Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Сочинения Зенеиды Р-вой

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Что мать есть понятие действительное, а отец – понятие отвлеченное (говоря философским языком), этому может служить доказательством и то, что мать не может не знать, что именно она сама, а не кто-нибудь другая, мать этого ребенка: ибо она девять месяцев носила его под сердцем и в болезнях деторождения произвела его на свет… Отцы считают себя отцами детей своих, опираясь только на свидетельстве жен своих, не всегда непреложно истинном… Для всякого человека – большое несчастие не знать своей матери; для многих большое счастие – не знать своих отцов…

Все люди равно родятся для любви, и без любви ни для кого из людей нет ни истинного счастия, ни истинной жизни; но любовь женщины есть более любовь, чем любовь мужчины; в любви женщины больше кровного, а потому и больше страстного, – тогда как в любви мужчины больше мыслительного, если можно так выразиться. Давно уже было замечено, что женщина мыслит сердцем, а мужчина и любит головою. Эту разницу в характере любви того и другого пола показали мы в разнице любви матери и любви отца.

Та же самая разница найдется и во всякой другой любви. Замочено, что мужчины в любви больше эгоисты, чем женщины. Если женщина эгоистка, она уже совсем не живет сердцем, не ищет любви и не требует ее; ее вся жизнь в расчете. Если же сердце женщины жаждет любви, – оно предается мужчине со всем самозабвением, со всем безрассудством слепого великодушия. Мужчина без любви не любит жить и готов на все жертвы и на всякое безрассудство – пока не достиг своей цели. Удовлетворивши своей страсти, он вспоминает о своей будущности, о своих обязанностях, о святых интересах своей души и пр., и чем более делается эгоистом, тем более видит в себе героя. Оттого женщины-кокетки, женщины умеющие владеть собою и сдающиеся не иначе, как долго мучив влюбленного в них мужчину, и даже в связи с ним умеющие мучить его, вернее и дольше владеют его сердцем. Мужчины не дорожат легкими победами, хотя бы причина их легкости заключалась в прямоте и бесхитростности преданного женского сердца. Женщины постояннее в любви, и мужчины почти всегда первые охладевают к старой связи и жаждут предаться новой. Эта способность внезапно охладевать и вдруг чувствовать страшную пустоту и безответность в сердце, которое недавно еще было так полно и так дружно отвечало биению другого сердца, – эта несчастная способность бывает для благородных мужских натур источником не только невыносимых страданий, но и совершенного отчаяния. Женщины всегда готовы любить, – мужчина может любить только при известной настроенности своего духа, женщине никогда и ничто не мешает любить: – у мужчины есть много интересов, могущественно борющихся с любовью и часто побеждающих ее. Женщина всегда готова для замужества, независимо от ее лет и опыта; – мужчина только в известные лета и при известном развитии через жизнь и опыт приобретает нравственную возможность жениться; ему надо дорасти и развиться до нее; иначе он несчастнейший человек через несколько же дней после своей свадьбы. Женщина, вдруг охладевшая к своему мужу и увлеченная роковою страстью к другому, – есть исключение из общего правила; мужчина с поэтически живою натурою, всю жизнь свою привязанный к одной женщине, – есть тоже очень редкое исключение.

Все это совершенная правда; но, основываясь на всем этом, еще не следует изрекать ни безусловного благословения на женщин, ни безусловного проклятия на мужчин: ибо все имеет свои причины, следственно, свое разумное оправдание.

