Антигной Саша Чёрный Солдатские сказки «Посылает полковой адъютант к первой роты командиру с вестовым записку. Так и так, столик у меня карточный дорогого дерева на именинах водкой залили. Пришлите Ивана Бородулина глянец навести. Ротный приказание через фельдфебеля дал, адъютанту не откажешь. А Бородулину что ж: с лагеря от занятий почему не освободиться; работа легкая – своя, задушевная, да и адъютант не такой жмот, чтобы даром солдатским потом пользоваться…» Саша Чёрный Антигной Посылает полковой адъютант к первой роты командиру с вестовым записку. Так и так, столик у меня карточный дорогого дерева на именинах водкой залили. Пришлите Ивана Бородулина глянец навести. Ротный приказание через фельдфебеля дал, адъютанту не откажешь. А Бородулину что ж: с лагеря от занятий почему не освободиться; работа легкая – своя, задушевная, да и адъютант не такой жмот, чтобы даром солдатским потом пользоваться. Сидит это Бородулин на полу, лаком-сандараком ножки натирает, упарился весь, разогрелся, гимнастерку с себя на паркет бросил, рукава засучил. Солдат был из себя статный да крепкий, хочь патрет пиши: мускулы на плечах, руках под кожей чугунными желваками перекатываются, лицо тонкое, будто и не простой солдат, а чуть-чуть офицерских дрожжей прибавлено. Однако ж, что зря хаять, – родительница у него была старого закала, природная слободская мещанка, – в постный день мимо колбасной лавки не пройдет, не то чтобы что… Перевел Бородулин дух, ладонью пот со лба вытер. Поднял глаза, барыня в дверях стоит, – молодая, значит, вдова, у которой адъютант по сходной цене фатеру сымал. Из себя аккуратненькая, личико тоже – не отвернешься. Ужли адъютант у корявой жить станет… – Упрели, солдатик? Скочил он на резвые ноги, – гимнастерка на полу. Только он ее через голову стал напяливать, второпях в ворот руку вместо головы сунул, ан барыня его и притормозила: – Нет, нет. Гимнастерку не трожьте! Обсмотрела его по всем швам, будто экзамен произвела, и за портьеру медовым голосом бросила: – Чисто Антигной… Энтот мне как есть подходит. И ушла. Только дух за ней сиреневый так дорожкой и завился. Принахмурился солдат. На кой ляд он ей подходит? Экое слово при белом свете ляпнула… С жиру оне, барыни, перила грызут, да не на такого напала. Справил Бородулин работу, снасть свою в узелок связал, через вестового доложился. Вышел адъютант самолично. Глаз прищурил: блестит столик, будто его корова мокрым языком облизала. – Ловко, – говорит, – насандалил, молодец, Бородулин! – Рад стараться, ваше скородие. Только извольте приказать, чтобы до завтрева окон не отпирали, пока лак не окреп. А то майская пыль налетит, столик затомится… Работа деликатная. Разрешите иттить? Наградил его адъютант, как следовает, а сам ухмыляется: – Нет, братец, постой. Одну работу справил, другая прилипла. Барыне ты оченно понравился, барыня лепить тебя хочет, понял? – Никак нет. Сумнительно чтой-то… А сам думает: что ж меня лепить-то? Чай, уж вылеплен… – Ну, ладно. Не понял, так барыня тебе разъяснение даст. И с тем фуражку на лоб и в сени проследовал. Только, стало быть, солдат за гимнастерку – портьерка – взык! – будто ветром ее вбок отнесло. Стоит барыня, пуховую ладонь к косяку прислонила и опять за свое: – Нет, нет. Взойдите, как есть, в натуральном виде. Вас как зовут-то, солдатик? – Иван Бородулин. – Ответ дал, а сам, будто медведь на мельничное колесо, вбок уставился. Зовет она его, значит, в свой покой на близкую дистанцию. Адъютант приказал, не упрешься. – Вот, – говорит барыня, – обсмотрите. Все кругом, как есть, мои работы. Мать честная! Как глянул он, аж в глазах забелело: полна горница голых мужиков, кто без ног, кто без головы… А промеж них бабы алебастровые. Которая лежит, которая стоит… Платья-белья и званья не видать, а лица, между прочим, строгие. Барыня тут полное пояснение сделала: – Вот вы, Бородулин, по красному дереву мастер, я из глины леплю. Только и разница. Ваша, например, политура, а моя – скульптура… В городе монументы, скажем, понаставлены, – те же самые идолы, только в