Оценить:
 Рейтинг: 0

Дело об инженерском городе (сборник)

<< 1 2 3 4 5 6 ... 12 >>
На страницу:
2 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Во дворе никто не осмеливался подступить к граммофону, хотя осаждали его беспрестанно – куры, голуби, коты, кабаны и прабабка Анисья. Гриша стращал их, потрясая длинной клюкой. Если же кто-нибудь из этой своры, которая шастала вокруг граммофона с одной только целью – как-нибудь повредить или испакостить его, – оказывался слишком близко, прадед Гриша немедленно пускал в ход свою палку и тогда уже угощал всех подряд, а прабабку Анисью в особенности. Зная это, она все время держалась в тылу вдохновляемой ею шайки вредителей, и лишь иногда, когда потерявшему бдительность стражнику случалось задремать, она, осмелев, выскакивала вперед, грозя сокрушить его крепость. Но кормчий, на беду прабабки Анисьи, неожиданно пробуждался и вынуждал ее поспешно отступить со всем ее воинством. Возглавляя бегство, Аниська неслась по грядкам и клумбам, пританцовывая и путаясь в своих юбках.

Между тем голос из трубы (похожий на мужской) кого-то страстно и жалобно укорял, чего-то требовал, рыдал, по-видимому, очень сильно обиженный. Потом он вдруг запел надменно и властно: очевидно, ему пришло на ум отомстить за свою обиду. Ободренный этой мыслью, он даже начал было злобно прихохатывать и изрекать какие-то страшные клятвы. Но тут же забыл их, и стал слезно молить о прощении, уверяя, что его угрозы были всего лишь шуткой и что он по-прежнему сильно обижен и оттого очень несчастен. Другой голос (несомненно женский) ответил ему – но так, как будто он ни в чем не виноват. Он изо всех сил старался изобразить, что он еще несчастнее первого голоса. Тот с ним не соглашался, что-то вставлял, пытаясь, как видно, напомнить о своих обидах. Так и не договорившись, кто же из них несчастнее, они вдруг запели вместе – но каждый о своем, совсем не слушая друг друга. Они пели все громче и неистовей, обращаясь наперебой к прадеду Грише; они требовали, чтобы он немедленно рассудил их. Но кормчий уже не слушал их взаимных упреков, жалоб и наветов. Его одолевала дремота, нахлынувшая на него внезапной волной из темной бездны, которая день и ночь отвоевывала для себя этот блуждающий остров, размывая его дремучие берега, пока однажды на рассвете не поглотила его целиком.

В сгущавшихся сумерках прадед Гриша сидел неподвижно, опершись на рукоятку шашки и свесив на грудь лысую голову с рожками курчавых волос, где сонно копошились, устраиваясь на ночлег, пчелы, стрекозы, жуки и кузнечики.

Меня, как и всю дворовую живность, Гриша не подпускал к граммофону, и я мог смотреть на этот заветный ящик только издалека.

Когда же прадеда Гришу унесли со двора под грохот барабана и пронзительный вой трубы в сопровождении длинной колонны дедов и бабок, которых Аниська натаскала к нам со всей округи прощаться с покойником Гришей, я первым делом выволок во двор граммофон, отыскав его в темном углу опустевшего флигеля, где стоял ровный запах растоптанных цветов и свежих простыней. До позднего вечера я разбирал граммофон на части, орудуя кочергой и лезвием тяпки. Я выпотрошил из него все внутренности, но так и не извлек на свет таинственных голосов. Те двое, которые много лет пререкались, осыпая друг друга то нежными жалобами, то проклятиями и угрозами, сгинули вместе с прадедом Гришей.

Видение

Прабабка Анисья (чтоб ей лопнуть!) посылала меня к Усатой ведьме покупать семечки. Ведьма сидела на высоких каменных ступеньках у дверей своего дома, подпирая коленями громадный живот, туго обтянутый насквозь прожженным, перепачканным сажей фартуком. Из распахнутых дверей, занавешенных грязной марлей, валил благоуханными клубами горячий дым; лоснясь на солнце, он пропитывал знойный воздух жирным запахом раскаленных сковородок и противней. В доме Усатой ведьмы было полно чертей. Они жарили семечки, а ведьма их продавала – сыпала в карманы, в подолы, в фуражки – кому куда.