Мы охотно соглашаемся в том, что сама природа создала женщину преимущественно для любви; но из этого еще не следует, чтоб женщина только на одно то и родилась, чтоб любить: напротив, из этого следует, что женщина под преимущественным преобладанием характера любви и чувства создана действовать в тех же самых сферах и на тех же самых поприщах, где действует мужчина, под преимущественным преобладанием ума и сознания. А между тем общественный порядок обрек женщину на исключительное служение любви и преградил ей пути во все другие сферы человеческого существования. Гаремы только фактически принадлежат Востоку: в идее они принадлежность и просвещенной Европы и всего мира. Известно физиологически, что каждое наше чувство с особенною силою развивается на счет других чувств: потерявшие слух лучше начинают видеть, ослепшие – лучше слышать, тоньше осязать. Удивительно ли, что вся сила духовной натуры женщины выражается в любви, когда у женщины не отнято только одно право любить, а все другие человеческие права решительно отняты? Удивительно ли вместе с тем, что тогда в женщинах становится недостатком именно то, что должно бы составлять их высочайшее достоинство? Исключительная преданность любви делает их односторонними и требовательными: они, кроме любви, не хотят признавать ничего на свете и требуют, чтоб мужчина для любви забыл все другие интересы – и общественные вопросы, и общественную деятельность, и науку, и искусство, и все на свете. Это разрушает равенство: ибо тогда мужчина не совсем без основания начинает видеть в женщине низшее себя существо. Не совсем без основания, сказали мы: ибо действительно, какою сделало ее воспитание и разные общественные отношения, она – низшее в сравнении с ним существо, хотя в возможности, какою создала ее природа, она столько же не ниже его, сколько и не выше. Это неравенство рождает разные отношения одной стороны к другой. В мужчине является род презрения и к женщине и к чувству любви, а вследствие этого охлаждение, которое делает невыносимою неразрывность связывающих их уз. В женщине, напротив, самая опасность потерять сердце любимого ею человека только усиливает ее любовь и делает ее навязчивее и требовательнее. Сверх того, продолжительность или неизменяемость чувства может быть дорога и почтенна только как признак того, что обе стороны нашли друг в друге полное осуществление тайных потребностей своего сердца; иначе это – или простая привычка (дело тоже очень хорошее, если результат его бывает счастие), или донкихотская добродетель, способная удивлять и восхищать только сухих и мертвых моралистов-резонеров да еще романтических поэтов-мечтателей. Если внезапные охлаждения чувства к одним предметам и столь же внезапные возгорания чувства к другим предметам, если они бывают действительно: значит возможность их заключена в природе сердца человеческого, и тогда они – не преступление и даже не несчастие. Кто способен понять это, тому всегда легче перенести подобный разрыв, и тот всегда после него сохранит свое нравственное здоровье и свою способность вновь быть счастливым любовью. Из мужчин некоторые это понимают, и очень многие чувствуют это бессознательно; что же касается до женщин, из них могут понимать это разве только одаренные гениальною натурою. Женщина с колыбели воспитывается в убеждении, что она всю жизнь должна принадлежать одному, принадлежать в качестве вещи. И потому некоторые из них иногда обрекают себя после смерти мужа вечному вдовству – род индийского самосожжения на костре умершего мужа!.. Благодаря романтизму средних веков, право, мы в деле женщин ушли не дальше индийцев и турков!.. Итак, способность привязываться всеми силами души к одному предмету зависит в женщинах не от одной только природной способности к любви, но от нравственного рабства, в котором держит их общественное мнение и которому они сами покоряются с такою добровольною готовностью, с таким даже фанатизмом. Получая воспитание хуже, чем жалкое и ничтожное, хуже, чем превратное и неестественное, скованные по рукам и по ногам железным деспотизмом варварских обычаев и приличий, жертвы чуждой безусловной власти всю жизнь свою, до замужества рабы родителей, после замужства – вещи мужей, считая за стыд и за грех предаться вполне какому-нибудь нравственному интересу, например, искусству, науке, – они, эти бедные женщины, все запрещенные им кораном общественного мнения блага жизни хотят во что бы то ни стало найти в одной любви – и, разумеется, почти всегда горько и страшно разочаровываются в своей надежде. Изменила мужчине надежда на что-нибудь, – сколько у него выходов из горя, сколько дорог на поприще жизни, которые могут вести его к той или другой цели! Изменила женщине любовь, – ей ничего уже не остается в жизни, и она должна пасть, погибнуть под бременем постигшего ее бедствия, или умереть душою для остального времени своей жизни, сколько бы ни продолжалась эта жизнь. Не говорите ей об утешении, не маните ее надеждою, не указывайте ей на очарование искусств, на усладу науки, на блаженство высокого подвига гражданского: ничего этого не существует для нее! Возвратите ей любовь любимого ею, пусть вновь сидит он подле нее да глядит, в упоении страсти, в ее сияющие блаженством очи! Бедная, для нее в этом столько счастия, тогда как только Манилов-мужчина способен найти в этом все свое счастие… Итак, даровитая Зенеида Р-ва, сознавши существование факта, была чужда сознания причин этого факта[30 - Е. А. Ган много размышляла о положении женщины в обществе, неизменно приходя к выводу, что женщине самой природой уготовано подчиненное положение. В письме к неизвестной от 10 января 1839 г. она писала: «Я также женщина, много терплю от условий, которыми опутали наш пол, но никогда не соглашусь в мнении, будто женщина поставлена природой на равной высоте с мужчиной. Наши души слабее, как и тела, умы мелочнее, и самое предназначение наше слишком ясно указано природой» («Русская мысль», 1911, кн. XII, отд. XIII, с. 66).]. Но к чести ее надо сказать, что она глубоко понимала униженное положение женщины в обществе и глубоко скорбела о нем, но она не видела связи между этим униженным положением женщины и ее способностью находить в любви весь смысл жизни. Мысль об этом состоянии унижения, в котором находится женщина, составляет вторую живую стихию повестей Зенеиды Р-вой. И потому нельзя сказать, чтоб весь пафос ее поэзии заключался только в мысли: как умеют любить женщины и как не умеют мужчины любить; нет, он заключается еще и в глубокой скорби об общественном унижении женщины и в энергическом протесте против этого унижения. Повесть «Суд света» написана преимущественно под влиянием этой идеи, которая, однако ж, органически связывается с идеею о высокой способности женщины к безграничной любви. Повесть «Напрасный дар»[31 - См. примеч. к наст. статье (вводная заметка).] исключительно посвящена выражению идеи об общественном невольничестве царицы общества, невольничестве столько великом и безвыходном, что для женщины величайшее несчастие иметь призвание к чему-нибудь возвышенно-человеческому, кроме любви… В повести «Идеал» эта мысль высказана прямо устами героини в разговоре ее с своею подругою:

