Оценить:
 Рейтинг: 0

Речь о критике

Жанр
Год написания книги
2011
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Но это выше природы человеческой: большей части людей легче понять непонятное ему, чем сознаться в своей неспособности понимать. Однакож между молодыми людьми, которых дух новой жизни застал еще свежими, свободными и способными к его принятию, являются смелые поборники новых идей. И вот завязывается борьба; время идет, старые ратники выбывают из рядов, молодые прибывают, и – левая сторона является правою, а в центре остается двусмысленная изгарь двух мнений, люди полумер, люди ни то ни се… И потом опять такая же история, – и из этих-то историй составляется история развития человечества, народов и обществ.

Такую задачу, в отношении к русской литературе со стороны критики, мы хотели было предположить себе, начав писать статью о критике; но такая статья могла бы слишком далеко завлечь нас. Однакож мы решились приготовить на этот предмет особую статью и перенести ее из отдела критики в отдел наук. Тут будет целая история русской литературы, обозренная с новой ее стороны, на которую еще никто не обращал внимания, – со стороны развития литературных, нравственных и общественных начал. Статья эта будет помещена в одной из первых книжек «Отечественных записок» на 1843 год.[23 - См. примеч. 148 в наст. томе.] Мы не будем в ней повторять уже сказанного в статьях о «Критике» и начнем прямо с того, что непосредственно должно следовать за Сумароковым, взглядом на которого мы кончили нашу вторую статью о критике. Теперь же возвратимся на предмет более близкий, к содержанию речи г-на Никитенко, подавшей повод к этим трем статьям. В первой статье мы говорили, что такое критика вообще и чем она должна быть в наше время. Здесь поговорим о том, какова бывает иногда критика.

Не знаем, увидят ли читатели в наших словах характеристику современной русской критики; но во всяком случае мы никого не назовем, ни на кого не укажем: пусть дело говорит само за себя, пусть другие ищут в наших словах кому кого угодно, а мы будем говорить вообще, ни к кому не относя, ни к кому не применяя… Предметом наших рассуждений будет уклонение критики от идеала критики…

Читатели «Отечественных записок» не могли не заметить, что критика этого журнала резко отличается от критики всех других журналов – своими началами, и своим характером, и даже самым языком. Враги «Отечественных записок» ставили и ставят им это в величайший недостаток; другие же находят это большим достоинством. Нам скажут: никто в собственном деле судьею быть не может, и только публика имеет право приговора в пользу достоинства критики журнала… Согласны, но разве мы хвалим собственную критику? – Отнюдь нет; мы только говорим, что она – особенная критика в современной русской литературе, что она не имеет ничего общего с критикою других современных журналов. А это так же можно почесть порицанием, как и похвалою. Где ж тут самохвальство? Тут только факт, в верности которого согласны и друзья и враги наши.