Пока я взбирался к ней по крутым ступенькам, она, казалось, не замечала меня. Тускло-желтые глаза ее, облепленные комарами и мухами, были полуприкрыты. Ведьма протяжно храпела, содрогаясь, точно скала, и покачиваясь в медленных волнах марева. В широких и редких усах ее, в глубоких складках на шее мутно блестели крупные капли пота. Я осторожно вкладывал в ее ладонь прохладные монетки, и ведьма с неожиданной проворностью хватала меня за пояс штанов.

– В карманы стервецу! В карманы! – страшно вопила она.

И карманы мои разбухали, наполняясь дымными и горячими, как угли, семечками; они припекали мне низ живота и яички, – казалось, штаны мои вот-вот запылают от этих чертовых семечек. Я вырывался и бежал прочь, ощущая пятками сухую колкость раскаленной земли.

– Стой, стой, сукин кот! – кричала ведьма мне вдогонку. – Скажи Аниське, умрет она скоро. Завтра умрет, дышло ей в валенок! Я приду ее мыть-наряжать.

Прабабка Анисья, с ног до головы засиженная курами, засыпанная пухом и перьями, валялась на раскладушке в темном зловонном курятнике; с некоторых пор она не вылазила из него ни днем ни ночью, потому что там ей было прохладней, и домовой не приходил ее душить, а только заглядывал в маленькое окошко, чихал, плевался и, напугавшись разбуженных петухов, убирался восвояси, страшно злой на Аниську.

Я заскочил в курятник, приплясывая от радости, и с ходу сообщил Аниське, что больше не буду таскать ей семечки от ведьмы.

– Эт еш-шо почему?! – всполошилась Аниська.

– Потому что ты завтра умрешь совсем, и тебя снесут куда-нибудь со двора.

– Ну да! – изумилась Аниська. – А Гришка-то наш помер чи лазит где-сь по двору? Чёй-то я не видала его.

– Давно уже помер, – отвечал я. – И Николай Макарович помер. Все померли. Одна ты еще не померла. Иди мойся и наряжайся, а то ведьма придет, схватит тебя за волосы и будет окунать в бочку с водой, как кошку драную.

На следующее утро соседские деды, негромко переговариваясь и угрюмо командуя друг другом, вытащили прабабку Анисью из курятника и понесли в дом на ветхом одеяле; оно туго и глубоко провисало от неподвижной тяжести.

К полудню во дворе собралось множество дедов и бабок. С выражением грозной деловитости на лицах они вольно расхаживали по дому, по флигелю, топтались у распахнутых настежь ворот. Аниська, чистая и нарядная, в белой косынке, из-под которой торчала, накрывая лоб, бумажная лента, лежала в коротеньком тесном гробу, приютившимся на табуретках под вишней в жидкой дремотной тени истомленного зноем сада. Усатая ведьма сидела рядом на низенькой скамейке и неспешно раскуривала папиросу, пуская из ноздрей шумные струи дыма.

– Было мне видение, Аниська, – рассказывала она, наклоняясь ко гробу. – Пришла ты ко мне и тихим таким голосом просишь: дай мне, Варвара Андреевна, мыло и белый полотенчик. А на что они тебе, спрашиваю. Хочу, говоришь, Гришку помыть. Он, прохвост, напился пьяный и в помойную яму свалился – вымазался весь, как собака. Да что ты, говорю, дура старая надумала? Он же-ть помер давно, я сама его мыла и одевала ко гробу, а гроб той закопали глубоко-глубоко. А и ничиво, говоришь, что помер. Я вот возьму лопатку, откопаю его и намою, напарю его косточки, будет ему, дурню, веселей. Проснулась я и думаю – помрет Аниська, туды ж ее мать. Вот ты и померла, козочка. Отскакалась. Отнесем тебя, закопаем рядом с Гришкой – тот-то напаришь его, балбеса.

Прабабка Анисья слушала Усатую ведьму и чему-то внутри себя ласково улыбалась открытым ртом и запавшими глазами.