Но какой злой гений так исказил предназначение женщины? Теперь она родится для того, чтобы нравиться, прельщать, увеселять досуги мужчин, рядиться, плясать, владычествовать в обществе, а на деле быть бумажным царьком, которому паяц кланяется в присутствии зрителей и которого он бросает в темный угол наедине. Нам воздвигают в обществах троны; наше самолюбие украшает их, и мы не замечаем, что эти мишурные престолы – о трех ножках, что нам стоит немного потерять равновесие, чтоб упасть и быть растоптанной ногами ничего не разбирающей толпы. Право, иногда кажется, будто мир божий создан для одних мужчин: им открыта вселенная со всеми таинствами, для них и слава, и искусства, и познания, для них свобода и все радости жизни. Женщину от колыбели сковывают цепями приличий, опутывают ужасным «что скажет свет?» – и, если ее надежды на семейное счастие не сбудутся, что остается ей вне себя? Ее бедное, ограниченное воспитание не позволяет ей даже посвятить себя важным занятиям, и она поневоле должна броситься в омут света или до могилы влачить бесцветное существование!..

– Или избрать мечту и привязаться к ней всей силою души, влюбиться заочно, посылать по почте зефиров вздохи и изъяснения своему – идеалу за две тысячи верст и питаться этою платоническою любовию. Не так ли?..

Первое страшно, потому что слишком серьезно, а второе странно, потому что слишком смешно и пошло – не правда ли?.. А между тем все сказанное сочинительницею – такая очевидная, такая ужасная истина… Но вот еще несколько строк из исповеди женщины в повести «Суд света»:

При беспрестанном движении войск я всюду следовала за мужем; везде, всегда была одинакова, не изменила ни мнений, ни поступков моих. Люди с умом везде дарили меня вниманием; глупцы сплетали против меня нелепые выдумки. Но есть третий сорт людей, наиболее опасный для всего, что выходит из круга обычного. Часто люди эти обладают умом и многими достоинствами, но ум их ни довольно силен, чтобы укротить владычествующее над ними самолюбие, ни довольно слаб, чтоб, ослепившись дерзкою самоуверенностью, ставить себя выше прочего видимого творения. Они чувствуют свои недостатки и всякое превосходство ближнего принимают за личное оскорбление; они не могут простить другому и тени совершенства. О, эти люди страшнее зачумленных! Над пошлым злоязычием дурака смеются; но их осторожным наветам, их обдуманной, правдоподобной клевете не могут не верить. Эти-то вольноопределяющиеся кандидаты в гении и составляют верховное судилище; они-то наиболее ожесточались против меня, и от них рассевались ядовитейшие вести.

. . . . .

Люди – дети, вечно озабоченные, вечно суетящиеся. Торопясь за неуловимым «завтра», имеют ли они досуг разбирать и разлагать сущность вещи, поражающей их взоры?.. Мимоходом они бросают беглый взгляд на ее наружный вид и только об этой наружности уносят с собой воспоминание. Не их вина, что взор часто падает на предмет не с настоящей точки зрения: они как видели, так рассудили и осудили. Они правы!

Горе женщине, которую обстоятельства или собственная неопытная воля возносят на пьедестал, стоящий на распутии бегущих за суетностию народов! Горе, если на ней остановится внимание людей, если к ней они обратят свое легкомыслие, ее изберут целию взоров и суждений! И горе, стократ горе ей, если, обольщенная своим опасным возвышением, она взглянет презрительно на толпу, волнующуюся у ног ее, не разделит с ней игр и прихотей и не преклонит головы перед ее кумирами!

Я поняла наконец эту великую истину и от всей души примирилась с моими гонителями.

