Оценить:
 Рейтинг: 0

Бессарабский роман

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

9

Оставив жену у костра держать над пламенем младшего, Дедушка Второй отходит в лес, оглядываясь на три фигурки, застывшие у огня, – и сердце его стискивает, но он велит себе взять в руки себя же. Глупый приказ. Рука у Василия Грозаву всего одна, слава богу правая, ведь левую он с год назад отрубил, чтобы сварить детям суп и продлить их жизнь на пару дней, и пусть никто не говорит, что он поступил глупо. Сработало же! Пару дней они и правда протянули, а там нашелся кусок мерзлой картошки, а после Василий, оправившись от раны, добрался до телеграфа и дал телеграмму самому Сталину, чтобы Маршал спас его детей и детей всей Советской Молдавии от голодной смерти. Маршал спас. Правда, подвиг Дедушки Второго оказался лишен смысла, потому что в тот день, когда он выстукивал в Кремль оскорбления в адрес советского государства и самого справедливого в мире строя, как позже говорил судья, в Бессарабию уже ехал Косыгин. Спас республику. Ровно спустя день после того, как Дедушка Второй с выдохом ввалился в дом с тремя испуганными ребятишками и измученной женой, стали завозить рыбий жир и пшено. Кормили всех. Дедушка Второй еще подумал про себя с затаенным восторгом: вот он какой, Маршал, едва получил сигнал тревоги, как бросил в нас взмахом трубки вагоны с едой, спас нас, благодетель, и ведь ни слова не написал обратно. Делом ответил!

Накормив детей и жену, Василий истово – по привычке, вбитой намертво в румынской школе, – перекрестился, после чего вышел в поле глянуть, как там земля, но долго смотреть ему не дали. Василий Грозаву? Двое мужчин в гимнастерках стояли у дороги, от которой начиналось поле под рожь, а рядом с ними и председатель, и еще один мужчина в черной кожаной куртке, и Дедушка Второй сразу все понял. Это за мной. Дедушка Второй, тридцати двух лет от роду, приосанился и вышел из поля, ступая торжественно, – все гадал, награду тут получит или все-таки соберут оставшихся односельчан в клубе и предоставят слово ему, Василию, чтобы он рассказал им, как придумал спасти Молдавскую ССР благодаря обращению к мудрому товарищу Сталину. Василий Грозаву? Он самый, сказал Василий, и председатель колхоза кивнул, подтверждая, что вот он, Василий Грозаву, после чего его проводили в самом деле до клуба, а уж там Дедушку Второго заперли и сообщили ему, что он арестован. Особо опасен!

Когда до Дедушки Второго дошло наконец, что его собираются судить, а не благодарить или награждать, он стал просить, чтобы ему дали возможность попрощаться с семьей. А зачем? Как зачем, удивился Дедушка Второй, это же семья моя, семья, детки, ближе которых у меня, това… гражданин следователь, нету и не будет, кто знает, когда свидимся. Зачем прощаться. Они с тобой поедут, потому как, зная о твоих преступных намерениях, не сообщили куда следует, а продолжили вялое бездействие на лавках, тем самым поощрив тебя на совершение антисоветского поступка. Не понял… Проще говоря, Вася, вся твоя антисоветская семья поедет вместе с тобой в Сибирь, сказал следователь и посмеялся и так и этак. Ту-ту. Он не обманул, и спустя каких-то полчаса в клуб бросили и семью Дедушки Второго, жену и троих детей, младшему из которых было три года, отчего Василию стало и страшно и сладко, потому все же здесь, со мной, подумал он.

Спите, вражины. Света им не зажигали, дети были слабые, как и жена, но все они были вместе, да и скучать им не дали, потому что в полночь клуб стали заполнять людьми, чего Василий сначала не понял. Что происходит? Молчи, жидовская морда, крикнул следователь Блюменталь, очень нервничавший и боявшийся, как бы его не заподозрили в поблажках своим, ведь в Ленинграде уже начиналось «дело врачей», и евреям и так приходилось несладко, он вот фактически сослан сюда, в эту дыру… Какая морда? Да нет, я вовсе не еврей, сказал наивный Дедушка Второй, я же в румынской армии служил и даже доводилось евреев расстреливать, ну так это не преступление, нас же всех потом реабилитировали за службу в Советской армии, а волосы у меня кучерявятся, потому как, по слухам, настоящая моя мать, она из греков. Молчи, идиот. Заткнись, прошипел следователь Блюменталь, потерявший жену и двухлетнюю дочь в львовском гетто, ты себе на вышку наболтал уже, и только потому, что ты такой идиот, я все это забуду, тебя и всех этих сволочей и так ждут выселки. Что ждет? Скоро узнаете, кулаки, крикнул громко кто-то из охраны, и собравшиеся узнали, что они кулаки, они организовали голод в Молдавской ССР и будут за это наказаны, и уже этим утром, которое наступало утренним светом в щели сельского клуба, будут отправлены в Сибирь. Раскулачивание началось.

Всего Бессарабия выслала пятнадцать тысяч человек, это были кулаки и члены их семей. Причем первоначальная цифра плана предусматривала семь тысяч, но постарался глава республики Коваль. Перевыполним план! К тому же, чем больше людей ссылали, тем больше становилось виновных в голоде, который наблюдал Косыгин и от которого спас Косыгин, уехавший из Кишинева через неделю, причем на вокзал он шел опять же пешком, глядя на оживающий постепенно город, и сопровождало его все руководство республики. Тепло простились. Обняв по очереди двадцать мужчин, половину из которых расстреляют полгода спустя по его представлению, Косыгин уселся в вагон, и паровоз тронулся и ехал ровно и быстро, потому что состав был не простой, а спецсостав. Помедлили единожды. На подъезде к Тирасполю пришлось минут десять ждать, пока охрана разберется с глупым машинистом паровоза, волокшего за собой длинную цепь теплушек, которые Косыгин начал считать. Пятнадцать вагонов. Невероятное количество скота, подумал Косыгин, но тут его поезд, которому бестолковый машинист грузового состава все же дал дорогу, пополз вперед, и министр увидел в одном вагоне сорванный кусок обшивки, а за ним людей – и все понял. Отвернулся. Но перед этим Косыгин взглянул на человека с курчавыми волосами, стоявшего в теплушке ровно, и показался он Косыгину почему-то одноруким, и несколько секунд мужчины глядели друг другу в глаза, после чего министр, как мы уже сказали, отвлекся, и то была единственная встреча Дедушки Второго с Косыгиным. Поглядели, отвернулись.