Критика может разделяться на разные роды по ее отношениям к самой себе; но не то теперь в виду у нас. По отношению же критики к лицам, занимающимся ею, прежде всего должно разделить ее на критику искреннюю, добросовестную, критику по убеждению, по началу, и на критику по расчету, критику торговую. Последняя всегда ложна, потому что если б она иногда и находила для себя выгодным обмолвиться истиною, – эта истина все-таки не относилась бы к высоким предметам человеческого сознания, а ограничивалась бы только, и то не всегда, умным взглядом на некоторые стороны практических предметов, в то же время парализируя себя всякими неправдами, всякою ложью и всяческими противоречиями. В злохудожную душу не внидет премудрость! Что касается до критики искренней, критики по убеждению, – ее не всегда можно принимать за одно с критикою истинною: убеждение и истина – не одно и то же: это два отдельные и самобытные начала, которые могут быть сильны только во взаимном проникновении, но которые часто являются каждое самим по себе, и потому каждое бессильным и бесплодным. Хотя в наше время примеры религиозного фанатизма и редки, однако и в наше время могут существовать люди, которые от души убеждены, что аутодафэ – вещь необходимая для спасения душ. Такое убеждение может быть и сильно, и глубоко, и бескорыстно; но тем не менее оно ложно. Притом же в деле убеждений должно обращать внимание на источник убеждения. Иногда случается так: какой-нибудь господин найдет и безопасным и выгодным для себя поддерживать известную мысль, которая притом ни для кого не новость. И вот он начинает с того, что выдает эту мысль за великое открытие, за неслыханную новость; подводит под нее все факты, и которые нейдут под нее, – он их гнет, колотит, уродует; вырабатывает себе странный и дикий язык, вопит о своем бескорыстии, патриотизме, о своей пламенной любви к народности. Над ним начинают смеяться, доказывают ему, что мысль его и не нова и одностороння, что гораздо прежде его было много охотников выезжать на ней; что язык его, вместо народности, отзывается цинизмом, тоном извощиков и замашками Кутейкина (действующее лицо в «Недоросле» Фонвизина); что патриотизм его пока еще одно хвастовство, ибо патриотизм, чей бы то ни был, доказывается не словами, а делами, что титло патриота дается гражданину народом и историею, а не самозванством; что народность его – не таинственная психея народной жизни, а грязь с торговой площади… Все это, разумеется, раздражает господина сочинителя; самолюбие его оскорбляется, желание оправдаться возбуждает в нем потребность самому убедиться в собственных убеждениях. Эту потребность, возбужденную жаждою вещественных выгод и оскорбленным самолюбием, он принимает в себе за убеждение и оканчивает тем, что действительно делается фанатическим последователем наудачу и по расчету выбранного учения, и на нем оправдывается французская пословица: a force de forger on devient forgeron.[24 - Когда куешь, становишься кузнецом. – Ред.] И вот он глубже и глубже тонет в тине своих диких убеждений; неудача раздражает его энергию, энергия его переходит в фанатизм; – и горе было бы людям, если б он имел возможность проявлять свое убеждение не одним гусиным пером… Но перо его не страшно; сначала оно может озадачить толпу, которая всегда отступает перед силою какою бы то ни было – силою убеждения, или фанатизма – все равно. Но это не надолго: толпа не всегда чутка на ложь и истину с первого раза; когда же пройдет ее первое изумление, она, иногда молча и бессознательно, решит дело лучше всякого ученого и философа. Дело тут в том, что над обществом имеют прочную власть только идеи, а не слова; свойство же и существенное отличие идеи от всего, что не есть идея, состоит в том, что она движется, идет вперед, – словом развивается; а наш «патриот» твердит все одно и то же, одними и теми же словами; высказавшись весь в первой статье своей, он в тысяче следующих за нею только повторяет собственные зады свои… Сверх того, не имея никакого внутреннего созерцания, из которого выходила бы его система, ничего не зная основательно, не опираясь на современную науку, лишенный всякого инстинкта истины и всякого такта выражения, – он впадает в нелепости, до которых, впрочем, доходит последовательно, логически, ибо они лежат в самом основании его нелепого учения. Он утверждает, например, что образованность высших и средних классов общества – мишура, что национальная мудрость хранится в черни, что дети даже людей высшего общества должны учиться отечественному языку в избах мужиков, у ростовских огородников и рыбных торговок… С публикою он объясняется языком гостинодворских сидельцев, почитая это и оригинальным и национальным… Он набирает себе известное число прозелитов – бездарных людей, которые, за решительною неспособностию выдумать что-нибудь свое, готовы поверить на слово всякому, у кого горло широко и которых, между тем, мучит демон кропанья стихов и прозы. Сюда же присоединяются старые писаки, которые и в свое время только смешили, публику своим авторством, своими мадригалами, трагедиями, романами, детскими нравоучительными книжонками и азбуками. «Патриот» рад их даровым статьям, их бездарному досужеству, их готовности вторить его голосу; он одобряет их, хвалит, ссылается на их дикие и неслыханные имена в статьях своих: как такой-то (имя рек) сказал, этакой-то выразился, см. стр. такую-то… Бедняки, рыцари печального образа, радехоньки, что им есть куда сбрасывать все, чем удастся им разрешиться, – пишут сплеча, статью за статьею, хвалят старину и друг друга, бранят все новое и даровитое, гений называют злодейством, талант – развратом, а выбранные из детских прописей сентенции – чистейшею нравственностью. Тут являются свои гении, свои таланты по преимуществу, обыкновенно человек пяток: эти всегда впереди, остальные за ними… Но, увы! ничто не поможет нашему «критику»: над его журналом и его статьями уже не смеются даже, вовсе забывая о их существовании… «Критик» прибегает к последнему средству: прежде он только и делал, что стрелял холостыми зарядами по журналу, которого мнения и успех в публике не давали ему спокойно заснуть и из которого он сделал себе какую-то мишень, не догадываясь в своей слепоте и ограниченности, что он этим еще более возвышает чужой журнал; теперь он сам пишет огромные письма к самому себе (разумеется, под вымышленным именем), разбирает в них собственный журнал и собственные статьи, удивляется собственному красноречию, глубокости своих идей, благоговеет перед своим гением, своею ученостию и торжествует мнимые победы над враждебными журналами и враждебными мнениями… Но, увы! – и это не помогает: письма остаются не разрезанными и не прочитанными, а о самом журнале пропадает и слух… Туда ему и дорога!..