Этих указаний и выписок слишком достаточно для того, чтоб читатели наши увидели, как неизмеримо выше всех предшествовавших ей писательниц, и в стихах и в прозе, стоит Зенеида Р-ва. Ее повести не наполнены сладенькими чувствованьицами и розовыми мечтаньицами; нет, они проникнуты одною могучею мыслию, которая преследовала ее всю жизнь и не давала ей покоя. Как автор, как поэт, Зенеида Р-ва имела бы право применить к себе эти стихи Лермонтова:

Я знал одной лишь думы власть,
Одну – но пламенную страсть:
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла,
. .
Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской,
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощеньи не молю[32 - Цитата из поэмы «Мцыри».].

Бессмысленные чувства и розовенькие чувствованьица начинают уже надоедать в нашей литературе. Право на общее внимание теперь могут иметь только писатели, возвысившиеся до мысли. Зенеида Р-ва принадлежит к тесному кругу таких писателей и есть единственная у нас писательница в этом роде.

Теперь о степени таланта и художественном достоинстве повестей Зепеилы Р-вой. Один журнал, хваля слог Зенеиды Р-вой и давая под рукою знать, что этим слогом она была обязана сколько своей понятливости, столько и замечаниям, намекам и советам его (журнала), – вот что, между прочим, говорит о Зенеиде Р-вой, объявляя себя посмертным ее другом: «Ее «Утбалла», «Джеллаледин» и «Медальон» бесспорно – одни из лучших повестей, какие были в то время написаны в Европе: они обещали русской словесности талант истинно писательский (?!), равный по оригинальности таланту Жоржа Занда (sic[3 - так! (лат.). – Ред.]), но еще более приятный и несравненно более прочный (вот как!)»[33 - Цитата из рецензии Сенковского на «Сочинения Зенеиды Р-вой»(«Библиотека для чтения», 1843, т. LX, отд. VI, с. 21). Курсив Белинского. См. примеч. к наст. статье (вводная заметка).]. Для знающих этот журнал нет ничего удивительного в этом возгласе: это тот самый журнал, который шутит и потешает наукою, искусством, критикою и правдою и который некогда, упав на колени, закричал: «Великий Гете! великий Кукольник!»[34 - Сенковский писал: «Я так же громко восклицаю «великий Кукольник!»… как восклицаю «великий Байрон!» («Библиотека для чтения», 1834, т. I, отд. V, с. 37).]. Мнение этого журнала о Зенеиде Р-вой – явно шутка. Это доказывается и тем, что он сетует, зачем изданы сочинения Зенеиды Р-вой, не считая их заслуживающими особенного издания; это же доказывается и языком, которым написана рецензия о повестях Зенеиды Р-вой. Послушайте: «Эти забытые (?!) вещи перебьют дорогу многому из того, что другие могут вновь выдумать. Что вы теперь помните из сочинений Зенеиды Р-вой? Возьмите книгу и прочитайте вторично, посмотрите, как это ново, как свежо, как благоухает теплою весною сердца, как всегда будет свежо, ново и благоуханно, потому что эти страницы, полные тоски, страдания, огненных, но неопределенных желаний, вырвались из блестящих далеких облак (?) юной мечты, упали на землю с дождем безотчетных слез(!), с громовыми ударами молодого сердца (!!), созданного для благородных страстей, стремившихся к высокому, к прекрасному, к отвлеченному, к тому, чего не существует на земле, – блаженству ангелов, – к счастию, которое постигают одни только женщины, которым они вечно стараются овладеть и которое вечно от них ускользает»[35 - Цитата из рецензии Сенковского. См. примеч. 33, с. 20–21. Курсив Белинского.]. Прочтя этот набор слов, кто не скажет, что мнение помянутого журнала о сочинениях Зенеиды Р-вой – просто шутка или мистификация?..

Нет, мы не скажем, чтоб Зенеида Р-ва была по таланту выше Жоржа Занда или равнялась с ним; мы даже думаем, что между этими двумя талантами – неизмеримое пространство… Это только со стороны таланта, а между тем ведь талант не составляет еще всего в писателе: кроме таланта, должно еще быть направление таланта, содержание его творений. Такая поэзия, как поэзия Жоржа Занда, приготовлена огромным общественным развитием, перешедшим через многие изменения и процессы исторические; наши же писатели, даже и повыше Зенеиды Р-вой, подобно эху, повторяют в своих творениях отблески и отзвуки чуждых нам цивилизаций и общественностей[36 - См. примеч. к наст. статье (вводная заметка). Об отношении Белинского к творчеству Ж. Санд см. примеч. 10 к статье «Речь о критике».].

