Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Воспоминания

Год написания книги
1935
<< 1 ... 19 20 21 22 23 24 25 26 >>
На страницу:
23 из 26
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Едем в тарантасе по дороге. Мужики в телегах сворачивают в стороны и, когда мы проезжаем мимо, почтительно кланяются. Это вообще все встречные мужики, которые никого из нас даже не знали, – просто потому, что мы были господа. К этому мы уж привыкли я считали это очень естественным. И если мужик проезжал мимо нас, глядя нам в глаза и не ломая шапки, мне становилось на душе неловко и смутно, как будто это был переодетый мужиком разбойник.

И когда я жил у наших родственников-помещиков, я всегда чувствовал это почтительное отношение к себе мужиков и дворни. Звали «барин», смотрели ласковыми глазами, умиленно улыбались на мои ребяческие выходки. А тут же рядом, если то же самое сделает их собственный мальчишка, – грубый окрик или подзатыльник. Создавалось ощущение, что я сам по себе какой-то очень хороший, что мы особенная порода, не то что эти мальчишки с сопливыми носами и вздутыми, как шары, животами, в грязных холщовых рубашках, пахнущих дымом. Я, конечно, был великодушен и снисходителен, разговаривал с ними, играл. Но и они меня искренно считали каким-то как бы высшим существом, и я также искренно считал их существами низшими. Все они были очень милые, – и ребятишки, и бородатые их отцы, и рано постаревшие матери, но, конечно, все они стояли где-то там, далеко внизу, и была к ним нежно-задумчивая, приятная душе жалость.

Но часто случалось, – вдруг это самопочитание начинало колебаться и уплывать, и охватывал стыд за себя, и я казался себе ниже стоящим и презренным. Это было во время работ: когда длинною цепью косцы двигались по лугу, жвыкая косами, в крепком запахе свежесрезанной травы, или когда сметывались душистые стога, под шуточки парней и визги девок, или в золотисто-полутемной риге, под завывание молотилки, в веселой суете среди пыли и пышных ворохов соломы. Все – загорелые, пахнущие здоровым потом, исполненные величавой надменности и презрительности к неработающим. В чистенькой своей рубашечке, с безмозольными руками, я с завистью и подобострастием глядел на них, и было чувство щемящего одиночества, отчужденности, недостойности своей быть с ними наравне. За работами наблюдал дядя в парусиновом пиджаке или тетка в синей блузе. Мне казалось, что и на их лицах я в такие минуты читаю то же чувство некоторой приниженности и конфуза. И вдруг странно становилось: этот толстый неработающий человек в парусиновом пиджаке, – ему одному принадлежит весь этот простор кругом, эти горы сена и холмы золотистого зерна, и что на него одного работают эти десятки черных от солнца, мускулистых мужчин и женщин.

* * *

Отрочество, это тот хороший возраст, когда хорошую книгу хочется перечитать десять, двадцать раз, когда с каждым разом читать ее все приятнее. Мне счастье было: у нас много было хороших книг своих, их не нужно было на две недели брать из библиотеки и спешить прочесть, они всегда были под рукою. У брата Миши был подарочный Лермонтов, у меня накопились подарочные Гоголь, Кольцов, Никитин, Алексей Толстой, Помяловский. Накопил денег и купил себе полного Пушкина. У папы были подаренные, ему пациентами сочинения Тургенева, Некрасова (хорошее четырехтомное издание с подробнейшими примечаниями, – я такого потом нигде не встречал). Этих писателей я читал и перечитывал, знал наизусть множество стихов, знал наизусть и целые куски прозы, например:

Козаки, козаки! не выдавайте лучшего цвета вашего войска! Уже обступили Кукубенка; уже семь человек только осталось от всею Незамайковского куреня; уже и те отбиваются через силу; уже окровавилась на нем одежда. Сам Тарас, увидя беду его, поспешил на выручку. Но поздно подоспели козаки…

Или из «Записок охотника», как состязаются певцы и как в воздухе, наполненном тенями ночи, звучит далекое: «Антропка-а-а!» И много еще. Но не было у нас Льва Толстого, Гончарова, Достоевского, не было Фета и Тютчева. Их я брал из библиотеки, и они не могли так глубоко вспахать душу, как те писатели, наши.

