Оценить:
 Рейтинг: 0

Пролетный гусь

Год написания книги
2000
Теги
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Кем была на войне-то, трещотка? – спросил пожилой усатый сержант.

– Да не трещотка я, не трещотка, это я с радости разговорилась. А на войне я не была, считайте, что я в эвакогоспитале медсестрой работала, могу и документы показать. – И метнулась в угол, к вещмешку, хотя все необходимые в дороге документы были у нее застегнуты на пуговку и на булавку изнутри в нагрудном кармане гимнастерки. А метнулась она в глубь вагона затем, чтоб тряхнуть дрыхающего Данилу и почти в панике ему шепнуть: – Допрос начался. Помогай!..

Помощи не потребовалось. Только спрыгнула она с нар, только протянула документы сержанту, как со всех сторон послышалось:

– Медсестра, да еще госпитальная, – это нам тебя бог послал. У нас тут и хворые, и раненые есть, вон у Ивана свищ на ране открылся. Эй, Иван, слезавай давай с нар, перьва помощь приспела.

И кто-то зашевелился наверху, посыпалась вниз в щели меж плах перетертая солома.

– Я счас, счас. У меня и бинт, и йод, и спиртику флакончик есть. Мне б только руки помыть.

Сей же момент ей полили на руки, она попутно и лицо умыла, голову прибрала, волосы под косынку упрятала, на ходу, посреди вагона, соорудила медпункт, поставив ящик на попа, прикрыла его чьим-то пустым вещмешком, еще и белой тряпочкой застелила.

Данила смотрел на все это сверху и от удивления только и мог сказать, да и то про себя: «Вот эт-то да-а!»

Всех больных и в помощи нуждающихся солдат Марина сноровисто и быстро обиходила, будто и не замечая Данилу, с открытым ртом пеньком торчащего на нарах, и, когда закончила, присела на ящик, положила руки на колени и выдохнула:

– Ну вот, слава богу. – И добавила, помедлив: – Надо, ребята, в вагоне прибраться, чего ж вы, как поросята, в объеди возитесь, солому надо сменить, перестелиться, тут и раны засорить запросто можно, и обовшиветь, а вы небось к невестам, к женам едете.

Завтракали они с Данилой из одного котелка и чай пили из него же; в полдень на какой-то непредвиденной остановке ребята натеребили из скирды соломы, перетрясли все манатки, постелились вновь. Старший вагона Оноприйчук объяснил правила поведения на ближайшее время:

– Справу робить тики ноччу або когда Мариночка заснет, матэрыться з воздержанием, поганого анекдоту не травить и, главное, хлопцы, само главно, мовчок, по ишейлону ни-ни, понабегить оглоедов и раненых, и контуженых, и усяких до сестры лэчыться. Мовчок, и усе!

– А как же она?..

– Будемо сторожить, лесу або кустов нэ будэ, посадимо ии по одну сторону вагона, самы по другу, як-нибудь, хлопцы, поделикатней, уж больно дивчина-то…

– Да мы чё уж, чурки совсем, чё ли? Мы понимам…

Не всегда ловко и деликатно получалось у хлопцев, не всегда они и в выражениях сдерживались, привыкшие вольно и дико жить по окопам, ночами пальбу, даже артподготовку открывали, но самое страшное – от нечего делать с расспросами приставали, иные и ухаживать пробовали, домой звать.

От великого говоруна Данилы она и добилась-то всего, что едут они в какой-то неведомый город Чуфырино и должны высадиться на станции Чуфырино, по расчетам – глухой ночью. Марине и в голову не приходило, что Данила придумал это название, что едут они в никуда, ни к кому, и заметила она – он робко пытается от нее избавиться, сбыть ее куда-нибудь.

* * *

В Москву их эшелон не пустили. Загнали куда-то на обводную станцию со множеством переплетенных меж собой путей. Здесь уже куковало много эшелонов с демобилизованными победителями. Никому и нигде они не были нужны, везде были помехой и лишней докукой.

Стояли долго. На станции той, промышленной, с заводскими трубами и черными тополями в отдалении, царили пьянство, драки, грабежи, воровство. И шныряли вербовщики по вагонам, созывали на восстановление народного хозяйства, на новостройки, на рыбалку и на золотые прииски, а также в ремесленные училища и в таежные поисковые экспедиции. Обещали сразу же подъемные деньги и пересадить на другой поезд.

– Однако я на рыбу завербуюсь, на Камчатку рвану, – заявил Данила.

– А как же я? Как же Чуфырино?

– Чуфырино подождет. А тебе место всюду есть, ты – медсестра. Смотри, вон в вагоне сразу хозяйкой сделалась. – И скрытая обида просквозила в голосе Данилы: ни профессии у него нет, ни образования путного, одни мечты и надежды.