Что у Зенеиды Р-вой был талант, и притом замечательный, выходящий из ряда обыкновенных дарований, – в этом нет никакого сомнения; но что ее талант не был развит, что он вечно колебался в какой-то нерешительности, – это также правда. Вот почему ее повести имеют большой недостаток со стороны художественности. Характеры действующих лиц не довольно резко очерчены и часто похожи друг на друга, разнясь только положением, в каком описывает их сочинительница. Подробности быта и колорит местности не довольно поражают своею верностию и яркостию. Но главный и существенный недостаток сочинений Зенеиды Р-вой – это отсутствие иронии и юмора и присутствие какого-то провинциального идеализма a la Марлинский. Для доказательства справедливости нашего мнения возьмем, для примера, повесть «Идеал». Полковница Гольцберг влюбляется заочно в нового поэта, начитавшись его произведений; «но тщетно Ольга стремит к нему душу и мысли свои; он высок, далек и не замечает ее в толпе своих поклонниц». Случилось ей, по несчастию, быть в Петербурге, в театре, при представлении новой драмы ее «идеала». Когда вызывали автора (а у нас – вы знаете – вызывают громко и долго), – «щеки Ольги загорелись багровым цветом пылающей крови, и в ту минуту можно было принять ее за жрицу дельфийскую, ожидающую с упованием и тоской появленья духа». Но поэт не вышел. Муж зовет Ольгу домой, а она, в забытьи, не двигается с места из своей ложи. Вдруг в соседнюю ложу входит человек, которого приветствуют как автора игранной пьесы, поздравляют с успехом и называют Анатолием. Ольга вскрикивает: «Анатолий!», хватается за спинку кресла, чтоб не упасть, плачет и не спускает глаз со своего «идеала», а сочинительница, слогом повестей Марлинского, оправдывает свою героиню в ее смешной выходке. Вообще, эта Ольга любит выражаться в обществе восторженным языком, который, будучи неуместен, всегда бывает смешон. На бале спросили ее, любит ли она стихотворения Анатолия Т-го; она отвечала: «Люблю ли я? Укажите мне женщину, которая не находила бы в его небесных творениях отголоска собственных чувств? которая не бредит им, не обожает его?» Подруга ее юности спрашивает у нее: неужели холод годов и опыта не остудил ее ребяческой страсти к незнакомому человеку? Ольга отвечает ей, словно по книге: «К незнакомому человеку? Вера! что это значит? И ты можешь говорить, что он незнаком мне? Мне незнаком Анатолий? Мой идеал? Мой поэт, которого песни пробудили мое детское воображение, одушевили его жизнию, образовали мою душу? Кто же услаждал мое одиночество, кто утешал меня в горе, кто удвоивал мои радости, как не он, не Анатолий! И ты говоришь, что я люблю незнакомого мне человека! Нет, я сроднилась с каждою его мыслию; я знаю все изгибы его благородного сердца; я его обожаю; я пожертвую последнею радостью жизни моей, небогатой утехами, последнею каплею крови, я отдам душу свою для продолжения его жизни… Да, да; я люблю его; но я люблю не земною любовию, я люблю не человека…» Такая любовь именно ребяческая и смешная любовь, а такой способ выражения очень сбивается на реторику. Да и вообще все это очень неестественно и неправдоподобно. Восторженная Ольга встречается с своим «идеалом» в одном знакомом доме; раз он ни с того ни с сего начинает ей объясняться в любви, говоря ей «ты»; страницах на трех тянется самый фразистый разговор. Удивительно, как Ольга не захохотала, слушая всю эту натянутую галиматью; она даже поверила, ей и увлеклась ею. Поэт скрылся на несколько дней от Ольги, распустив слух о своей тяжкой болезни. Бедная женщина решается уйти с бала, чтоб навестить тайком умирающего поэта… Его не было дома, – и Ольга прочла на его столе письмо к приятелю, в котором он смеется над Ольгою и ее любовью и с циническою откровенностию говорит о своих намерениях. Ольга бросилась вон… но вы сами можете прочесть повесть, если еще не читали ее, и увидеть, как ребячески идеально и детски неправдоподобно ее содержание. Прибавим только, что, когда эта повесть была напечатана в одном журнале, сцена возвращения домой поэта была исполнена самых грязных, цинических подробностей, а поэт был представлен пьяным: это была дружеская услуга досужего журналиста, охотника поправлять чужие сочинения[37 - Речь идет о Сенковском, в журнале которого «Библиотека для чтения» повесть (как и почти все произведения Ган) была опубликована. Ган очень страдала от его произвольных правок. «Деспотизм Сенковского, – писала она 1 марта 1839 г. С. И. Кривцову, – превышает мое терпение» («Русская мысль», 1911, кн. XII, отд. XIII, с. 71).]. В издании «Сочинений Зенеиды Р-вой», печатавшемся с подлинной рукописи покойной сочинительницы, эти позорные для памяти женщины прибавки, разумеется, исключены.

