посидели… – Мамаша! – нерешительно сказал я. – Есть ли у вас присутствие духа? Я вам хочу сообщить нечто ужасное… Она удивленно и растерянно поглядела на меня. – Дело в том, что когда я вышел за водой, то мимоходом узнал ужасную новость, мамаша. Автомобиль графа по дороге наскочил на трамвай, и графа принесли в переднюю с проломленной головой и переломанными ногами… Кончается! Я уже махнул рукой на появление графа и только решил как-нибудь протянуть до тех пор, пока кто-нибудь догадается спустить занавес. Мы помолчали. – Да… – неопределенно, протянул я. – Жизнь не ждет. Вообще, эти трамваи… Вот я вам сейчас расскажу историю, как у меня в трамвае вытянули часы. История длинная… так минут на десять, на пятнадцать, но ничего. Надо вам сказать, мамаша, что есть у меня один приятель – Васька. Живет он на Рождественской. С сестрой. Сестра у него красавица, пышная такая – еще за нее сватался Григорьев, тот самый, который… – Вы меня звали, Анна Никаноровна? – вдруг вошел изуродованный мною граф, с достоинством останавливаясь в дверях. – А, граф, – вскочил я. – Ну, как ваше здоровье? Как голова? – Вы меня звали, Анна Никаноровна? – строго повторил граф, игнорируя меня. – Я рад, что вы дешево отделались, – с удовольствием заметил я. Он поглядел на меня, как на сумасшедшего, заморгал и вдруг сказал: – Простите, Анна Никаноровна, но я должен сказать вашему сыну два слова. Он вытащил меня за кулисы и сказал: – Вы что?!. Идиот или помешанный? Почему вы говорите слова, которых нет в пьесе? – Потому что надо выходить вовремя. Я вас чуть не похоронил, а вы лезете. Хоть бы голову догадались тряпкой завязать. – Выходите! – прорычал режиссер. * * * Могу с гордостью сказать, что в этот дебютный день я покорил всех своей находчивостью. В четвертом акте, где героиня на моих глазах стреляется, она сунула руку в ящик стола и… не нашла револьвера. Она опустила голову на руки, и когда я подошел к ней утешить ее, она прошептала: – Нет револьвера: что делать? – Умрите от разрыва сердца. Я вам сейчас что-то сообщу. Я отошел от нее, схватился за голову и простонал: – Лидия! Будьте мужественны! Я колебался, но теперь решил сказать все. Знайте же, что ваша мать зарезала вашу сестренку и отравилась сама. – Ах! – вскрикнула Лидия и, мертвая, шлепнулась на пол. * * * Нас вызывали. Я же того мнения, что если мы и заслужили вызова, то не перед занавесом, а в камере судьи – за издевательство над беззащитной публикой.