В теплушке Дедушка Второй подбадривает семью и с нетерпением ждет, когда они прибудут на новое место жительства, хотя и знает, что ехать будут долго, ведь в войну он почти до Сталинграда дошел. Дезертировал. Пока добрался домой, в Бессарабию, туда же и советские войска пришли, так что Василия схватили, одели гимнастерку и велели искупить вину, и дойти пришлось до самой Вены, где Дедушка Второй был ранен и пробыл в госпитале до конца войны. Да уж, поездил. Вернее, походил, так что свое нынешнее путешествие в теплушке Дедушка Второй, едва отошедший от голода, воспринимает как подарок судьбы. Ведь могли бы пешком всех отправить, как при царе.

К концу поездки, правда, Дедушка Второй стал очень сомневаться в том, что Правительство СССР оказало ему услугу, отправив в полуторамесячное путешествие в вагоне для скота с семьей. Старший умер. Это поразило Василия в самое сердце, он не хотел верить и несколько дней прятал тельце в углу, пока не убедился, что ребенок действительно мертв, а когда понял, то все равно еще день не выдавал труп. Ждешь чуда? Сектантов везем, спросил один охранник другого, на что тот глубокомысленно заметил про самолеты и бога, ткнул штыком мертвого сына Дедушки Второго – проверить, правда ли мертвый, и велел выбрасывать дохлятину. Бросай! Даже проститься не дали, секунда – и вот его нету, старшего обожаемого пацана, которого Василий втайне от самого себя любил больше всех, засыпать рядом с которым любил, поглаживая мальчишкину голову, и которого спас от голода ценой своей собственной руки. Пропал как сон. Василий завыл было, но потом под внимательным взглядом конвоира спохватился и сжал зубы, сволочь только и ждет, чтобы ты дал слабину, так что Василий переполз – к середине поездки стоять уже сил не было – к жене с уцелевшими детьми и стал ждать Сибири. Та показалась.

Огромная, все в белом, словно Бессарабия на Рождество, только в сотни тысяч раз больше, она поразила сосланных молдаван, разразившихся горестными воплями. Василий успокаивал. Правда, и его мужество оставило, когда поезд остановился в лесу, всем велели вылезать из вагонов, построили у насыпи и объяснили, что здесь им и жить, первые два года разрешается обустраиваться, а потом будете трудиться на благо страны. Развели огонь. И оставили полторы тысячи человек без инструментов, укрытия и еды, прямо под открытым небом, за два часа до сумерек. Василий зашевелился. Большое пламя разнесли на несколько сотен костров, и у одного из них Дедушка Второй оставил семью, а сам пошел в лес ломать ветви потоньше. Стояли ночь. Детей грели над огнем и у огня, пока мужчины делали что могли, чтобы хоть какое-то пристанище обустроить. И вот где-то появились зачатки землянок, а где-то подобия снежных шалашей, и постепенно люди вросли в Сибирь, как наступающие под шквальным огнем пехотинцы в землю. За год! Если прокрутить это время, как на кинопленке, то усыпанный черными точками снег превратится в еле дышащий, но все же поселок, правда людей в нем будет значительно меньше, чем по прибытии, потому что половина вымерла, и среди них еще один член семьи Дедушки Второго. Это жена. Иду присмотреть за старшим. Василий Грозаву остается вдовцом с двумя детьми на руках, и средняя, шепчутся люди, не похожа на человека, способного пережить еще одну зиму, хоть отец и поит ее еловым отваром. Не уберег. Умирает и дочь. К осени 1950 года Василий Грозаву остается отцом единственного сына, младшего, и Василию часто кажется, что Папа Второй – а это он – делает все, чтобы забыть вкус отцовской руки, но чаще всего, просто ест снег. Еще и от голода. Если бы точно знать, что Сталин, кровопийца поганый, в отношении которого у Дедушки Второго не осталось никаких иллюзий, скоро помрет, можно было бы еще потерпеть, но Усатый кажется всем вечным, да он вечный и есть, что и доказывает нам до сих пор, глядя отовсюду, где только можно наклеить его портрет. Сталин вечен. Плюнув на все, Василий решает совершить еще одну попытку и написать письмо – надавить на отцовские чувства Маршала, ведь потерял же он сына, попробовать разжалобить, и пусть хотя бы младшего, уцелевшего, можно будет отправить куда-то в город, где больше еды и не так холодно. Делает последнюю ставку. Пишет Сталину.

10

Москва Кремль

Товарищу Сталину лично в руки снова

Товарищ Сталин Маршал как же так вы могли поступить с моей семьей неужели вам никогда не страшно думать о том что на том свете ждет. А между прочим черти и дым и скрежет духовный и зубовный нас учили, да и вас тоже, я же знаю что Вы Сталин семинарист стало быть тоже Закон Божий изучали хоть и велите нам теперь писать слово Бог с маленькой буквы словно он какой-то зампредпотылу. Сталин я обращаюсь к вам как к отцу, я хочу сказать пожалейте моего маленького сына Николая Грозаву ему шесть лет он еле выжил в Сибири первые полтора года и он не выживет еще здесь я это вижу, я боюсь что он умрет, а разве это правильно, никто в живых не остался кроме нас, старший умер еще в дороге, а ведь первенец, первый сын, вы что не понимаете, так нельзя. Кольнули в ногу штыком да Боже ты мой там и мяса никого не было Сталин понимаете вы это, а потом сказали бросай и если бы я не бросил пристрелили бы меня и все семья бы погибла да она и так погибла лучше бы я не бросил лучше бы я убил кого-то из них. Сталин не будьте палачом. За что вы мне мстите я не понимаю, да я служил в румынской армии, но ведь дезертировал да и пошел туда не добровольно нас заставили я при первой же возможности сбросил эту форму не хотел воевать против Страны Советов верил что власть там трудового народа я и сейчас верю но разве можно так с детьми Сталин? Послушайте Сталин это еще не все ладно старший умер а ведь первенец первенец я же вам говорил уже да, ну ладно, следующей жена умерла, все пыталась согреться перед смертью, текла кровями по-женски и как кричала из-за этого а ведь мы с вами мужья мы знаем женщина бывает терпеливее мужчины терпеливее мула терпеливее земли. И она кричала. Как кричала Сталин когда я вспоминаю как она кричала у меня кровь стынет в жилах а ведь она у меня и так там с мелким ледовым крошевом потому что мы замерзаем и нет горячего питания чтобы согреться изнутри. Я боюсь за младшего. Дочка тоже умерла слабая была зубы сгнили в ее-то возрасте! Я варил шишки, елки варил чтобы витамины поступали как-то мы же из Молдавии знаете сами фрукты много, вино, овощи, дети не могут так одни елки но она ела ела, а потом сказала папа пуф, я говорю что пуф, а она просто выдохнула значит, я понял потому что больше она ничего не сказала просто пуф и умерла. Сталин! Я долбил землю три дня и мне помогали слава Богу добрые люди слава Богу мы еще не все волки друг другу, Сталин я хочу спросить за что нам такое. Моя семья не кулацкая как врагов народа с которыми нас сослали в Сибирь ладно пусть их сослали, я понимаю, враги. Кулаки, хотя я не понимаю зачем морить их так можно же поиметь пользу с их труда, вы же разумный человек, Сталин, вы же очень умный и читаете много книжек, вы же семинарист. Послушайте Сталин я вас заклинаю всем святым что у вас есть я вас заклинаю именем сына погибшего на этой великой войне между прочим я тоже участвовал я когда вернулся домой в село меня одели в форму и дали винтовку и я пошел сражаться за Советскую родину и я кровью искупил да. Он не жилец. Я вас прошу, я вас умоляю, пусть его вывезут в город, туда где питание, туда где тепло, трое деток были, двое растаяли, как дым, старшего и костей уже наверное не осталось как же так, я вас умоляю. Простите плохой русский, я румынский учил, в школе при румынах, по-русски читать писать учился сам, без всяких. Пожалейте.