Постоянно были у меня на столе – тоже кем-то подаренные папе – издания Гербеля: «Русские поэты в биографиях и образцах», «Немецкие поэты», «Английские поэты» – три увесистых тома. Откроешь наудачу и читаешь, – сегодня Баратынского или Клюшникова, завтра Ленау или Аду Кристен, там – Теннисона или Крабба. Незаметно, камешек за камешком, клалось знакомство с широкой литературой.

Я родился и вырос в Туле, – она входит в район московского говора, в район образцового русского языка. Казалось бы, язык у меня естественно должен быть хорошим Но этого нет. Особенно с ударениями плохо. Всю жизнь приходилось отвыкать от неправильных ударений. БоярЫшник, Ольха, взбЕшенный, новорОжденный. Причина вот какая: в живом общении с людьми, из живой речи усвоена была только очень небольшая часть словесного запаса. Остальное было воспринято из немого чтения книги в одиночку. Мы росли сначала – на плохом литературном языке детских рассказов, потом – на хорошем литературном языке классиков.

* * *

Мы были знакомы с Конопацкими и раньше.

Мать их, Мария Матвеевна Конопацкая, держала лучшую в Туле частную школу и пансион. Школа готовила мальчиков и девочек к вступлению в казенные учебные заведения, репетировала живших пансионерами тут же, при школе, реалистов и гимназисток. У Конопацких был обширный дом на углу Старо-Дворянской и Площадной улиц. Марин Матвеевне помогали в занятиях по школе три ее девушки-сестры. Муж ее, бывший инспектор народных училищ, тоже преподавал в школе, был ее инспектором и грозою для мальчиков, не подчинявшихся женскому руководству.

Мы встречались с Конопацкими по праздникам на елках и танцевальных вечерах у общих знакомых, изредка даже бывали друг у друга, но были взаимно равнодушны: шли к ним, потому что мама говорила, – это нужно, шли морщась, очень скучали и уходили с радостью. Чувствовалось, – и мы им тоже неинтересны и ненужны.

На святках 1880–1881 года был танцевальный вечер У кого-то из знакомых. Выли мы, были три Старшие девочки Конопацких, – Люба, Катя и Наташа. Я пригласил Катю на вальс. В то время вальс танцевали не в три, а в два па, – это давало очень быстрое кружение. Не со всеми танцуется одинаково; с некоторыми бывает особенно как-то ловко и ладно танцевать, – когда без перебоев, легко и вольно кружится пара, как будто движимая одною волею. Так оказалось с Катею. Она была рыжая, я к ней по этому поводу испытывал некоторое снисходительное сострадание. Но так было приятно с нею танцевать, что я то и дело стал подходить к ней. И вдруг увидел, чего раньше не замечал, – что она поразительно хорошенькая! Милое матово-белое, легко краснеющее лицо, лукавые глаза и совсем особенная, медленная улыбка. И глаза эти приветливо уже смеялись мне навстречу, когда я уверенно подходил к Кате и кланялся. Она вставала, я обнимал ее тонкий стан подростка, она клала свою ручку на мое плечо, – и мы начинали кружиться по паркету. Опьяняло душу это наслаждение быстрого, беструдного и слитного кружения, похожего на совместный полет в ритмически-колеблющихся, музыкальных пространствах.

Да! Как же я раньше этого не замечал? Удивительно милая. Мы сидели рядом, весело разговаривали, смеялись. Удивительно милая. И к лицу ее больше всего идут именно рыжие волосы, – только не хотелось употреблять этого слова «рыжий». Густая, длинная коса была подогнута сзади и схвачена на затылке продолговатою золотою пряжкой. Это к ней очень шло. Я это ей сказал: как будто золотая рыбка в волосах, и сказал, что буду ее называть «золотая рыбка».