За время пути, хоть и немного, они вызнали друг о друге. Да и вызнавать особо нечего было – биографии они не накопили, война – какая это биография? Пустое время, понапрасну для жизни потраченное. Марина на медсестру и без войны выучилась. Родилась она – по документам – в Ленинграде, была еще крошечной, когда ее родителей, папу, затем и маму, куда-то завербовали и увезли, более о них ни слуху и ни духу не было. Папина сестра какое-то время держала девочку в виду, собиралась со временем, когда разрешат, забрать ее из детского спецприемника. Но началась война, тетя попала в блокаду, видимо, там и погибла. На письма, которые посылала Марина в Ленинград, никто не откликался, или они возвращались с пометкой: «Адресат не значится».

И оставалось ей одно – вцепиться в Данилу, этого нечаянного сродного братца, и никуда его не отпускать. А как его не отпускать, чем закрепить? Оставалось только одно, давно испытанное средство, она о нем по природе, ей данной, и от госпитальных подруг знала. Солдат всем эшелоном сгоняли в баню, двое суток они там поочередно мылись. Марина расспросила Данилу и ребят, узнала, где находится гражданская баня, оказалось, там же, в том же помещении заводской бани есть и женское отделение.

Вечерком потихонечку, спрятав узелок под шинелью, она утянулась в глубь мрачной и шумной станции, нашла баню еще и получше заводской, железнодорожную, вымылась хорошо, сменила белье, даже постирушки мало-мальские сделала и тихо вернулась в вагон, где все его обитатели уже крепко спали. Она забралась на свое место, почувствовала мягкую подстилку на соломе, догадалась, что это бушлат Данилы, спихала его из-под себя в голова, незаметно застелила портянками солому и с глубоким вздохом водрузилась на постель.

– Ты чего возишься-то? Помыться удалось?

– Удалось, удалось, об этом не беспокойся.

– А об чем же мне беспокоиться?

– Я знаю о чем, слышу, как ты неспокойно спишь. Хоть и теленок, а все молодой, живой человек.

Шепчась, она все плотнее придвигалась к нему и жарко дышала в ухо. Потом вдруг начала его целовать и выдыхивать прерывистым шепотом: «Данечка-Данюшечка! Данечка-Данюшечка!.. Чудушко мое!..»

Как они спарились, Данила и не помнил, услышал только, как Марина простонала сквозь стиснутые зубы и сразу вроде как опала завядшим листом с дерева. Зато уж на всю жизнь явственно запало в голову то, что происходило потом, в темноте вагона.

Марина возилась у стены вагона, что-то долго вытирала, затем еще дольше натягивала на себя не просохшие после стирки трусы, наконец отрешенно вздохнула и всхлипнула:

– Вот и все… а ты, дура, боялась, как говорится в народе.

Данила притаился, молчал, но скоро понимать начал, что молчать в такое время неудобно, и, как многие мужчины при подобных обстоятельствах, принялся неуклюже каяться:

– Прости! Я ж не знал, что ты такая… – Помолчал, лицо ее пощупал, оно было в слезах. – Войну прошла, огни и воды, и вот…

Она вдруг встрепенулась, бесцеремонно пощупала его промежность:

– Тюха! Застирывать надо. И брюки, и кальсоны.

– Зачем?

– Зачем? Зачем? Разболокайся, говорю…

В тесноте, неумело ворочаясь, он начал снимать с себя, что велели. Марина помогала ему. Вскоре зачурлюкала вода в кране дежурного бачка для питьевой воды, взбрякивала пряжка ремня, пощелкивали о железо пуговицы, и вот злоумышленница с узлом в руках вскарабкалась на нары, долго пристраивала брюки в открытое окошко, цепляла их за крючки люка, чтоб обдувало.

– Кальсоны наденешь мокрые. На штаны солдаты подумают, может, описался боец, кальсоны – это, брат, улика.

Они прибрались и теперь уж лежали, прижавшись друг к другу под шинелью.

– Прости еще раз, – прошептал он еле слышно.

– Да не переживай ты, Даня, не казнись, поздно или рано это неизбежно произошло бы. – И долго, долго молчала, не шевелилась и как-то слишком умудренно и устало добавила: – Да теперь и не зашьешь обратно, даже операционным кетгутом, пластырем не заклеишь. Конечно, не в такой бы постели, не в этом логове, но не одни мы нынче такие бесприютные. Спи! Спи давай. – И она стала, как ребенка, прихлопывать его по шинели, баюкать вроде.

– Выходит, мы теперь уж муж и жена, – засыпая, прошлепал своими детски пухлыми губами Данила.

– Выходит, – подтвердила она и поцеловала его в щеку, в преддверии бороды обметанную пухом.

– А кетгут – это чё?

– Багор через плечо, спи.

* * *
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3