11

Видно, последние несколько лет жизни Дедушка Второй был классическим неудачником, по крайней мере всё говорит в пользу этого, а прежде всего два его злосчастных письма Сталину. Оба мимо. Второе письмо Василий карябает поспешно, тайком от всех, даже от сына, чтобы бросить привязанным к камню в вагон, проносящийся мимо их поселка, но делает это ровно за половину года до смерти Сталина. Лучше бы перетерпел. Но нет, вожжа под хвост, и он привлекает своим идиотским, нелепым, взбесившим секретариат Вождя письмом внимание власти, а ведь известно, что лучше никакого от нее внимания, чем даже хорошего. Высунувшихся бьют. Поэтому уже через две недели после того, как письмо, случайно попавшее на стол Сталина и разозлившее его, сожжено, Дедушку Второго и его пащенка вытаскивают за шиворот из их полуземлянки, где отец греет руки мальчишки, горячо на них дыша, и сажают у рельсов. Поедешь дальше. Василий Грозаву все понимает, но жажда справедливости при этом в нем меньше не становится – он все так же алчет ее, глядя на сереющий в утре снег, на ядовито-зеленые до черноты ели, но понимает также, что жажда его будет утолена лишь на том свете. Прикончат. К счастью, делать это решили не прямым способом, видно, чтоб помучился, поэтому из места выселения его доставят еще на полтысячи километров вглубь Сибири, до какого-то нового поселка, который будут только обустраивать, когда прибудет следующая партия ссыльных кулаков. Это приговор. Дедушка Второй соображает не очень быстро, но хватко, поэтому, когда у поселка останавливается паровоз, чтобы подобрать конвоира и ссыльного с мальчишкой, план уже есть. Ты мертвый. Тебя нет, шепчет он мальчишке и объясняет вкратце, что и как делать, и малец, к счастью, ведет себя послушно и исполняет все в точности. Смышленый малый. Когда в теплушке, прицепленной к составу, начинает темнеть, Дедушка Второй завывает и бьется о стены, чем привлекает внимание конвоиров, недовольных суетой. Что случилось? Сын умер, говорит Василий Грозаву, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не обнять мальчишку напоследок, и спрашивает, что делать с телом. Везем тебя. В документах мальчишка не указан, поэтому выбрасывай свою падаль, вражина, и скажи спасибо, что не заставили тебя могилу копать. Ха-ха. Конвоиры тычут штыком в пацана, на которого Василий напялил все, что только мог, штык распарывает щеку, но ослабший ребенок и так еле жив, поэтому не выдает себя ни звуком, ни обилием крови. Правда помер. После чего нехотя вынимают доску, которая здесь вместо люка для воздуха, и говорят: чего ждешь, бросай давай падаль свою. Ну, Василий и бросает свою падаль. Аккурат в сугроб, аккурат в нескольких метрах от домика смотрителя и это все, что он смог дать сыну.

Что случилось дальше: смотритель оказался подонком и сдал мальчишку в органы, сообщив, что это сбежавший малолетний заключенный; смотритель был доброй душой, обогрел и накормил мальчика, придержал у себя до лучших времен; а может, нет никакого смотрителя и прибыл он два дня спустя, когда тело сына не сгибалось от мороза? Василий не узнал. На этом его знакомство с сыном кончилось, и больше они друг друга не видели, потому что Дедушка Второй, которого велели кончать, а как, сами разберетесь, – погиб несколько недель спустя, облитый водой и выставленный голым на мороз, потому что он воевал за румын. Отомстили за Карбышева.

12

Папа Первый вылетает из теплушки и, чувствуя распоротой щекой невероятный холод, – что само по себе удивительно, так как вагон, в котором их везли, не отапливали и он и так замерз, – падает в огромный сугроб. Случается. Много лет позже, интервьюируя знаменитого советского летчика Поскребкина, сбившего в небе над СССР более 190 самолетов люфтваффе, – и это только то, что документально заверено, – Папа Первый с удивлением узнал от аса, что тому тоже случалось упасть в сугроб. Уникальный случай. Об этом написали английские газеты, и история вошла во все справочники, посвященные авиации времен Второй мировой войны, отчего имя летчика Поскребкина стало нарицательным, как позже водка андроповская или колбаса ливерная. Упал с неба. Прямо с неба, прямо с высоты более пяти километров, где отказал один из двигателей его самолета, старенького истребителя, получившего перед тем несколько дырок в корпусе, только не пиши «дырок», попросил летчик. Почему еще? Засмеют, ответил Поскребкин, поскольку у нас, летчиков, существует свой профессиональный жаргон, и такие штуки на корпусе самолета называются пробоины, это ведь воздушное, но все-таки судно. Хорошо, не буду. Итак, двигатели отказывают, вспоминал летчик Поскребкин, а перед глазами Папы Первого вставала точь-в-точь картина его падения, не такого героического, конечно, но тоже судьбоносного. Все дымит! Выхожу я на крыло, вспоминает летчик, поправляю ранец с парашютом и прыгаю, не забыв крикнуть: «Да здравствует наша Советская Социалистическая страна Советов!», и Папа Первый кивает, все-таки 1970 год на дворе, не кричать «да здравствует» за две минуты до смерти еще дурной тон. Ну, в воспоминаниях. Летчик Поскребкин глядит мимо Папы Первого, старательно записывающего все, что скажет легендарный ветеран, – и взгляд его становится отсутствующим. Наконец проникся. С ними со всеми так бывает, думает Папа Первый, навидавшийся за время журналистской практики ветеранов, начинавших с бодрых здравиц, воспоминаний о песнях и плясках на борту, но потом ломавшихся. Все равно догонит. Рано или поздно они вспоминали всё, взгляд их становился отсутствующим, и тогда, – Папа Первый знал, потому что случалось такое и с ним, о чем он никому не говорил, – смерть появлялась перед ними, смерть, глядевшая с заботой и грустью.