Катя была вторая из сестер, на три года моложе меня. Старшая, Люба, на полгода меня старше, была уже взрослая, полногрудая, с нею танцевали старшие гимназисты и студенты, за нею явно ухаживал и все время танцевал с нею гимназист-дирижер Филипп Иванов. Мне танцевать с нею было неловко: она была для меня слишком тяжела и громоздка, и смущал ощущавшийся под рукою твердый корсет. Но и она, – я теперь увидел, – тоже была хороша: с темной косою до пояса, круглым румяным лицом и синими глазами навыкате. Ах, очень даже хороша, – настоящая русская красавица. Только я казался себе слишком для нее мальчишкою. Очаровательна была и третья, Наташа, очень светлая блондинка с ясными глазами, веселая хохотушка. Танцевать с нею было хорошо, почти даже так, как с Катей.

Как будто кто-то пленку снял у меня с глаз. Как это вдруг и почему случилось? Скучные, официально знакомые девочки преобразились и засияли поэзией и очарованием.

Я спросил Катю, будут они завтра на балу у Занфтлебен? Она сказала, – будут. Я пригласил ее на первую кадриль, а Наташу на вторую. И каждый день почти мы стали с ними видеться. И стали они все три для меня не просто знакомыми, даже не просто хорошенькими, а милыми, близкими. Когда они были в танцевальной зале, все становилось светлым, значительным и радостным.

Они пригласили меня прийти к ним днем. Я провел у них целый день до позднего вечера. Мне было очень хорошо. Когда, провожая меня, все стояли в передней, Катя вдруг сказала:

– Приходите завтра опять к нам.

И все подхватили:

– Правда, приходите!

Начался для меня какой-то светлый, головокружительный, непрерывный праздник. Каждый раз, когда я вечером прощался, они меня приглашали к себе на завтра, и я совсем исчез из дому. Но теперь были праздники, а у нас дома смотрелось на это так: праздники – для удовольствий, в это время веселись вовсю. Зато будни – для труда, и тогда удовольствия только мешают и развлекают. А теперь были праздники.

Очень большая, темноватая гостиная с полированными восьмигранными деревянными колоннами. Колонны на середине высоты охвачены венками из резных дубовых листьев. Стрельчатые окна, вверху их – разноцветные мелкие стекла, синие, красные, зеленые, желтые. Мария Матвеевна, полная, с доброй улыбкой, сидит в кресле и расспрашивает меня о здоровьи папы и мамы, о моих гимназических делах, о бабушке и тете Анне. Муж Марии Матвеевны, Адам Николаевич, высокий, плотный и бритый, молча расхаживает по гостиной и только изредка, посмеиваясь, вставляет в разговор слово. Тут же и сестры Марин Матвеевны и девочки, конечно.

Эти все разговоры – так, введение только. Потом мы остаемся в своей компании – Люба, Катя, Наташа, я, – и с нами неизменно Екатерина Матвеевна, тетя Катя, сестра Марии Матвеевны, с черными смеющимися про себя глазами, очень разговорчивая. Ей не скучно с нами, она все время связывает нас разговором, когда мы не можем его найти. Как теперь догадываюсь, – конечно, она неизменно с нами потому, что нельзя девочек оставлять наедине с мальчиком, но тогда я этого не соображал.

Увлечение мое морской стихией в то время давно уже кончилось. Определилась моя большая способность к языкам. Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда буду там консулом. Или нет, я буду не консулом, а доктором и буду лечить Наташу. – Наташа, покажите язык!

Она отказывается, хохочет. Я рисую на бумаге Наташу с высунутым длинным языком и себя рисую, – стою перед нею и держу ее за язык.

Катею я все время исподтишка любовался и не мог понять, – почему я давно не заметил, какая она красавица. Лицо было чудесного бело-матового тона, легко красневшее нежным румянцем; медленный взгляд глаз в сторону; и эта ее улыбка. Мне и теперь кажется, что Катя была исключительною красавицею, с удивительно тонкими и изящными чертами лица. Много позже, когда я в Лувре смотрел на портрет Монны-Лизы, – что-то в ее загадочной улыбке мне было знакомое, – ее я видел у Кати. И еще мне напомнил Катю портрет возлюбленной Пушкина, графини Воронцовой, где она стоит около органа, в берете со страусовым пером.