окончательном виде… Видит солдат, что барыня не военная, мягкая, – он ей поперек и режет: – Как, сударыня, возможно? На монументах ерои в полной парадной форме на конях шашками машут, а энти, без роду-племени, ни к чему. Разве таких голых чертей в город выкатишь? Она ничего, не обиждается. В кружевной платочек зубки поскалила и отвечает: – Ан вот и ошиблись. В Питере не бывали? То-то и оно. А там в Летнем саду беспорточных энтих сколько угодно. Который бог по морской части, которая богиня бесплодородием заведует. Вы солдат грамотный, следует вам знать. «Ишь, заливает! – думает солдат. – Чай, там в столичном саду, мамки княжеских ребят нянчат, начальство гуляет, – как же возможно погань такую меж деревьев ставить?» Достает она из рундучка белую мохнатую простыню, край кумачовой лентой обшит, – подает солдату. – Вот вам заместо крымской епанчи. Рубаху нательную прочь сымайте, мне она без надобности. Ошалел Бородулин, стоит столбом, рука к вороту не подымается. Ан барыня упрямая, солдатского конфуза не принимает: – Ну, что ж вы, солдатик? Мне ж только до пояса, – подумаешь, одуванчик какой монастырский… Простыньку на правое плечо накиньте, левое у Антигноя завсегда в натуральном виде. Не успел он опомниться, барыня простыню на плече лошадиной бляхой скрепила, посадила его на высокий табурет, винт подвинтила… Вознесся солдат, будто кот на тумбе, – глазами лупает, кипяток к вискам приливает. Дерево прямое, да яблочко кислое… Взяла она солдата на прицел из всех углов. – В самый раз. Вот только стригут вас, солдат, низко, – мышь зубом не схватит. Антигною беспременно кудерьки полагаются… Мне для полной фантазии завсегда с первого удара модель во всей форме видеть надо. Ну, этой беде пособить не трудно… В рундучок снова нырнула, паричок ангельской масти вынула и на Бородулина его так круглым венчиком и скинула. Сверху обручем медным притиснула, – то ли для прочности, то ли для красоты. Глянула она с трех шагов в кулачок: – Ох, до чего натурально! Известкой бы вас побелить да в замороженном виде на постамент поставить – и лепить не надо… Посмотрел и Бородулин в зеркало, что наискось в простенке около козлоногого мужика висело… Будто черт его за губу дернул. Ишь срамота… Мамка не мамка, банщик не банщик, – то есть до того барыня солдата расфасонила, что хочь в балаганах показывай. Слава тебе, господи, что окно высоко: окромя кошки, никто с улицы не увидит. А молодая вдова в раж вошла. Глину вокруг станка вертит, туловище в сыромятном виде на скорую руку обшлепала, заместо головы колобок мятый посадила. Вертит, пыхтит, на Бородулина и не взглянет. Спервоначалу она, вишь, до тонких тонкостей не доходила, абы глину кое-как обломать. Потеет солдат. И сплюнуть хочется, и покурить охота смертная, а в зеркале плечо да полгруди, как на лотке, корнем торчат, вверху рыжим барашком пакля расплывается, – так бы из-под себя табурет выдернул да себя по морде в зеркале и шваркнул… Нипочем нельзя: барыня хочь и не военная, однако обидится, – через адъютанта так ушибет, что и не отдышишься. Упрела, однако ж, и она. Ручки об фартух вытерла, на Бородулина смотрит, усмехается. – Сомлели? А вот мы передышку чичас и сделаем. Желательно походить – походите, а то и так в вольной позиции посидите. Чего ж ему ходить в балахоне-то энтом с обручем? Запахнул он плечо, слюнку проглотил и спрашивает: – А из каких он, Антигной энтот, будет? В богах басурманских числился либо на какой штатской должности? – При крымском императоре Андреяне в домашних красавцах состоял. Покрутил Бородулин головой. Скажет тоже… При императоре либо флигель-адъютанты, либо обер-камердинеры полагаются. На кой ему ляд при себе хахаля такого в локонах содержать. А барыня к окну подошла, в сад по грудь высунулась, чтобы ветром ее обдуло: тоже работа не легкая: пуд глины месить – не утку доить. Слышит солдат – за спиной писк-визг мышиный, портьерка на кольцах трясется. Покосился он взад на оба фланга, чуть с табуретки не сковырнулся: с одного конца барынина горничная, вертеха, в платочек давится, с другого – денщик адъютантский циферблат высунул, погоны на нем так и трясутся, а за ним куфарка, – фартуком пасть закрывает… Повернулся к ним Бородулин полным патретом – так враз всех трех и прорвало, будто по трем сковородкам горохом вдарили… Прыснули, да скорее ходу по стенке, чтобы барыня не застигла. Обернулась барыня от окна, Бородулина спрашивает: – Вы что же это, солдатик, фырчите? И ответить нечего… Кто фырчит, а кто обалдуем на табуретке сидит. Обруч набок съехал, глаза как гвозди: так бы всех идолов в палисаднике вместе с барыней к хрену и высадил. Вздохнул он тяжко, – Бог из глины Адама лепил, поди, Адам и не заметил, а тут барыня перед куфней на позор выставила… Эх ты, гладкая! Сколько у ерша костей, столько и барских затей… Знак за отличную стрельбу выбил, по гимнастике, по словесности первый в роте, и вот достиг – из-за адъютантской политуры в Антигнои влип, и не вылезешь… Не барыниным каблучкам присягал, чего ж в простыню-то заворачивает? Видит барыня, что солдат совсем смяк. Полепила она еще с малое время, передничек сняла и деликатным голосом выражает: – Ежели вам, например, невмоготу, чего ж зря сопеть-то… Энто с простого звания людьми часто бывает, – от умственного занятия до того иного с непривычки в полчаса расшатает, будто воду на ем возили… Да и мне лепить трудно, ежели натура на табуретке простоквашей сидит. Для фантазии несподручно. Идите, солдатик, в лагерь. А завтра с утра беспременно приходите. Я завтра постановку головы вам сделаю, а что касаемо ног, уж я их вам наизусть с какого-нибудь крымского болвана приспособлю. И полтинничек новый Бородулину из портманетки презентовала. Барыня была справедливая, тоже она не любила, чтоб около ее даром потели… * * * Заявился Бородулин в лагерь, – около передней линейки стоит ихней роты фельдфебель, брюхо чешет, в бороду регочет. – С легким паром. Отполировался? – Так точно. Столик в полную форму произвел. – Ты мне столиком не козыряй… Барыня-то до коих пор тебя вылепила? Антигноем заделался. Смотри, в Питер на выставку идола твоего пошлет, заказов не оберешься. Взводные тут которые, – свои-чужие, – в руку похохатывают, земляки ухмыляются. Сгорел Бородулин… Вот так пуля! Стало быть, по денщицкому полевому телефону уже дошло… В городе рубят, по посадкам щепки летят. Тронулся он было дальше, в свое отделение, а сзаду так и наддают: – Ишь ты, доброхот! Такие-то тихие, можно сказать, и достигают. – В карсет его засупонила. Лепись! – Ен и сам вылепит… Ай да Бородулин, первую роту не посрамил. Прибавил солдат ходу, – сколько ни брешут, еще и на завтра останется. Ан тут ротный с батальонным, старичком, по песочку мимо палаток прогуливаются. Стал Бородулин во фронт. Батальонный на него глазами ротному показывает. – Антигной? – Он самый. Ну, что ж, Бородулин, потрафил? – Не могу знать, ваше скородие. Тянется солдат, а сам, как вишня, наскрозь горит. – Ну ступай отдохни. Замаялся, поди. Ишь орел какой… Можно сказать, выбрала! А уж какой там орел, – курицей в палатку свою заскочил, куска хлеба не съел, до самой вечерней поверки винтовку свою чистил, слова ни с кем не сказавши. Утром, только на занятия вышли, Бородулин ни гу-гy, будто вчерашнее во сне привиделось. Однако фельдфебель пальцем его к себе поманил. – Собирайся, гоголь. Адъютант вестового присылал, чтоб беспременно тебе кажное утро у барыни лепиться. Портянки-то свежие надень, либо носки тебе фильдебросовые из штаба округа прислать. Павлин ты, как я погляжу. Взмолился тут Бородулин, чуть не плачет: – Ослобоните, господин фельдфебель… Заставьте за себя Бога молить. За что ж я в голой простыне на весь полк позор принимать должен? Уж я вашей супружнице в городе опосля маневров так кровать отполирую, что и у игуменьи такой не найти. – Не подсыпайся, братец, не могу. Ты солдат старательный, сам знаю. Да как быть-то? Ротный из-за тебя с полковым адъютантом в раздор не пойдет… Потерпи, Бородулин, экой ты щекотливый. Солдат только на морозе да в бане краснеть должен. Однако ты там смотри, – в адъютантский котел с солдатской ложкой не суйся… Адъютант