Он знает. Папа Первый, хранивший втайне ото всех историю своего счастливого спасения, да и вообще историю, знает, как это бывает, потому что довелось вылететь в сугроб с пятикилометровой высоты и ему. Пусть не так. Пусть высота эта была пятиметровая, но полет его был смертельным и летел он погибать, понимал повзрослевший Папа Первый, в тот момент не ощутивший ничего, кроме страха подвести отца и крикнуть, выпадая из теплушки в вечереющие русские снега. Прощай, папа. Ну то есть Дедушка Второй, правдолюбец Василий Грозаву, лицо которого Папа Первый все время силился вспомнить, но постоянно забывал, потому что никаких фотокарточек отца у него, конечно, не было. Отца не было. Папа Первый официально проходил по ведомству детских домов сиротой, невесть откуда появившимся ребенком, потерявшим речь и память, и поэтому имя и фамилия у него были вовсе не такие, как у отца и матери. Никита Бояшов. Русский парень, – ну, раз нашли в Сибири, стало быть русский парень, пусть и кучерявятся у него чуть-чуть волосы, повергая в смущение преподавателей детского дома города Сретенск, куда попал мальчик, потому что сослали их вовсе не в Сибирь, а в Забайкалье.

Глупые молдаване. Им все, что снег, то Сибирь, дикий народ, качал про себя головой Никита, выучившийся на журналиста, получивший направление в Молдавскую ССР и ехавший туда, как в незнакомую страну, потому что постарался забыть все. Вычеркнуть, уничтожить, стереть, сжечь. И получилось. Когда Никита, все забывший по просьбе отца, попал на свою родину, в Молдавию, то первым делом постарался найти село, откуда он родом, и даже съездил туда, чтобы сделать для местной «Комсомольской правды» репортаж о надоях, урожае винограда и прочих успехах сельского хозяйства цветущей молодой республики. Девушки хохотали. Солнце улыбалось, табак на окрестных полях благоухал, и Никита, сжимая в руке папироску, не понимал, как все могло так измениться за каких-то двадцать лет, как поля Апокалипсиса превратились в скатерти-изобилия – и неужели коммунисты были правы, приходила ему в голову крамольная в отношении памяти родителей мысль. Жертвы оправданны? Никита старался об этом не думать и даже прошел мимо того дома, откуда их с родителями увезли в ссылку, с сердцем, не сбившимся с ритма ни на мгновение.

Ледяное спокойствие. Какой хладнокровный парень, сразу видно, что русский, у нас тут ребята горячие, сказал председатель – новый, потому что почти никого из старожилов не осталось. Голод добил. Голод, разразившийся здесь в 1952 году, спустя три года после голода 1949-го, и на второй раз товарищ Косыгин не приехал в республику, потому что голод номер два был запланирован и за два года половина населения республики вымерла, а среди нее и почти все жители села Василия Грозавы. Спасибо, папа. В результате твоих нелепых телодвижений, думал Никита Бояшов, ведших нас, казалось бы, к гибели, был спасен по крайней мере один член твоей семьи. Один из так обожаемых тобой детей. Это я. Голод – 1952. Он был страшен, и его бы я точно не пережил, думал стажер-журналист, посланный в республику по распределению и получивший комнату в общежитии государственного университета Молдавии. Русские строили. Университеты, поликлиники, больницы, магазины, театры, бульвары, районы, дома, музеи – в общем, они строили здесь все, и, доживи Пушкин до 1970 года, ему бы в голову не пришло воскликнуть про «проклятый город» с вечно грязными кривыми улочками. Пушкин классный. Никита Бояшов боится признаться себе в этом, ведь среди сверстников популярны Вознесенский и Ахмадуллина. Особенно среди интеллектуалов, к которым причисляет себя и Никита, горы свернувший, чтобы стать журналистом. Получилось ведь.

К сожалению, один из минусов профессии в том, что Никите приходилось частенько встречаться с людьми, общение с которыми не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Не будь снобом! Так говорил он себе, всячески пытаясь вытравить пренебрежение к этим кряжистым председателям колхозов, грязным, как их поля, к ветеранам, в одиночку разбивавшим танковые армии Гитлера, к ударникам, неправильно склонявшим и спрягавшим… Я мизантроп? Нервно пытаясь понять, Никита, давно уже наловчившийся думать о чем-то своем во время интервью – дай человеку повод начать и делай внимательный вид, он сам не остановится, – улыбнулся сочувственно летчику Поскребкину. Тот приободрился.

Прыгаю я после этого с крыла и, раскинув руки, на мгновение забываю о том, что война, а внизу все такое маленькое, и думаю я… – бубнит старик, а Никита уже отключается, потому что монолог князя Андрея на поле Бородинской битвы он хорошо знает, сейчас вот про облака будет. И облака красивые! Ага, кивает Никита, а старик продолжает: лечу я вниз, любуюсь на красоту эту, а потом дергаю за кольцо, а парашют, собака, отказал, и запаска отказала, и я прощаюсь с жизнью, а потом думаю, ну раз уж смерть, так хоть гляну на мир этот по-человечески. Красотой проникнусь. Интервьюер отключается и, продолжая ласково кивать, вспоминает свой полет, и сейчас они, старый летчик Поскребкин и молодой журналист Бояшов, летят одновременно, а сидят друг напротив друга оболочки, потертые камни.

Мы падаем. Тогда еще не старый Поскребкин, отчаянно рвущий кольцо на груди, а потом успокоившийся, плюнувший на это дело и сложивший руки на груди, чтобы успеть спокойно бросить взгляд на снежные просторы под собой. Вот моя могила. Маленький сын Василия Грозаву тоже летит, но не так величаво, как летчик Поскребкин, – мальчика переворачивает несколько раз в воздухе, ведь бросил его отец, крутанув, и малец успевает удивиться тому, как холодно на улице, аж щеку обожгло распоротую. Шрам откуда? А, встрепенулся Никита и, потирая щеку, привычно врет ветерану про велосипеды, пацанов, рыбалку и все такое прочее – вызывает у старика поощрительную улыбку, мужественным всегда быть модно. Сорванцом был.