4 января, в день моего рождения, был, по обыкновению, танцевальный вечер у нас, – были и Конопацкие. 5 января – пост, и в гости нельзя. Шестое – последний день праздников – провел у Конопацких. Я их пригласил прийти весною к нам в сад. Простились. И – трах! – как отрезано было ножом все наше общение. Началось учение, – теперь в гости нельзя ходить; это слишком развлекает. Но в душе моей уж неотступно поселились три прелестных девических образа.

* * *

Это проводилось у нас очень строго: делу время, а потехе час. В учебное время – никаких развлечений, никаких гостей. Даже если очень какой-нибудь интересный был концерт или спектакль, мама отпускала нас неохотно, и это всегда было исключением. Даже в воскресенья и праздники во время учения – все равно: зачем в гости? Мало братьев и сестер? Играйте между собою, сколько угодно. Мы росли, как в монастыре, и совсем отвыкали от общения с людьми, – только с товарищами виделись в гимназии. Тетя Анна возмущалась таким воспитанием, доказывала маме, что мы растем настоящими дикарями, что так девочки никогда ни с кем не познакомятся и не выйдут замуж. Мама возражала:

– Э! Все в божьей воле! Я вот сама никогда ни с кем не знакомилась, собиралась в монастырь, – а вот вышла же за папочку. Господь захочет, – все будет так, как надо.

По-видимому, родители очень боялись, чтобы из нас не вышли светские щелкуны и бездельники. Такими мы не вышли. Но большинство из нас на всю жизнь остались неразговорчивыми домоседами-нелюдимами.

Карты считались очень опасным развлечением, в них дозволялось играть только на святки и на пасху. Зато в эти праздники мы с упоением дулись с утра до вечера в «дураки», «свои козыри» и «мельники». И главное праздничное ощущение в воспоминании: после длинного предпраздничного поста – приятная, немножко тяжелая сытость от мяса, молока, сдобного хлеба, чисто убранные комнаты, сознание свободы от занятий – и ярая, целыми днями, карточная игра.

Однажды на этой почве произошло большое недоразумение. Младший мой братишка Володя увидал, что сестры в будни играли в «дураки», и начал их стыдить:

– Как вам не стыдно? Разве не знаете, что карты – святая игра? В них можно играть только в очень большие праздники!

* * *

Была такая хрестоматия Ходобая и Виноградова, – с разными отрывками и рассказцами для перевода с латинского на русский и с русского на латинский. Попался мне там один рассказец: «Геркулес на распутьи». И вдруг вздумалось мне переложить его в стихи.

До тех пор никаким сочинительством я не занимался. Раз только, когда мне было лет девять, я сшил себе хорошенькую тетрадку, старательно ее разлиновал, на первую страницу «свел» очень красивый букет из роз, – сводные картинки у нас почему-то назывались хитрым и непонятным словом «деколькомани», – надписал заглавие: «Сказка» и дальше стал писать так:

Наступил вечер. В кустах сидел мальчик небольшого роста и ел яблоки. Вдруг из ямки выскочил один оборванный мальчик и сказал:

– Мальчик, хочешь, я тебе расскажу сказочку, а?

Но дальше ничего не мог придумать.

Теперь мне неожиданно захотелось переложить в стихи рассказ из хрестоматии Ходобая. Когда сочинилось четыре стиха с рифмами, я подбодрился и стал сочинять дальше. С неделю сочинял. Старался, потел, падал духом и опять подбадривался. Оживить рассказ не хватало фантазии, и я рабски старался держаться подлинника. В результате всех трудов получилось следующее замечательное произведение:

НА РАСПУТЬИ

Алкида некогда, с которым в силе
Никто б равняться не посмел,
Богини две, явившися, спросили,
Какой себе желает он удел.
Одна из них была почти совсем нагая,
Со взором наглым и живым;
Себя самодовольно озирая,
Она явилася пред ним.
«Если бы, – она сказала, –
Ты последовал за мной,
То тебе б я показала,
Как приятен моя покой.
<< 1 ... 19 20 21 22 23 24 25 26 >>
На страницу:
23 из 26

Другие аудиокниги автора Викентий Викентьевич Вересаев