Развязка повести «Медальон» довольно изысканно основана на литературных вечерах и чтениях посетителей кавказских минеральных вод: черта совершенно чуждая русскому обществу! Развязка повести «Суд света» чрезвычайно изысканно и натянуто основана на сходстве лиц и на qui pro quo[4 - недоразумении (лат.). – Ред.], вследствии которого неистовый обожатель героини повести брата ее принял за ее любовника. Притом же героиня этой повести уж чересчур ребячески и приторно-идеальна, как это можно видеть из этих слов ее: «Знаете ли, что, если б в ту пору какой-нибудь случай, возвратив мне свободу, дозволил нам открыть чувства наши пред глазами всего света, я отвергла бы соединение с вами из опасения гласности любви моей, из одной боязни, чтоб двусмысленная речь людей, завистливый взор их не осквернили ее чистоты, чтоб их нескромные улыбки, даже случайная неосторожность, не оскорбили ее непорочности?» И естественно ли, чтоб из уст такой женщины вышли эти громовые слова, свойственные только душе великой и крепкой:

Суд света теперь тяготеет на нас обоих: меня, слабую женщину, он «окрутил, как ломкую тросточку; вас, о! вас, сильного мужчину, созданного бороться со светом, с роком и со страстями людей, он не только оправдает, но даже возвеличит, потому что члены этого страшного трибунала все люди малодушные. С позорной плахи, на которую он положил голову мою, когда уже роковое железо смерти занесено над моей невинной шеей, я еще взываю к вам последними словами уст моих: «Не бойтесь его!.. он раб сильного и губит только слабых. . ..»

Такие строки могут вырываться только из-под пера писателей с великою душою и великим талантом…

Героиня «Номерованной ложи» не хочет выйти замуж за человека, доказавшего ей свою безграничную любовь и преданность, – не хочет за него выйти, потому что еще жив ее муж, который, ограбив ее, развелся с нею… Она – видите – боится увидеть в себе клятвопреступницу и выходит замуж за своего обожателя тогда только, как прежний муж был убит где-то на время…[38 - Героиня повести узнает, что ее муж убит на дуэли (Зенеида Р-ва. Сочинения, ч. II. СПб., 1843, с. 433–434).] Вот уж подлинно романтизм, который и в средние века удивил бы всех своею нелспостию!.. Но провинции он нравится и теперь – разумеется, в повестях…

«Джеллаледин» и по завязке и по колориту крепко отзывается марлинизмом…

«Любинька» при первом появлении своем в печати возбудила, как говорится, фурор в публике. Не удивительно: повесть эта по содержанию и по характерам самое пансионское произведение. Один только характер в ней мастерски отделан: это характер злой мачехи Антонины Михайловны. Смешнее всех характеры Евгения Задольского и Валериана Стрельнева, особенно последнего, ибо он преуморительно идеален и преидеально смешон с своею Оттилиею, своими страданиями и своим ужасом при мысли о незаслуженном проклятии обманутого отца, слабого, полоумного старика. Характер Любиньки хорош отвлеченно, но не живым поэтическим, образом. Завязка повести основана на недоразумении, которое могло бы разрешиться личным, свиданием сына с отцом, а развязка основана на deus ex machina[5 - искусственном разрешении (лат.). – Ред.]. Вообще, повесть и длинна и скучна. Сама сочинительница чувствовала это. Обещав ее в наш журнал, она прислала вместо ее первую часть «Напрасного дара», объясняя в письме к нам причину этого таким образом: «Может быть, вам покажется странным, что, обещав прислать готовую повесть, я посылаю половину другой, еще не совсем оконченной. Что делать! Та повесть, о которой я говорила, точно, лежит у меня и ожидает только последней поправки, чтоб явиться свету; но у меня, как дети у капризных матерей, есть повести любимые и нелюбимые. Та повесть длинна, я долго работала над нею, она надоела мне – пусть полежит, забудется, тогда я опять примусь, окончательно исправлю ее и отпущу на волю»[39 - Об отношениях Ган с «Отечественными записками» см. примеч. к наст. статье (вводная заметка).]. Нам, впрочем, весьма нравится одно место в «Любиньке»; оно не длинно, и мы можем его здесь выписать:

Он понял, что в жизни человека существенность, так унижаемая поэтами, одна существенна, следственно, одна может быть источником всего прекрасного, возвышенного, как и всего дурного; он понял, что эта существенность есть корень нашего бытия, корень нередко грязный, всегда некрасивый, но дающий соки и силу лучшим цветам мира – мыслям и чувствам человека; и что от нас зависит облагородить происхождение растения, стараясь, чтоб цветы его не были пустоцветом, чтоб, пройдя пору цветения, они не разлетелись напрасно по ветру, а дозрели бы в плод пользы и добра.