Есть еще одного рода убеждение, сходное с тем, которое мы описали, но разнящееся от него какою-то наивною добросовестностию: это убеждение посредственности, убеждение в том, что она – талант, и что ей только по зависти не отдают должной справедливости. Чтоб доказать миру несправедливость врагов своих, наивная посредственность решается иногда издавать журнал. Это особенно часто бывает в Германии, где так много филистеров и так много пишущих гофратов. В одной немецкой газете мы недавно прочли об одном из таких господ следующее. Добряк принялся издавать журнал. «Меня, говорил он своим знакомым, ругали – теперь я буду ругать». А его совсем и не ругали; просто о нем молчали – это-то и было ему всего досаднее. Правда, когда-то было кой-где замечено, что его поэмы и романы плохи; но как вся эта дрянь была им написана давно, то о нем уже и забыли. Впрочем, он вкусил и сладость печатной похвалы: филистерские журналы объявили его приятным и моральным писателем и особенно остались довольны его слогом, действительно, столь же гладким, сколь и бессмысленным; только один из рьяных молодых критиков с юношескою опрометчивостью напал и на филистерские журналы и на сочинителя. С тех пор столько прошло времени, что рьяный критик забыл и сочинителя-гофрата и многие из собственных журнальных статей. Каково же было его удивление, когда в новом журнале он увидел выписки из своих старых статей, выписки с разными примечаниями, которые еще были сдобрены солидными остротами! Он прочел и выписки из своих статей и остроумные против них выходки – и добродушно посмеялся над теми и другими… А издатель неугомонно продолжал ратовать против всего талантливого, хваля посредственность и самого себя, пока не угомонил своего журнала (ибо сам был едва ли не единственным своим подписчиком и читателем)… В Германии такое явление не диковинка, а потому над ним даже и не смеялись; оно прошло само собою, подобно мыльному пузырю, лопнувшему на воздухе. Но можно поручиться, что этим не кончатся затеи добряка; самолюбие посредственных писак неугомонно: лопнул свой журнал, а чужие не примут его статей, – тогда остаются брошюры. И так – до могилы! А все от наивного убеждения в своем таланте и в зависти к нему врагов…

Вообще об ограниченных людях с убеждениями можно составить целую книгу, которая была бы интересным психологическим сочинением. Главное различие между даровитыми и умными людьми с убеждениями и между посредственностями с убеждениями состоит в том, что убеждения первых выходят из истины, а убеждения вторых – из мелкого и раздражительного самолюбия. Человек с умом всегда подвержен сомнениям, которые часто охлаждают и ослабляют жар и энергию его убеждений; люди посредственные свято веруют во всякий вздор потому только, что этот вздор вышел из их головы. Чудаки эти часто не подозревают, что и вздор-то, поддерживаемый ими, не их, а навеян на них другими, которые имеют свои виды на вздор известного рода и на добродушное усердие простяков, готовых от души ратовать за чужое мнение, за которое ловко умели заставить их уцепиться, как будто за их собственное. Так иной патриот, наживший втихомолку, разными «патриотическими» средствами, «индеек малую толику», приберет себе журнального работника да из-за его дюжего в работе плеча обделывает помаленьку свои делишки, взяв на себя только труд говорить от времени до времени, что он готов умереть за свое родное и что он с головы до ног – «патриот».[25 - «Патриот», наживший «патриотическими» средствами «индеек малую толику», – Погодин, издатель «Москвитянина»; «журнальный работник» – Шевырев.] А простяк работает как вол из одного бескорыстного стремления обобщить свои идеи о том, что где много просвещения, там все гниет, и что нравы праотцев лучше всякой заморской мудрости. Однакож этот простяк бывает иногда не очень добр и часто обнаруживает придирчивую взыскательность, – это с ним случается всякий раз, когда заденут его авторское самолюбие или его педантический догматизм. Во всем остальном это добрейший человек; похвалите его, согласитесь с ним в его мнениях, – он произведет вас в гении. Это ему так легко, ибо у него нет никаких начал: его мыслию управляют слова, а не мысли словами. Слова же его – это образец пухлого бессмыслия, изысканных фраз. Если он давно пишет (особенно, если еще чему-нибудь учился, знает языки и много читал), он набивает руку и приобретает способность много и скоро писать обо всем, и притом так, что в его писании есть какая-то оригинальность, какой-то блеск выражения. Но это оригинальность искусственная, это блеск фольги. Прочтете – и не помните, что и о чем вы прочли. Особенно поражает вас в его слоге искусство парафразирования: одна и та же мысль, и притом простая и пустая, как, например, то, что деревянные столы делаются из дерева, одна и та же мысль тянется у него длинною вереницею предложений, периодов, тропов, фигур; он переворачивает ее с боку на бок, плодит ее на целых страницах и пересыпает многоточиями. Все у него так кудряво, во всем такое изобилие эпитетов, амплификации, что неопытный читатель дивится этой живописности, этой рельефности, этим разноцветным и блестящим переливам слога, – и его очарование только тогда исчезнет, когда он задаст себе вопрос о содержании бойко и затейливо написанной статьи: ибо, вместо всякого содержания, он замечает, к удивлению своему, только одно пухлое самолюбие и одни пухлые слова и фразы. Это особенно часто является на Западе, особенно с тех пор, как Запад начал гнить; у нас, на Руси, где еще писательство не обратилось в привычку, такие явления пока еще едва ли возможны.