у нас серьезный. Ступай. Вот и позавтракал: селезень и тот упирается, когда его резать волокут, а солдат и серьгой тряхнуть не смеет. * * * Помаршировал Бородулин к барыне, в кажном голенище словно по пуду песку, – до того идти неохота. Слободою проходил, слышит, из белошвейной мастерской звонкий голос его окликает: – Эй, кавалер! Что ж паричок-то не надели, мы для вас бантик розовый заготовили… Обернулся он, а в окне четыре мамзели, одна на другой лежит, пальцем на него указывают. – Антигной Иванович! Зашли бы к нам, что брезгаете? Чай, мы не хуже барыни, – красоту бы свою нам показали… – Плечики у вас, сказывают, пуховые… Может, голь-кремом смазать прикажете? Что ж так барыне в сыром виде показываться. Наддал солдат, щебень под каблуками так сахаром заскрипел. А вслед самая озорная, девчонка шелудивая, которая утюжки подает, на всю улицу заливается: – Цып-цып-цып!.. Солдатик!.. В случае, глины на вас не хватит, пришлите к нам, у нас на дворе свиньи свежей нарыли!.. Ишь, уксус каторжный!.. На всю слободу оскоромила. Взял он наперерез проулком к адъютантской фатере направление, в затылок мальчишки в два пальца свистят, приказчики из москательной лавки на улицу высыпали: – Эвона! Монумент глиняный на занятия вышел… Что к чему обычно – брюхо к опояске, солдат к барыниной ласке. – На соборной площади тебя, сказывали, поставят, – смотри не свались! Развернулся было Бородулин, хотел одного, который более всех наседал, с катушек сбить, ан тот в лабаз заскочил. Сел, пес, в дверях на ящик, мешок через плечо перекинул, ноги раскорячил – показывает, как солдат на табурете в позиции сидит… Прямо, можно сказать, убил. Грохот, свист… Сиганул Бородулин через забор, да пустырями, по задворкам, на барынину улицу, как петух из капусты, вынырнул. Зашел с черного хода, будто его на аркане топить волокли. Только мимо куфни проскочить нацелился: горничная за куфарку, куфарка за денщика, – трясутся, заливаются, слова сказать не могут. Прошел Бородулин словно босыми ногами по битой посуде… Барыня на скрип вышла, про здоровье спрашивает. Послал бы он ее по прямому проводу, да нижним чинам в барском доме деликатные слова заказаны… В два счета обрядила его по-вчерашнему, – локонцы эти собачьи промеж ушей натянула, на правом плече бляха, левое окороком вперед. – Как сомлеете, скажите… Я зря человека мучить не люблю. Добрая, что и говорить! А сама такую муку придумала, что кабы не служба, кота б она на крыше лепила заместо Бородулина… Мнет барыня глинку, миловидно дышит. Туловище кое-как обкорнала, на патрет перешла. Чиркуль со стены сняла и для проверки дистанции стала солдату между губой и носом да промеж глаз тыкать… Наизусть, значит, не умела, – а тоже берется… Злой он сидит, как волк в капкане. Да волку, поди, легче, – лапу отгрыз, и поминай как звали. А тут, отгрызи-ка! На чиркуль глаз скашивает, как бы в ноздрю не заехал, и все ухом к портьерке: не регочут ли там энти гадюки домашние… Хорошо ему, денщику адъютантскому, – курносый да рябой, как наперсток, – в Антигнои-то не попал. Встрепенулась тут барыня: – Ах-ах! Совсем из памяти вон. Портниха ж меня там в будуварном покое дожидается!.. Делов столько, что почесаться некогда. Вы уж, солдатик, посидите, ручки-ножки поразомните, а я там мигом по своей женской части управлюсь. Орешков ли пока не желаете погрызть, только на паркет не сорите. С тем и упорхнула. Сидит Бородулин, преет, табурет под ним покрякивает. До орешков ли тут, кажись бы, самого себя с досады перегрыз. Нечего сказать, поднесла ему барыня: и проглотить тошно, и выплюнуть не смей. А за спиной фырк да фырк… Ляпнуть бы туда туловищем своим глиняным. Ан тут портьерка в сторону, – старая старушка, которая при барыниной дочке в няньках состояла, на пороге стоит, в коридор зычным голосом командует: – Кыш, пошли прочь на куфню! Еще и чужих понавели смотреть, эка невидаль – с солдата мерку сымают… Вон отседова, не то барыне доложу, она вас живо распатронит. И в монументную комнату колобком вкатилась. Посмотрела на Бородулина, аж чепчики заскребла: – Тьфу ты нечистая сила! Ишь, как живого солдата в крымскую девку обработала… Солдат, бедный, так голенищами с досады и хлопнул: – Что ж, бабушка, самому не сладко… По городу не пройти – так и поливают. Привязала меня твоя барыня через адъютанта, как воробья на нитке, куда ж подашься… – А ты не гоноши… Какой роты? – Первой, бабушка… Под арестом ни разу не был, стрелок хоть куда – из пяти пуль все пять выбиваю… Вот и дождался производства. Барыне б твоей полпуда мышей за пазуху! Пожевала старушка по-заячьи губами, обсмотрела со строгостью Бородулина, однако ж смягчилась. – Внучек у меня в Галицком полку служит тоже в первой роте. Вроде тебя. Винтовку за штык на вытянутой руке подымает… Ну, что ж, сынок, надо тебе ослобониться. Барыня у нас ничего, да вот блажь на нее накатывает, все норовит кобылу хвостом вперед запрячь… – Да как же, бабушка, ослобониться-то? – А ты старших не перебивай. И не такие винты развинчивала… Походила она по комнате, морскому богу в морду с досады плюнула и вдруг – хлоп! – на прюнелевых ботинках подкатывает к табуретке, веселым шепотом скворчит: – Нашла, яхонт… Ей-богу, нашла! Куда дерево подрубил, туда, милый, и свалится! Барыню нашу нипочем не сколупнешь, – адъютантом вертит, не то что солдатом на табуретке. Однако есть и на нее удавка: запахов она простых не переносит – субтильная дамочка. Почитай, с самого детства, чуть что, чичас же из комнаты вон… – Да где ж я, бабушка, запахи энти-то возьму? – А ты, Скобелев, вперед не заскакивай… Завтра спозаранку, прежде чем на муку свою идти, редьки скобленой поешь, сколько влезет, да еще полстолько… Понял? Да луковицу старую пополам разрежь и под мышками себе натри до невозможности. Вот как вспотеешь, не то что барыни, мухи на паркет попадают. Чу, идет… Пострадай уж, сынок, сегодня, а завтра помянешь ты меня, старуху, добрым словом. И с тем на прюнелевых ботинках выкатилась, будто светлый ангел. Барыня взошла и опять за свою глинку. Воззрилась она раз-другой, сережками потрясла: – Чудной вы, солдатик. То как сыч сидел, а теперь, вишь, веселость какую в лице обнаружил. Посурьезнее нельзя ли? Антигнои, они веселые не бывают. А как тут сурьезным сидеть, когда все нутро у солдата от старушкиных слов так и взыграло… * * * Далее что и рассказывать?.. Как на другое утро стал солдат на посту своем табуретном редькой отрыгивать, да как потным луком от него, словно из цыганского табора, понесло, – барыня так и взвилась. Да еще на евонное счастье дождик шел, – окна не откроешь… Стала она с ножки на ножку переступать, да кружевным платочком вентиляцию производить, да глину с тоски не в тех местах мять, где полагается… К грудям ей подкатило, насилу успела выбежать, – можно сказать, аж люстра матом покрылась, до того солдат нянькин рецепт во всей форме произвел. Ждет он, пождет, нет барыни. То ли ему одеваться, то ли дальше редькой икать… Да и совесть покалывать стала: барыня к ему «солдатик-солдатик», а он со шкурой ее от глины и оторвал. Что ж, сама виновата, – хочь бы, скажем, Ермака с него лепила либо генерала Кутузова, а то такую низменную вещь. Стал он деликатно каблуками постукивать, чтоб редьку заглушить, ан тут нянька гимнастерку ему несет, глаза как у лисы, когда она из курятника с полным брюхом ползет. – Ну, милый, полный расчет. Облокайся да ступай в лагерь, нам ты боле не надобен… Ух, и начадил ты, однако, – сига закоптить можно… Курительную монашку зажгла и в угол отвернулась, пока солдат с себя поганую одежду сымал. Затянул он поясок, обдернулся, полушалок с турецкими бобами из кармана вынул и старушке с поклоном преподнес: – Примите, бабушка, за совет, за беспокойство. Из волчьей ямы, можно сказать, вытащили… – Ах, свет мой! Глазастый-то какой, – вот уж угодил старухе… Спасибо, сынок. Кабы с плеч лет пятьдесят скинуть, я бы тебя, ландыш, и не так отблагодарила. Однако ступай, – до того от тебя простой овощью разит, что и разговор вести невозможно. Встряхнулся Бородулин, налево кругом повернулся, подошвой о пол хлопнул, – аж все голые мужики-бабы по стенкам затряслись…