Ну так слушай, сорванец, бубнит старик дальше, и Никита снова вспоминает: видит, как летит в лицо снежная пыль, как вертится бешено мир, и иногда лишь в поле зрения возникает убывающая в неизвестном направлении теплушка, а в ней отец, которого мальчик никогда больше не увидит. Прощай, папа. Потом наступает тьма – ледяная, и мальчишка понимает, что упал лицом прямо в сугроб, огромный, и что именно туда пытался добросить его отец, потому и крутанул сильно, сталкивая в дыру в вагоне, и мальчику становится по-настоящему грустно. Вспоминай наказы. Дедушка Второй велел, во-первых, ничего не бояться и, после того как упадешь, подняться из снега и по полотну пойти к домику смотрителя, а во-вторых, забыть, как меня зовут и как моя фамилия. Безымянный человек. А еще, строго-настрого наказал ему отец, забудь и меня, забудь мое лицо, забудь, как я говорил, что я говорил, забудь мать и голод, и сестру, и брата, и Бессарабию – забудь все, кроме одного. Надо жить! Вот что набормотал сыну Дедушка Второй, перед тем как обманул конвоиров и выбросил живого еще мальчишку на снег у домика смотрителя, где никого не было. И хорошо. Тот еще стукач. Но Никита Бояшов, тогда еще безымянный мальчик, об этом не знает, и ползет – потому что, если лежа, снег не проваливается, весит мальчик немного, – к домику, и стучит в дверь. Открыто, конечно. Так что Никита заползает в домик, где тепло, где есть еда и куда может зайти каждый, так у них, на Севере, принято, и северное гостеприимство спасает мальчишке жизнь. Ест и спит.

В это же время – они все еще сидят друг напротив друга – падает вниз, в сугроб, и летчик Поскребкин, и остается при этом жив, хотя и ломает себе при этом руку. Родился в рубашке. К нему бегут с другой стороны поля пехотинцы, ведь упал летчик на нашей части фронта, что уже само по себе чудо, и вынимают оглушенного парня со снегом, набитым в рот, уши, за ворот, и несут его на руках в медицинскую часть. Медики поражены. Всего один перелом при падении с такой высоты, это действительно чудо, так что Поскребкина потом еще полгода таскают по всяким консилиумам, а он только улыбается и разводит руками, и все приходят к выводу – сильный порыв ветра, поднявшегося при падении, сыграл роль подушки. Поскребкин помалкивал. Уж он-то знал, что открылось ему при падении, когда он внезапно успокоился, глядя на приближающуюся к нему землю, снег, людей. Земля – мягкая.

Такие вот дела, говорит ветеран и жмет руку парню, молодому, но вроде толковому, – сейчас они все такие, реки вспять поворачивают, главное за ними присматривать, чтоб делов без мудрости старших не натворили. Спасибо, Поскребкин. Спасибо, папа. Никита Бояшов, который станет Никитой Бояшовым только через несколько месяцев, просыпается утром в домике смотрителя и вдруг понимает – ему нужно оттуда уходить, и это так же ясно, как и то, что папа уехал. Мальчик ест. Потом, полежав еще немного, выходит из домика и бредет по затвердевшему за ночь снегу, благо, что погода хорошая, – идет долго, почти до самого вечера, сам не зная куда, вдоль полотна, а потом сворачивает в сопки и бредет еще час. Доходит до хутора, на котором живет всего одна семья. Жена военного. Полная женщина с жестким неприятным взглядом и двумя детьми, один из которых, младший сын, все время заикается из-за паровоза, который его здорово напугал. Это пройдет. Когда к семье вернется отец – офицер артиллерии, который сейчас сражается в Северной Корее с американскими оккупантами, по документам китайского добровольца, – первое, что он сделает, отнесет мальчишку к полотну. Дождутся поезда. А-а-а-а, заревет паровоз, а-а-а, заревет мальчишка, а-ха-ха, рассмеется отец, и мальчик снова заговорит легко, будто во рту у него моторчик, и заикаться никогда в жизни больше не будет.

Это потом. Сейчас еле живой и еще не Никита Бояшов стоит, покачиваясь, перед дверью дома на хуторе, и с головы у него падает треух, одно ухо которого пропиталось кровью, вытекшей из щеки. Ребенок-призрак. Женщина охает, качает головой, открывает дверь и втаскивает мальчишку в дом, где купает его несколько раз под внимательным взглядом старшей дочери восьми лет, и кормит еще раз. Тщательно расспросит. Вопросов будет много, большей частью неприятных – кто такой, что делаешь, из ссыльных, ворёнок, чего надо? – но мальчику будет уже все равно, ведь никаких сил идти дальше у него нет. Спокойно отвечает. Как зовут, не помню, папа погиб на фронте, с мамой ехали в поезде, уснул, проснулся, лежу в снегу, наверное, выпал, фамилии своей не помню, тетенька, можно я у вас тут останусь? Еще чего. Женщина жестко усмехается, и сын Василия Грозаву со вздохом понимает, что это не конечная цель его путешествия, и покорно пытается встать, взять одежду и уйти. Еще чего. Лежи давай, говорит устыдившаяся своей жестокости женщина, в которой злое вечно борется с добрым, и доброе потерпит сокрушительное поражение, но случится это через много лет, а пока борьба в разгаре. Поживешь у нас.

Мальчик несколько недель и правда живет на хуторе, затерянном среди сопок, километрах в десяти от железнодорожного полотна, помогает по хозяйству, ест просто, но сытно. Куры квохчут. Еще есть коза, которая дает молоко, свечи – их зажигают, как стемнеет, чтобы почитать три письма от мужа, место командировки которого неизвестно, и ночи. Забайкальские ночи. Глубокие, темные, беспросветные, когда весь мир стихает, и кажется, что это большая смерть пришла, та самая, которая спит в обнимку с забайкальской принцессой каменного века в срубе, затопленном ледяной водой, смерть вечная и молчаливая, как Яблоневый хребет. Ночи мрака. Очень страшно ночами мальчику, и он повторяет про себя, лежа на лавке под шинелью военного: меня зовут никак, моя фамилия никто, я никак и никто, я Никто Никакович, я Никак Никтотович, я Никто Никак, я Никак Никто, и постепенно становится смешно. И он хихикает. Спи давай! Мальчик затихает, обняв свое худое тело, свои не закостеневшие еще и гибкие ребрышки, которые так любил с жалостью гладить Дедушка Второй, Василий Грозаву. Дом засыпает.

С хозяйкой хутора у будущего Никиты Бояшова отношения ровные, она его терпит за помощь, – посоветоваться с мужем, как быть с мальчишкой, она не может, письма военная цензура лишь принимает, с тем чтобы передать их мужу по возвращении. Армейский идиотизм. Женщина решает: три рта – это чересчур, и она кривит душой, потому что еды бы хватило, но она решила, и все тут, поэтому по прошествии двух недель – мальчишка чуть отъелся и подлечил щеку, – она отправляет его в Сретенск на поезде, который притормаживает при виде двух фигур у полотна. Едут в город. Там будущий Никита Бояшов снова рассказывает свою легенду – вернее, отсутствие этой легенды, и его приводят в детский дом, где он получает койку, где он получает шкафчик, где он получает список своих обязанностей, где он получает по лицу от одного из старших мальчиков. Чтоб не зарывался. Мальчик, поужинав – масло отобрали старшие, становится понятно, что тяжело придется и здесь, – ложится в постель и с пугающей его самого взрослостью понимает, что и это не конечная точка его путешествия. Иначе пропаду.