Глубокая мысль!

Повести «Суд божий» и «Воспоминание Железноводска» ниже всякой критики и не стоят упоминовения. Это самая смешная марлинщина[40 - «Суд божий» и «Воспоминания Железноводска» впервые опубликованы посмертно, в рецензируемом собрании сочинений Ган.].

Лучшая повесть Зенеиды Р-вой – это, без сомнения, «Теофания Аббиаджио». Содержание ее глубоко, завязка, развязка и рассказ благородно просты, при необыкновенном искусства, с каким они ведены. Характеры очеркнуты превосходно, особенно характер героини. Слог повести – образцовый. Можно указать на один только недостаток: зачем Долиньи рассказывает свою историю под вымышленным именем своего небывалого друга, и кому же рассказывает? – Ольге, которая знает, о ком идет речь, и Теофании, которая ничего не знает. Это замашка старинных романов, эффект, довольно истертый. За исключением этого, вся повесть – один из перлов русской литературы.

Несмотря на некоторую изысканность и неправдоподобность в завязке, «Утбалла» кажется нам лучшею повестью после «Теофании Аббиаджио»: в ее рассказе много увлекающей силы.

Первая половина «Напрасного дара» несколько изысканна по содержанию. Девушка, мучимая призванием к поэзии, – мысль довольно отвлеченная, корень которой не действительность, а рефлексия поэта. И не в таком быту, как тот, в котором поместила сочинительница свою вдохновенную Анюту, неизбежная гибель благородных существ происходит у нас не столько от поэтического их призвания, а от противоположности их человеческих (гуманных) натур с окружающими их животными натурами. Эта мысль проще, зато вернее и более годится в основу повестей, сюжет которых берется из мира русской жизни. Вообще вся первая часть «Напрасного дара» так и дышит каким-то бурным, порывистым, но невыдержанным вдохновением, и потому она шевелит, будит душу читателя, но не удовлетворяет ее. В ней есть что-то, но чего-то и недостает. Вторая часть была бы удовлетворительнее, но она не кончена и прервалась на самом интересном месте. Мысль ее проще. Вот что писала о ней к нам сочинительница… «Первая и вторая часть этой повести соединяются только одною идеею; меж их лицами и происшествиями нет ничего общего; это две отдельные фантазии на один тон. В первой я говорила о силе умственной, во второй выражу силу чувств». Значит: во второй части под напрасным даром разумелось бы не призвание к какому-нибудь искусству, а просто сильная способность чувствовать. Это было бы лучше.

Что сказали мы о первой части «Напрасного дара», то более или менее может относиться вообще к повестям Зенеиды Р-вой. Почти во всякой из них чувствуете страшную внутреннюю силу и потом не видите положительных результатов этой силы. Почти каждая из них есть могучий взмах, но за которым не следует столь же могучего удара. Читая повести Зенеиды Р-вой, вы чувствуете, что любопытство ваше раздражено, внимание напряжено, вы вне себя и с замирающим сердцем ждете – вот явится оно, желанное слово, вот разгадается загадка и вся путаница судьбы разрешится в ясную и определенную идею, а тревога души вашей – в чувство полного удовлетворения, – и вы остаетесь недовольным и неудовлетворенным. Отчего это?

Нам кажется, что это объясняется жизнью даровитой писательницы нашей. Жена военного человека, она следовала за ним из губернии в губернию, из уезда в уезд, и случалось ей кочевать даже в степях Новороссии. Отдаление от столичной жизни есть большое несчастие и для души и для таланта: они или увядают в апатии и бездействии, или принимают провинциальное направление, которое комизм полагает в плоской шутливости, а высокое – в детском отвлеченном идеализме. Как бы ни сильна была натура человека и как бы ни велик был талант его, но невозможно же ему долго бороться с подавляющими впечатлениями окружающего его мира, и волею или неволею, более или менее, ранее или позже, но должен же он принять на себя их отпечаток. Зенеида Р-ва знала итальянский, немецкий, английский и французский языки, хорошо была знакома с великими поэтами, писавшими на этих языках: это видно даже и из эпиграфов, которыми испещряла она главы своих повестей. И вместе с ними вы находите эпиграфы из гг. Кукольника и Бенедиктова. В провинции – известное дело – идеалом нувеллистов добродушно считают Марлинского, идеалом лириков – г. Бенедиктова, идеалом драматургов – г. Кукольника, а идеалом юмористов – Барона Брамбеуса… Мы знаем из достоверного источника, что лучшими повестями на русском языке Зенеида Р-ва считала: «Аммалат-Бека» Марлинского и «Блаженство безумия» г. Полевого. Нельзя не сознаться с горестью, что на ее повестях заметен отпечаток влияния повестей Марлинского и г. Полевого.