Счастье

Ходил по дворам с попугаем Егором Феликс – слепой шарманщик. Глаз у Феликса не было с молоду. Он сам себе их выколол от сильной любви. Полюбил одну красавицу – а она оказалась княгиней. Когда Феликс был молодой, у нас в станице еще водились княгини – злые такие красавицы: как кто полюбит их, так и смотрит на их красоту, пока не умрет. А эта была до того красивой и гордой, что и смотреть на нее не было сил. Взял тогда Феликс и выковырял свои глаза острым ножиком, чтоб совсем не умереть от любви к той княгине. А на зло ей сделался шарманщиком, хоть и сам был большой генерал. Он так и ходил по дворам в генеральской форме – в длинной серой шинели и в фуражке с лакированным козырьком; не снимал их ни зимой, ни летом, потому что под шинелью был он совсем даже голый, а фуражка Феликсу всегда была нужна – в фуражку ему денежки бросали.

Феликс продавал свистульки из глины, колокольчики, дудочки, барабаны и шарики из разноцветной фольги на резиночке. Как занесет он всё это во двор – и сразу сделается во дворе очень шумно и весело. Шарманка играет без умолку – дринь-ля-ля, дринь-ля-ля! Попугай орет во всю глотку: «Ждрасти, народ! Феликш-ш пришел!» А Феликс крутит и крутит свою шарманку, звенит в колокольчики, играет в дудочку, ударяет тросточкой в барабаны. Дринь-ля-ля, дринь-ля-ля!

А еще продавал Феликс счастье. Про счастье он знал все – какое оно и сколько его на свете. У Феликса этого счастья была целая коробка. Бывало, спросят его:

– Ну что, Феликс, счастьем будешь торговать?

– А то как же! – улыбается Феликс. Сам улыбается, поворачивая лицо во все стороны, а глаза его – мертвые ямы – молчат, точно каменные, и ничуть не улыбаются, хоть и пляшут над ними задорно, играют и веселятся во всю широкие светлые брови.

Достанет Феликс из мешка заветную коробку и спросит у попугая:

– А что тут у нас, Егорушка, в коробочке?

– Щастье! Щастье! – кричит попугай. И деловито вышагивает по Феликсову плечу; важничает, вертит головкой, хлопает крыльями.

– А кому мы дадим счастье, Егорушка, кому?

Попугай выхватит клювом из коробки бумажку, свернутую в трубочку, и давай летать с нею по двору. А в бумажке той написано про счастье – какое оно и сколько его на земле.

Все зовут, манят к себе попугая:

– Сюда, Егор, сюда! Я тебе гривенник дам!

– Лети ко мне, Егор! У меня полтинничек!

– А рублика хочешь, Егор! А ну-ка, рублик у меня!

Рублик всегда был у деда Семена. Ему и счастье всегда доставалось. Сядет попугай прямо к нему на голову, изогнется весь и сует ему под фуражку счастье. Запихнет его поглубже, да еще притопчет лапами. Береги, мол, дед Семен, свое счастье. А потом спрыгнет к нему на колено и сидит смирно – рублика ждет. Дед Семен полезет в штаны, достанет целую горсть разных монеток – и медных, и серебряных. Попугай разгребает их клювом, на медные монетки злится, швыряет их по сторонам, а как рублик найдет – хвать его в клюв – и к Феликсу в фуражку. Тут уж все смеются и хвалят попугая:

– Ишь ты, мошенник, рублика знает!

Старики накупят мне у Феликса и шариков, и дудочек, и свистулек, – но Феликс всё еще не уходит со двора. Поигрывает на шарманке. И вдруг начинает петь про свою княгиню. Он поет молодым девичьим голосом; широко открывая рот, выталкивает из груди сильные пронзительные звуки, и громкая песня его разносится по всей округе:

Ваша светлость, княгиня Орлова!
Вас любил удалой есаул.
Был он вашей красой очарован,
Был он весел, беспечен и юн!

А теперь он шарманщик убогий.
По дворам волочит он суму,
Он пришел поклониться вам в ноги,
Христа ради подайте ему!

О любви он не молит, как прежде,
Не клянет своих тягостных мук.
Вам шарманка поет о погибшей надежде,
Христа ради подайте ему!

Замолкая на минуту, Феликс наклоняет лицо к шарманке и жадно слушает однообразный и неутолимо горестный мотив, безучастно клокочущий в ее звонких внутренностях.

«Дринь-ля-ля! Ля-ля! Дринь-ля-ля!» – стрекочет шарманка. Феликс неожиданно вскидывает голову и, сильно раскачивая ею, вытягивая шею, поет куда-то в небо:

Не рассеете мрак вечной ночи
Ненаглядною вашей красой,
<< 1 2 3 4 5 6 ... 12 >>
На страницу:
2 из 12