В отличие от лица отца, свою первую ночь в детском доме Никита Бояшов запомнил навсегда – так крепко, что лишь тридцать лет совместной жизни с любящей, терпеливой и ласковой Мамой Первой выбили из него горечь воспоминаний. Женщины смягчают. Но тогда не было женщины у Никиты Бояшова, получившего имя и фамилию какого-то человека из прошлого директора детского дома, – никакой женщины, а ведь мужчине женщина нужна всегда. В детстве – мать. А как подрастешь, то и женщина, с которой можно спать и которой можно рассказать, что ты чувствовал, держа руки над тощим одеялом, слушая сопение жестоких, несчастных детей, вынужденных драться за еду. Нырнул под одеяло. Достал кусочек бумаги, который сунул в постель еще днем, и стал на ощупь писать письмо, – ведь он грамотный благодаря отцу, обучавшему с первых дней ссылки, – которое намеревался бросить тайком в почтовый ящик; письмо, которое, был уверен Никита, дойдет до самого товарища Сталина, – вот кому замахнулся отправить письмо пострел. Сын отца.

13

«Сталин ты убийца праклятый ты что сделал са мной ты знаешь что я уже три дня как мертвый я с таво света тебе пишу и буду грызть тебя грысть твои кости скрежетать станут хрустеть как снег хрустит ха-ха. Я умер три дня как меня в поезд забрали везли везли на снег спустили басиком враги с винтовками тваи слуги и сказали становись на снег на калени я встал а маи дети умерли от голода старший братик умер средняя сестричка умерла папа умерла сын младший умер точно умер так что не ищи его ха-ха один я астался я даже имени сваего не помню я мертвый я буду хадить к тебе ночью есть твое мясо потому что я голодный мне кушать нечего было тут знаешь в детдоме масло отбирают я это сверху вижу я все вижу я вижу как буду кушать твое мясо по ночам приходить буду к тебе ты забрал меня от сына ты забрал сына от меня ты всех разлучаешь ты зверь не пытайся меня найти ничего не получится я мертвый я стал басиком на снег и меня выстрелили в спину я упал я умер кровь на снегу была красная и я умер и меня не закопали просто кинули снег сверху весной снег сойдет и я встану пойду по рельсам к тебе пойду в Москву приду в Кремль поднимусь по ступенькам зайду в твой кабинет ты уже будешь прятаться потому что радио будет говорить что идет в Москву большой человек с острыми зубами грызть будет сейчас тебя Сталин ха-ха, и я вытащу тебя из шкафа и буду грызть твои кости а потом заберу сюда где снег где нет масла где бьют старшие пусть ты будешь мучаться за моего папку то есть за моего сына я приду за тобой». Подписывается.

Этот раз становится последним, когда Никита Бояшов произносит – пусть на бумаге, – полное имя своего отца, после чего забывает его лет на сорок, безуспешно иногда пытаясь вспомнить. Вылетает из головы.

14

Ночью Никита засовывает записку себе в трусы, – текст написан строго в ряд, учился мальчик в землянке, где света тоже почти не было, и он умеет писать в темноте, – и спустя два дня, когда дети выходят в город чистить снег, бросает конверт в письменный ящик. Система сбоит. И это письмо становится уже третьим, которое получает сам товарищ Сталин от семьи Грозаву, что в некотором роде становится шуткой и гвоздем сезона, думает с улыбкой Иосиф Виссарионович, разворачивая конверт, – секретариату велено часть писем, адресованных товарищу Сталину, передавать Вождю нечитанными. Любит это дело. Что там, думает Маршал, развернув конверт, чтобы прочитать письмо на диване дачи, пока телохранители мельтешат за дверьми, устанавливая правильный режим светомаскировки.

Опять жалобы? Но письмо выводит его из себя, и он в бешенстве дает себе слово завтра – сегодня уже раздет, не пристало Вождю такой империи суетиться из-за дебильной шутки кулацкого недобитка, а это явно ребенок писал, – велеть разыскать мальца, отправившего письмо. И шлепнуть. Ничего страшного в этом нет, расстреляли же внучек Левы Троцкого, козла с козлиной бородкой, а пацанкам было семь лет и девять, и ничего, каждая получила по свинцовой сливе за ухо, а жидочкам, которые льют свои крокодиловы слезы по этому поводу, товарищ Сталин хочет сказать – а разве не по приказу Левчика шлепнули девчонок Николашки и его пацана, тоже, между прочим, совсем еще детей. Да и Романовы хороши! Товарищ Сталин мудр, товарищ Сталин читал множество книг по истории царственного дома России и знает, с чего началось правление Романовых: удавили четырехлетнего щенка, сына Мнишек, повесили прилюдно, а мальчишка ревел и визжал, что произвело на присутствующих гнетущее впечатление. Посланники плакали. Да, думает товарищ Сталин, засыпая, вся мировая история это поедание чужих детей, с тем чтобы сломать волю их родителей, и, чего уж там, этой участи не избежать и ему, маршалу, – может, поэтому он и предпочел сам разобраться со своими, нежели дать кому-то возможность сожрать его печень, убив его детей, ах, Яша, Яша. Сталин засыпает.

Ночью товарищ Сталин просыпается оттого, что включается радио и механический голос оттуда говорит: из далекого-далекого города идет по длинным-длинным рельсам в Москву кровавый босой Дедушка Второй, и зубы у него длинные, как сабли, а ногти твердые, как двуручная пила на зоне. Сталин холодеет. Радио не врет, ночью к товарищу Сталину приходит босой и окровавленный Дедушка Второй с длинными зубами и ногтями до пола, и зубы его остры, и ногти его скрежещут, и спрашивает он: где мои дети, где дети мои? Сталин плачет. Маршал хочет встать с кровати, чтобы подлезть под нее и спрятаться там, пережить это, как переживали клерки набеги на банк, которыми руководил молодой Сталин, но не в этот раз, нет… Мертвяк улыбается. Товарищ Сталин хочет сказать ему: забери мою шинель, забери мои портки, видишь, я ничего для себя не взял, я вас, кулацкое семя, извел не ради себя, а чтобы страна сохранилась, я старался для вас, я и своих детей не пожалел, – на что мертвяк улыбается и детским почему-то голосом, говорит – отдай свое сердце. Ночь, охраны нет, Сталин не может подняться с дивана, над ним оскаленные зубы, и это не сон, не наваждение, и маршал с ужасом понимает, что мертвяк сейчас будет грызть его кости, и они будут похрупывать, словно свежий снег под ногами. Сталин хрипит.

Утром охранники, обеспокоенные молчанием и тем, что Сам не выходит, по обыкновению, пить чай, набираются смелости, заходят в комнату, где видят Маршала, лежащего без чувств. Вызывают Берию. Тот буквально прилетает, благодаря Бога, – до процесса Берии оставалось года полтора, не больше, это все понимали, – и запрещает вызывать врачей, и обыскивает тело Сталина и вынимает из руки того скомканное письмецо. Поднимает брови.