Вообще, убеждения людей посредственных, невежественных и ограниченных представляют собою картину столько же смешную, сколько и жалкую. Они почти всегда оканчивают решительным неуспехом и совершенным отчаянием. Не такое зрелище представляют собою люди ловкие, но без всяких убеждений, критики не по призванию, а по нужде или по расчету. Этим большею частию хорошо везет, особенно если они умеют во-время остановиться, кстати замолчать. Но здесь-то они обыкновенно и попадаются в сети своего черного демона. Привычка управлять мнением доверяющей им части публики так вкореняется в них, что делается равносильною страстию жажде приобретения. Это заставляет их всю жизнь повторять одно и то же, то есть кричать о своих заслугах, о своей народности, о зависти, невежестве, злобе и бесталантности своих врагов, о своей готовности умереть за истину (на бумаге), о том, что кто не написал сам романа, тот не имеет права судить о чужих романах… Как это не надоест им самим! Тактика их очень проста и (до поры до времени) очень верна; они льстят публике, величая ее «почтеннейшею» и «милостивою государынею» (в харчевнях такая галантерейность обращения, говорят, в большом ходу), и главное – хвалят себя без стыда и совести. Одну и ту же книгу они и разбранят и расхвалят, и потом опять разбранят и расхвалят, смотря по тому, что найдут в книге… Если их уличат в противоречии, они ссылаются или на сотрудника, которого будто бы не считают себя вправе стеснять в убеждениях, или говорят, что их листок дает место всем мнениям, не отвечая ни за одно. Притом же они очень хорошо знают, что журнальные листы живут один день и завтра забываются: так где же публике помнить все противоречия и все проделки его издателей! До убеждений, до начал им нет дела: они знают – будет день, будет и хлеб. И потому у них что день, то новые убеждения. В одном только верны они себе – во вражде ко всякому успеху, в котором они не участники – и к материальному и к умственному. Талантов они не любят по инстинкту, ибо сами богаты только звонкими ходячими талантами. Все это опять обыкновенное явление на Западе, где ежедневная журналистика сосредоточила в себе все интересы современной жизни. Там даже бывают такие газетеры, которые, прочтя в другом журнале что-нибудь о литературных плутнях, сейчас же пишут возражения и нападают на дурной обычай употреблять личности. Успех книги они обыкновенно измеряют ее расходом; нападая на другой журнал, всегда считают по пальцам его подписчиков. Если им некогда удалось поддеть публику какими-нибудь шарлатанскими сочинениями, то они так и колят глаза людям, которые ничего не издали отдельно, лишая их за это права писать в журналах. Им нужды нет, что их книги давно уже забыты: они тем громче кричат о своих заслугах, зная, что не всякий читатель захочет справляться насчет достоинства их писаний. Но как же, спросят нас, они так долго могут держаться? Очень просто: люди сметливые, они во-время затеяли издание, в котором была нужда, прежде чем публика их разгадала, издание их получило ход, а соперников не являлось, потому что за границею основание нового издания очень трудно в денежном отношении.[26 - Характеристика Булгарина, Греча и их органа «Северная пчела». Ниже говорится о Сенковском и его журнале «Библиотека для чтения».] Это промышленники мелкие. Их критика – фельетонная, мелочная; она состоит больше в объявлении о новых книгах, с приличными возгласами. Но бывают промышленники en grand, промышленники оптовые. Этим для успеха нужна не одна ловкость и изворотливость, но и ум и способности, если не талант. Мелкая изворотливость им нужна только для зазыва публики в их олимпийский цирк с великолепными представлениями на лошадях и с фейерверками; но тут им может помочь какая-нибудь приятельская газета, которая закричит: «Кто не подпишется, тот не любит отечественной литературы». Но вот великое дело совершено с успехом; тысячи подписчиков жаждут читать новый журнал – неслыханное чудо, невиданное диво в мире журналистики. Любопытно знать, как и чем оправдает новый журнал возбужденные им безмерные ожидания в публике, как и чем упрочит он свое существование на будущее время. Разумеется, критикою, которая есть душа всякого журнала. В чем же будет состоять направление новой критики, какой будет ее отличительный характер? – Наш журналист человек умный: он знает, что надо блеснуть новизною, надо быть оригинальным, надо озадачить. И вот он полагает в основу своей критики скептицизм и насмешку. На что же устремлены его скептицизм и насмешка? – На все, о чем ни говорит он, на все, чем ни велик мир науки, мысли, искусства. Он понимает, что скептицизм – самая лучшая удочка для уловления толпы. Простодушная, она обыкновенно удивляется тому, кто, много зная (то есть обо многом говоря с уверенностию), ничему не верят и все считает за вздор. Насмешка ее забавляет, не давая ей труда мыслить и вникать в сущность дела. Толпа притом самолюбива; она низко кланяется гению, таланту, всякому роду нравственного превосходства; но от этих поклонов втайне страждет ее