Но золотая руда блещет и в землянистой массе. Яркий и сильный талант Зенеиды Р-вой не могут затмить недостатки в ее произведениях. Талант ее принадлежит ей самой, недостатки – обстоятельствам жизни. Не являлось еще на Руси женщины столь даровитой, не только чувствующей, но и мыслящей. Русская литература по праву может гордиться ее именем и ее произведениями.

Зенеида Р-ва, по натуре своей, чувствовала сильную потребность высказываться на бумаге; но она была чужда печатного самолюбия, и только внешняя необходимость заставляла ее печататься. «Без этой необходимости (писала она к одному из своих знакомых) ничто не принудило бы меня броситься в этот омут и взять на себя несносное звание женщины-писательницы». Опытность, приобретенная ею в прежних литературных ее сношениях, особенно делала для нее отвратительным омут печатной известности: это мы знаем из ее собственных писем…[41 - «Внешней необходимостью», заставляющей Ган печатать свои произведения, часто без должной доработки, была нужда. Ган писала А. А. Сенковской: «…Вы знаете наше состояние настолько, что можете составить себе понятие о нужде… Особенно в настоящее время, когда мои две дочери достигли возраста, требующего особенных забот, эта нужда чувствуется еще живее» («Исторический вестник», 1886, т. XXV, сентябрь, с. 513). Заметим, кстати, что обе дочери Ган приобрели впоследствии известность. Старшая – писательница, теософ Е. П. Блаватская, младшая – писательница В. П. Желиховская.]

Но и не одно это делало для нее несносным звание женщины-писательницы. В начале нашей статьи мы говорили, как еще тернист путь женщины-писательницы в Европе. У нас он не гладок по-своему: ссылаемся на свидетельство самой Зенеиды Р-вой и приводим здесь этот ловкий юмористический очерк провинциальных нравов:

В обществах так любят танцоров с блестящими эполетами, что их не подвергают строгому разбору; помещицы и горожанки принимают их с благоволением, помещики и горожане приглашают их на обеды и вечера, в угождение своим повелительницам. Но жены военных, – о, это другое дело! Судьи женского роду осматривают своих, вновь прибывших соперниц, не всегда доброжелательным оком, строго разбирают их наряды, черты лиц, характеров. Это две чуждые между собою нации, две разнородные стихии, – не легко и не скоро соединяются они в одно дружное целое.

Что же, если, по несчастию, одна из этих налетных госпож отличается чем-нибудь от прочих, – красотой, талантами, богатством! Если злодейка-молва, опережая ее, приносит весть об ней на новые квартиры и еще до приезда ее возбуждает любопытство, подстрекает соперничество, язвит самолюбие, задает оскому зависти, – и эта тощая, желтолицая фурия заранее точит зубок на незнакомую, но уже ненавистную жертву? – «Но что может так сильно расшевелить страсти женщин? Какое превосходство, какое отличие?» – скажут мои добрые читательницы! – Ах, боже мой! повторяю: маленькое отступление или выступление из общего круга обыкновенностей; релиеф на гладкой стене общества. Вообразите себе поручицу чудной, поражающей красоты, капитаншу – уроженку Северной Америки, переброшенную случаем с берегов Миссисипи на берега Оки, вместе с миллионом приданого, – или, хоть с приложением какого угодно чина, писательницу, то есть женщину, написавшую когда-нибудь в досужный час две, три повести, которые попались впоследствии под типографский станок.

«Что! Капитанша или поручица – писательница!.. Да это вздор! этого нет и быть не может! – возразят мне многие и многие, – правда, писала Жанлис, так она была придворная, графиня! писала Сталь, – так отец ее был министром, – обе получили высокое образование, но кап…» Однако ж предположим, хоть для шутки, что в толпе вновь прибывших офицеров является рука об руку с одним из них женщина-писательница. – Все заранее знают об ее прибытии, собирают об ней слухи, рассказывают вести бывалые и небывалые, – наконец она прибыла, она здесь…

Ах! как бы ее увидеть! она, верно, носит на челе отпечаток гения; верно, только и говорит о поэзии да о литературе; высказывает мнения свои вроде импровизации, употребляет технические термины, носит с собою карандаш и бумагу для записывания счастливо мелькнувших идей!..

С подобным предубеждением собираются осмотреть прибывшую писательницу.

Проходит неделя, две…

– Ма chere, приезжай в четверг ко мне обедать.

– А что у вас, именины?

– Нет, у меня обедает мадам ** – знаешь, писательница.

– Ах, очень рада, посмотрим, что за писательница.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6