Остальные события, случившееся на даче Сталина, хорошо известны историкам, публицистам и журналистам, и не писал о них со времен перестройки только ленивый. Вождя хоронят. Берия срочно отправляет в Сретенск курьеров, которые находят в детском доме Папу Первого, – тот и не подозревает, как повлияло его письмо на ход мировой истории, – и мальчишку переводят в Москву, в детский дом с приличными условиями, насколько приличными они могут быть в таком заведении. Это подарок Берии мальчишке, благодаря дурацкой выходке которого Усатого хватил удар и он, Берия, оказался спасен. Обязательное условие. Когда мальчишка получит образование, вышвырнуть его куда-нибудь подальше, в какую-нибудь глухомань, чтобы он там себе пустил корни и история эта оказалась навсегда похоронена. Пожалели убивать. А если точнее, Берия решил, что этот мальчишка будет для него вроде как талисманом, нежданным подарком судьбы. Правда, всемогущий Лаврентий забыл, что удача, она как снаряд и два раза от одного и того же человека не приходит. Берию убили. А указания его ведомства по инерции продолжали исполнять, – тем более никто в суматохе хрущевского переворота не стал разбираться, что за мальчишка и почему, а лучше сделать так, как предписано, – так что подросшего Никиту Бояшова, забывшего лицо и имя отца, отправили учиться на факультет журналистики МГУ. После стали выбирать, в какую глухомань послать по распределению. Подошла Молдавия.

15

Дороги практически нет, и пыль от земли набивается в экипаж так плотно, что время от времени движение приходится останавливать, чтобы проветриться, и тогда пассажир отходит чуть в степь, чтобы полюбоваться небом. Равнинный край. Посланник императора, еще не Пушкин, который прибудет в Бессарабию на несколько лет позже, а граф Муравьев, любуется степями и с интересом поглядывает на цыганские таборы, попадающиеся здесь весьма часто. Цыган много. Населения в Бессарабии очень мало, и все ее крестьяне – валахи, отписывает посланник императору о недавно присоединенном крае, – а помещики встречаются армянские и русские, а среди населения местечек, которыми край изобилует, преобладают жиды и греки. Кто хуже? Муравьев успевший вкусить прелестей – как не без кокетства пишет жене – общения и с теми и с другими, склоняется к мнению, что все же здешние греки даже жидов переплюнули, а уж армяне… Дьявольский край. Даже при том, что у нас в России-матушке страсти к деньгам просителей подвержены все слои чиновничества, даже в сравнении с ней Бессарабия смотрится страшным пятном порока и язвы, чем этот несчастный край обязан, безусловно, правлению Оттоманскому, делает вывод Муравьев. Турки развратили местное население и приучили его к купле и продаже любого правительственного распоряжения, они невероятно продажны, жалуется Муравьев императору, на что получает письмо с благосклонным советом держаться твердо и судить строго. Как повелите.

С остановками в пути, дабы избавиться от пыли, делающей любое существование в экипаже совершенно невозможным – и Муравьев делает пометку касательно озеленения края, который без растительности весь изойдет на пыль и грязь, – за несколько суток посланник добирается в Кишинев. Еще не город. Местечко на берегу грязной и узкой речи Бык, бывшей четыреста лет назад, как уверяют старожилы, судоходной, но в это Муравьеву не верится. Кишинев неприятно поражает его маленькими размерами. Меньше деревни! Клочок земли у реки с отвратительного качества водой, окруженный поместьями, владеют коими люди один хуже другого. Сумасшедший помещик Костюжен, давший приют монастырской лечебнице для душевнобольных, взбалмошные девицы Рышканские, именем которых и называют их усадьбу, ставшую впоследствии районом города… Это – столица?! Муравьев качает головой, пораженный наглостью местных купчишек, осмелившихся выслать в его адрес петицию с просьбой назначить столицей недавно приобретенного Короной края именно это местечко, Кишинев убогий.

Наглость невероятная. Муравьев, попивая кофе, спокойно отчитывает местные власти, которые за четыре года вхождения края в Империю так и не поняли, что долженствует исполнять под властью христианнейшего государя, а не какого-то там турецкого султана. Священный долг. А какой, скажите, на милость, долг исполнит он, Муравьев, если представит к званию столицы это местечко, лишенное доступа к воде, ясной перспективы, скособоченное из-за обилия кривых холмов и изобилующее лишь блохами, жидами и продажными местечковыми чиновниками? Кишинев недостоин! Это совершенно ясно, объясняет посланник Муравьев местному купеческому обществу, – поскольку для расширения города необходимо согласие окрестных помещиков на то, чтобы земли их перешли Кишиневу, в противном случае размеры столицы будут смехотворны. А расположение? Бендеры, славный старинный город, из которого турки, понимавшие кое-что в управлении балканскими туземными племенами, управляли Бессарабией, расположены на реке, снабжены прекрасной крепостью. А Оргеев? Не подходит ли более на роль столицы Оргеев, расположенный у реки Днестр – на возвышении, с прекрасными дорогами, ведущими в город и из него, окруженный рощами и обладающий простором для дальнейшего роста. Чем хорош Кишинев? Ничем, заканчивает сурово Муравьев, – ничем, кроме того, что его облюбовали вы и не желаете из-за своей лености покидать это гиблое местечко, к которому попросту привыкли, – но я вас силой отсюда вырву. Как Петр. И уж если император, слава которого бессмертна и нас переживет, сподобился поднять ленивую Русь и перенес ее на место новой столицы, то что мне, слуге потомков его, стоит столицей края объявить город на то подходящий? Несоразмерны деяния.

Подумайте об этом хорошенько, господа, подумайте и начинайте собираться – никакой столицы в местечке Кишиневе не будет, а будет она на Днестре, как то нам диктует здравый смысл. Кстати, о деньгах. Муравьев говорит это и встает, отчего все присутствующие в городской управе, под которую приспособили дом немецкого помещика Эфельнгауэра, отца молдавского промышленного виноделия, затихают. Даю шанс. Не стану устраивать расследование с целью выяснить, кто стал инициатором сбора средств этих, которые были обнаружены мной у себя дома, – а уж тем более искать сдавших деньги, так как, по разумению моему, скинулись все. Зал кивает. На эти деньги, говорит Муравьев, будет открыт сиротский приют и обеспечена деятельность его; приют, деятельность коего поддерживать я обязую вас всех, а попытку дать взятку посланнику императора прощаю вам. Но говорю. Снисхождения более не будет, Бессарабия не пашалык отныне Оттоманской империи, а вы – подданные императора, а не лживые пленники Порты, потому оставьте свои дурные наклонности и пороки в прошлом. Забудьте о взятках! В Российской империи, господа, не все можно купить и не все можно продать, в Российской империи, господа, есть такие понятия как Долг, Честь и Совесть, есть мысли класса, правящего при благословении самих Небес, о таком понятии, как Благо народа, простертого под скипетром самодержавным. Зал аплодирует. Муравьев смягчается и думает, что туземцы, как и все туземцы, они как дети – прямодушны и не искушены, стоит их вразумить и направить мысли их в верную сторону, как добрые плоды воспитания не заставят сего ждать. Туземцы исправились. Со стыдом поглядывая друг на друга, аплодируют они проникновенной речи посланника Муравьева, в волнении ораторствующего о Чести. Задумчиво кивают.