самолюбие; ей неприятно думать, что над нею так высоко стоят несколько выскочек, что эти выскочки высшей натуры, что они – аристократы человечества, а она, бедная толпа, представляет собою простой народ, plebs. Надо подслужиться ей, надо польстить ее тайной думе, которой она не смеет высказать, надо говорить ей, что все хорошо только издали, что славны бубны за горами, что все великое велико только условно. И вот – в новом журнале является биография за биографией, но совсем не вроде плутарховых «жизнеописаний великих мужей». Простодушный и возвышенный грек видел в своих великих мужах проявление на земле божественного начала, торжество и славу человеческого духа, красу и утешение человечества. Он не скрывал от читателя темных сторон своих героев, ибо знал что без этих сторон они были бы не людьми, а призраками; он отыскивал силу в слабости, разум в ограниченности, добродетель в борьбе со страстями, – так как все это является в самой действительности и как, следственно, иначе являться не может. Наш биограф отправился от противоположной точки воззрения: он отыскивал эгоизм в самопожертвовании, заблуждение в истине, глупость и тщеславие в добродетели. Великие люди у него явились и завистниками, и интриганами, и пролазами, и эгоистами, и невеждами, и негодяями; он искусно умел оттенить их этими качествами так, что из-за этих качеств не видно стало великих людей. Когда же сами факты слишком противоречили его уже чересчур субъективным воззрениям на великое в мире, – он смело ломал действительность фактов, выворачивал их наизнанку, или, опираясь на свою мнимую ученость, выдумывал небывалые факты, или отрицал действительность известных и доказанных, ссылаясь на какие-нибудь небывалые новые сочинения. И вот толпа обрадовалась, что ей все по плечу, что она нисколько не хуже, нисколько не ниже своих бывших идолов, которые велики только благодаря прихоти ваятелей, давших им колоссальные размеры. Славный журнал! толпа читает и не нахвалится!.. Но не одним этим ее тешат. Ей доказывают, что наука – вздор, изобретение педантов, что разум, которым гордится человечество, есть не что иное, как обманщик человечества, который водит его за нос; что система выдумана школярами, чтоб затемнить истину, что можно все знать, ничему не учась и только читая журнал, в котором проповедуются такие удобоприложимые к жизни начала; что философы – шарлатаны, что сам Сократ был тонкий плут, морочивший афинян своим демоном, и пр. «Эге-ге! – говорила толпа, лукаво посвистывая, – так вот оно как! ай-да молодец! славно, ну!» Но толпа не может жить без гениев: отсутствие гениев так же оскорбляет ее самолюбие, как и их превосходство перед нею. Ловкий критик-скептик понимает это. И вот он делает своих гениев, выдавая патенты на гениальность своим клевретам, разной посредственности. Это ему и легко и весело: он их и жалует и разжалывает по своей воле; а они его трепещут, пишут по его заказам, работают сплеча, – и романам, повестям, драмам конца нет… Толпе любы эти гении, с которыми она может обходиться запанибрата, которые велики, знамениты, славны и в то же время скромны и никого не могут оскорбить своим превосходством; которые сочиняют славно, а зазнаться не смеют, ведая, что с ними церемониться не будут, как с теми деревянными божками, которым буряты кланяются и приносят жертвы во время вёдра и которых они же нещадно секут во время ненастья. Все истинно великое, истинно даровитое критик хвалит только по отношениям, когда от этого есть польза его журналу; но и тут он хвалит так двусмысленно, что не разберешь, шутит он или говорит серьезно, бранит или хвалит. Те же таланты, которые гордо презирают и его бранью и его лестью, он неослабно преследует и намеками и явною бранью. Ему это так легко, он так смел и решителен… Разбирая книгу, он выдаст собственное сочинение за выписку из разбираемой книги и скажет: «смотрите, как глупо!» Он же к этому мастер смешить толпу, – а кто хохочет, тот побежден, тому некогда ни подумать, ни навести справки. Все это для критика-скептика очень хорошо: журнал его цветет, имя его пользуется известностию, благосостояние утверждено. Но высшая точка успеха часто бывает опасна; кому нельзя итти выше, тот часто летит вниз… Толпа – предатель, толпа не умирает, как человек; ее выбылые ряды беспрестанно заменяются новыми свежими лицами, которые требуют нового и находят пошлым повторение старого. Наш же журналист-скептик поневоле должен ограничиться повторением одного и того же, ибо только одна истина неистощима в своем развитии и, пребывая самой собою, одною и тою же, всегда является в своем развитии новою и оригинальною. И благо скептическому критику, если он сумеет остановиться во-время и будет забыт, не напоминая о себе! из всех родов забвения самый унизительный для человека тот, когда он еще твердит о себе, а о нем уже забыли. Не помогут тогда ему никакие фокус-покусы, и его журнал падет, как ни вспрыскивай его мертвою и живою водою поздних преобразований и улучшений, как ни призывай себе на помощь и на поддержку неопытных спекулянтов…

Скептицизм – слово великое и слово пошлое, смотря по тому, как его понимают. Скептицизм никогда не бывает сам себе цель, и не в нем удовлетворение стремлений и порываний духа, жаждущего знания! Глупцы и люди ограниченные всему верят, потому что не могут ничего исследовать. Люди глубокие – скептики по натуре; но скептицизм таких людей есть признак души, жаждущей знания, а не холодного отрицания. Чем больше любит человек истину, тем внимательнее ее исследует, тем осторожнее ее принимает. Он верит в достоинство истины, верит в непреложность ее существования: но он не верит на слово людям, занимавшимся исследованием истины, ибо знает, что человек и истина – не одно и то же; но он не верит безусловно и самому себе, ибо знает, что его, как человека, может обманывать и привычка, и непосредственность, и чувство, и его собственный ум. Скептицизм таких людей не отрицает истины, а отрицает только то, что может быть примешано людьми к истине ложного и ограниченного. Во времена переходные, во времена гниения и разложения устаревших стихий общества, когда для людей бывает одно прошедшее, уже отжившее свою жизнь, и еще не наставшее будущее, а настоящего нет, – в такие времена скептицизм овладевает всеми умами, делается болезнию эпохи. Истинный скептицизм заставляет страдать, ибо скептицизм есть неудовлетворяемое стремление к истине, и следовательно, – болезнь, как голод и жажда; не нормальное состояние, средство, а не цель. Только умы мелкие, души ничтожные щеголяют скептицизмом, как модным платьем, хвалятся им, как заслугою. Только маленькие великие люди, фокусники и потешники праздной толпы, только они сомневаются во всем легко и весело, забавляясь, а не страдая… И что за заслуга – над всем смеяться и все бранить – и науку, и разум, и искусство? Это значит не быть умным и великим.