На следующий день Муравьев выезжает из Кишинева, еще раз убедившись в правильности своего решения касательно места будущей столицы края, и это будет Оргеев. Купчишкам неймется! Посланник с раздражением дергает губой и думает: ну господи, ну где здесь столицы обустраивать, место подперто оврагами, место гиблое, место дохлое, воду привозят из Мазаракиевского поместья, что же это за город такой будет? Дай гляну. Муравьев оглядывается на широкий путь, пролегающий над городом, и, будь ему дано заглянуть в будущее, он увидел бы в 1949 году на этом месте широкую заасфальтированную улицу – главный проспект города Кишинева, столицы Бессарабии, а потом и МССР, по сторонам которой валяются умирающие от голода люди. В 1970 станет красивее. Умирающих сменят огромные тополя с серебристой, звенящей на вид листвой, и город будет украшен девицами в нарядах, которые Муравьеву в самых смелых фантазиях привидеться не могли – а всего-то одежды, что короткие, как у Софи Лорен, платьица. Город изобиловал. Кофейни были полны сдобы, кабаки – закусок, а магазины – еды, а за вещами в Кишинев, столицу Молдавии, этой южной Прибалтики, приезжали на машинах даже из приморской Одессы, и какому-то одесситу Папа Первый продал джинсы, чтобы на вырученные деньги сводить Маму Первую в ресторан гостиницы «Кишинеу», после чего они впервые поцеловались. Отлично поужинали.

Но посланнику Муравьеву все это привиделось бы миражом, потому что сейчас за его спиной – местечко без перспектив и будущего, которое по наглости купеческого сословия едва не стало городом края; и местечко пылится, и почти не виден уже широкий тракт, по которому шли войска в Болгарию во время русско-турецкой войны спасать славян, и Муравьев отправляется вперед, в будущее, на площадь с мятежным каре и генералом Милорадовичем, спадающим с коня, генерал на коне, а на кону Россия – ах, до бессарабских ли теперь мелочей… Прощай, дыра.

16

Осенью 1917 года Григорий Котовский понимает, что полиция и общественное мнение края, которого почти не коснулась великая война, ставят ему что-то очень похожее на мат. Заперт в углу. Он не может сделать шагу без того, чтобы в него не выстрелил какой-нибудь несчастный урядник или городовой. Кстати, о них. Только за два месяца Григорий убивает более четырнадцати рядовых сотрудников полиции, что, понятное дело, не добавляет ему популярности среди простых жителей Бессарабии, до того составлявших огромную армию фанатов. Бедных не трожь. Как-то так получилось, что Григорий нарушил эту священную заповедь Робин Гуда, что, впрочем, его не удивляет – рано ведь или поздно нервы сдают у всех, а уж после того всё словно огромный снежный ком катится с горы, и от тебя уже ничего не зависит. Судьба-злодейка. Поэтому Григорий, пристреливший городового дрогнувшей рукой, когда тот пытался схватить злодея на окраине Кишинева, все понимает. Начинается большой закат его карьеры. Анестиди – цветочки. Сейчас его начнут презирать и бояться низы, а это верная гибель для абрека, которым Григорий, слыхом не слыхивавший об институте абречества на Кавказе, безусловно, является. Спрятаться негде. После того как в результате трагических совпадений Григорий убивает, кроме городового, еще и дворника в Сороках, – но тот уже было начал свистеть, опознав в торговце дровами самого вора Григория Котовского, – начинается травля. Преследуют везде. Григорий понимает наконец, что такое облава, – когда тебе не дают к земле припасть ни на минуту, когда ты после дня бегства собираешься прилечь, но возле тайника твоего загораются огни и слышны голоса преследователей, и когда тебя готов выдать властям любой – и нет тебе спасения нигде. Обложили волчару. Местные власти ликуют. Всем изрядно поднадоел этот разбойник. Котовский, начинавший, словно благородный персонаж Шиллера, заканчивает мокрухой, и какой низкой. Убивал без разбору. А он всего-то и хотел, чтобы его оставили в покое и дали уйти от преследования, вот и перестал хитрить, просто вынимал пистолет и стрелял, и дворник падал, городовой падал, обыватель падал, все падали. Шло к концу. Полицейские власти твердо решили извести Гришку Котовского, чтобы никому после войны – которую Россия вот-вот выиграет – неповадно было плевать на закон и играть в гайдуков. Кончились гайдуки. Приставы смеются, сидя на конях и глядя, как Котовский переплывает Днестр, – едва не тонет, измученный, а сами даже не бросаются в погоню, – на том берегу Гришу уже ждут, его выдадут свои же. Нет спасения.

Григорий с трудом отбивается от погони и на левом берегу Днестра и уходит в лес, преследуемый взглядами вооруженных врагов, которые идут след в след. Ждут, когда усну. Котовский понимает, что они не рискуют подойти к нему, но как только он закроет глаза и уснет – а он уснет, глаз не смыкал почти трое суток, – его возьмут в кандалы. Виселица впереди. Он знает, что повесят. Они знают, что повесят. Даже дерево, кажется, знает, что его приспособят под виселицу для самого Григория Котовского, и горделиво наклоняется, очень приятно, мол. Гриша сплевывает. Рвануть сил нет. Остается сделать красивый жест и сдаться, что он и делает, подняв руки и остановившись, чтобы преследующие его тридцать человек подошли и взяли самого Григорий Котовского. Те медлят. Им кажется, что гайдук припас для них последний сюрприз, – выхватит из-за пазухи пистолет и начнет стрелять, после чего последнюю пулю пустит в лоб себе, – но Котовский все не стреляет, и мужчины, столпившиеся на узкой и мокрой из-за недавнего дождя лесной тропинке, решаются. Повернись спиной! Григорий послушно отворачивается и уже минуты три спустя чувствует на запястьях и ногах чужие руки, его кладут лицом в мокрую и грязную листву, и Григорий, изогнувшись, видит, как по травинке, нависшей над его лицом, ползет огромный жук, который вот-вот заслонит для него вечереющее небо, и покой осеняет уставшего разбойника. Котовский засыпает.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5