Обращаясь от этих общих понятий снова к русской критике, мы вместе с красноречивым профессором, подавшим нам своею прекрасною речью повод ко всем этим рассуждениям, желаем ей, то есть русской критике, «больше любви к искусству и больше уважения к самой себе!»

Комментарии

Для Белинского литературная критика была одной из самых ярких и активных форм проявления русской общественной мысли. Он часто подчеркивал большой «авторитет» и «могущество» русской критики, ее значительное влияние на общественную жизнь и развитие литературы.

Своим громадным общественным авторитетом критика была прежде всего обязана самому Белинскому. Он первый доказал полную несостоятельность субъективного, формально-эстетического подхода к явлениям искусства. Он вдохнул в критику общественный пафос, превратил ее в орган передовых идей. Он окончательно похоронил критику как выражение частных, случайных «мнений» и подвел под нее научный фундамент и целостную систему эстетических воззрений.

«Речь о критике» является едва ли не самой блестящей теоретической статьей Белинского начала 40-х годов. Она – наглядное свидетельство тех серьезных сдвигов, которые произошли в философском и эстетическом развитии критика. В самом ее начале Белинский подчеркивает мысль, неоднократно высказывавшуюся им прежде: «В критике нашего времени более чем в чем-нибудь другом выразился дух времени». Но в комментируемой статье уже по-новому объясняются причины этого явления. В 1836 году Белинский вел ожесточенную полемику с Шевыревым по вопросу о том, искусство ли создало науку об изящном, или наоборот. Он писал тогда, что именно «искусство создало особенную науку – теорию изящного» («О критике и литературных мнениях» «Московского наблюдателя»). В данной же статье Белинский дает иное решение проблемы: «…не искусство создало критику, и не критика создала искусство, но то и другое вышло из одного духа времени. То и другое – равно сознание эпохи…» Еще несколько лет назад Белинский утверждал, что между искусством и критикой существуют глубокие противоречия. Теперь он считает, что «содержание того и другого – одно и то же». Поэтому Белинский уже не обособляет своих рассуждений о критике от рассуждений об искусстве, как он иногда делал раньше. Ныне это для него не два параллельных, изолированных друг от друга явления, но органически единый процесс.

Окончательно отвергнув идеалистическую теорию об «объективном» искусстве, которое «не имеет цели вне себя», Белинский теперь пишет о слиянии в искусстве «мыслительного элемента» с «художественным». В основе произведения искусства должно лежать «могучее субъективное побуждение», начало которого лежит «в преобладающей думе эпохи». Художественное произведение не просто изображает жизнь, оно обязано, быть «вопросом или ответом на вопрос».

Новое понимание задач искусства обусловило новые взгляды Белинского на проблемы литературной критики.

Деятельность критика, утверждает Белинский, приобретает все большее общественное значение: «Теперь вопрос о том, что скажут о великом произведении, не менее важен самого великого произведения». Причину этого он видит в специфически сложившихся исторических условиях русской действительности, при которых «только в искусстве и литературе, а следовательно, в эстетической и литературной критике выражается интеллектуальное сознание нашего общества». В силу исторически сложившихся условий русская критика оказалась предметом весьма близким к жизни. Критика, как и искусство, должна воздействовать на действительность, «судить ее».

Белинский анализирует в этой статье и ряд частных проблем эстетики. Например, по-новому ставит он здесь проблему «красоты» в искусстве. Свое прежнее представление о красоте как о самодовлеющем и абсолютном элементе в искусстве он подвергает основательной критике: «красота не может иметь в искусстве самостоятельного, абсолютного значения». Отсюда вытекает и определенная обязанность критики. Она состоит в рассмотрении явления искусства не «в сфере самого искусства», а в его отношении к жизни, к истории. Применение принципа исторической критики особенно важно, по мнению Белинского, в оценках русской литературы. Великий критик исходил при этом из мысли о своеобразии русской литературы – наиболее «содержательной», наиболее «общественной» литературы мира.

Белинский ставит еще один вопрос: не может ли «разумное содержание» лишить художника права на «свободу творчества»? Он говорит: «свобода творчества легко согласуется с служением современности: для этого не нужно принуждать себя писать на темы, насиловать фантазию; для этого нужно только быть гражданином, сыном своего общества и своей эпохи, усвоить себе его интересы, слить свои стремления с его стремлениями…»

Следует сказать несколько слов о «Речи», послужившей поводом к комментируемой статье. Белинский сам неоднократно признает, что «Речь о критике» А. Никитенко послужила для него лишь «поводом». «Речь о критике» была произнесена профессором А. Никитенко на торжественном собрании студентов Петербургского университета 25 марта 1842 года и вскоре вышла отдельным изданием. Белинский отмечает некоторые положительные качества «Речи»: «блеск изложения», «красноречие», высокое уважение автора к критике, осуждение беспринципной личной критики. Сам по себе факт произнесения речи на столь необычную тему с университетской кафедры не мог не найти сочувственного отклика у Белинского. Что же касается основных положений, которые выдвигал Никитенко, то, по существу, ни с одним из них Белинский не солидаризируется. Мысли Никитенко о критике, как «органе блюстительного разума», или о необходимости гармонически сочетать творчество с «всеобщим и необходимым порядком вещей» и другие подобные идеалистические и «примирительные» идеи были чужды Белинскому в 1842 году. К «Речи» он отнесся, по собственному выражению, лишь «как к случаю поговорить о деле», не больше.

В редких случаях Белинский соглашается с теми или иными положениями речи, но при этом вносит в них такие уточнения и оговорки, которые по существу в корне изменяли мысль Никитенко. Последний, например, выставляет тезис о необходимости «аналитической критики». Белинский в общей форме соглашается с автором, однако предлагает заменить это понятие термином «историческая критика» и затем дает анализ существа и задач «исторической критики», который уже ничего общего не имеет с первоначальным положением, выдвинутым Никитенко.

Белинский отвергает предложенное Никитенко деление критики на три рода: личную, аналитическую и художественную. Личную – потому, что она вообще не род критики, а лишь «злоупотребление критики», аналитическую и художественную – потому, что «бессмысленно разделять критику на разные роды». Эстетическая критика не может самостоятельно существовать без «аналитической», и наоборот. Каждая из них в отдельности будет критикой односторонней и, следовательно, ложной. Белинский особенно подчеркивает бесплодность чисто эстетической критики.

Белинский имел в виду подробно исследовать в настоящей статье также основные этапы истории русской критики. Однако в этой части первоначально задуманный план статьи не был целиком выполнен.

notes

Примечания

1

В «Отечественных записках» выпущено слово. У Никитенко: «Удостоивая постоянного участия…» (стр. 3). Иногда Белинский цитирует «Речь» Никитенко не вполне точно. Несколько наиболее существенных разночтений мы приводим в примечаниях.

2

Намек на стихотворение Гёте: «Ich singe wie der Vogel Bingt» («Я пою, как птица поет»).

3

Намек на Булгарина.

4

Белинский воспринимал Бальзака как романтика «неистовой» французской школы и относился к нему отрицательно (ср., например, в статье «Парижские тайны» в наст. томе).

5

Для Белинского 40-х годов характерна восторженная, подчас даже преувеличенная оценка Жорж Занд.

6

Намек на Булгарина и его окружение.

7

Имеется в виду Сенковский.

8

У Никитенко: «по коим писатель провел свою идею» (стр. 23–24).

9

Начиная с «Литературных мечтаний», Белинский часто повторяет эту неверную мысль о «подражательности» и «искусственности» допушкинского периода русской литературы.

10

О Державине см. статью в наст. томе.

11

«Арфа» – оригинальное стихотворение Державина. Говоря о «переделке одной Шиллеровой пьесы», Белинский имеет в виду другое стихотворение Державина: «Дева за арфою» (1805), представляющее собой вольную поэтическую переработку раннего стихотворения Шиллера «Laura am Klavier». Первоначально это стихотворение Державина было напечатано в «Вестнике Европы» (1806, ч. XXVI, № 7, стр. 175) под названием «Дева за клавесином».

12

Выражение Белинского «темные слухи о Шиллере и Гёте» нуждается в уточнении. Оба немецких писателя становятся известными в России уже в XVIII веке. Так, например, в 1780 году вышел двумя изданиями перевод драмы Гёте «Клавиго» (пер. О. П. Козодавлева). Она ставилась на сцене в Москве и Петербурге. В 1781 году был переведен «Вертер» («Страсти молодого Вертера», пер. Ф. Голченкова). Первые переводы Шиллера в России появились в 90-е гг. (в 1793 году – пер. «Разбойников» Н. Сандуновым).

13

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5