Оценить:
 Рейтинг: 0

Блики, или Приложение к основному

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И там, во дворе-колодце, шум фабрики заслонив, кто-то гулко захохотал.

«Этим, пожалуй, и закончу, – подумал Иван. – Но это уже сюда…» – другую взял тетрадь, открыл её и записал:

«Во дворе засмеялись. Смех знакомый – встречай гостей. Крикнут: “Валя!” – значит, ко мне. Пятый этаж – кому не лень без лифта тащиться впустую: войдут во двор, пролают – ночь-полночь – махну им рукой в окно, тогда уж и поднимутся. А “Валя” – это для жильцов, чтобы, разбуженные, проклинали не меня, Ваню, а какую-то там Валю. Дом наш конспиративный, с табличкой мраморной, с гвоздиками на ней, тут по традиции…»

Однако:

– Ва-ля!

I

Иван взял свитер, сказал:

– Пока, – вышел из комнаты, затем – из квартиры, ни той, ни другой дверью не хлопнув, спустился, залез рукой в почтовый ящик и вынул оттуда письмо.

«Город Ленинград, Набережная речки Карповки, номер дома 25, квартира номер 25, Несмелову Ивану Орестовичу, студенту».

Отец всегда так подробно, без сокращений, расписывает адрес, но только в клеточках, что на конверте, с неизменным постоянством вырисовывает усердно индекс Каменска-Кемского – обратной почты. Но – доходят. Пишет отец редко, раз в полгода, и письмами его, как правило, Иван обязан невесёлым каменским событиям. Всё весёлое и смешное, как считает отец, заслуживает устного, застольного пересказа. Письмо же, по его понятиям – документ, дело серьёзное. На конверте двумя стрелочками отец указывает предел: где и сколько отрывать, чтобы не повредить послание. Исписанный лист бумаги отец старательно складывает, ребром ладони разглаживает сгиб, всовывает в конверт, постучав о стол, смещает к краю, противоположному марке и адресу, и там фиксирует его капелькой канцелярского клея, после этого запечатывает, ещё раз проверяет, подставляя к свету лампочки или к окну, и, уж уверившись, наводит стрелочки. Так делал он, по крайней мере, раньше, когда писал письма своим сёстрам, а изменять привычкам не в его правилах. Ну и уж, что тут говорить, только по стрелочкам Иван конверт и разрывает.

«Писал тебе, нет ли, может, и так от кого уже известно. В декабре ещё, по мелкоснежью, – сообщает отец, – Чесноков Гриша отправился в тайгу белковать с бескурковкой, на предохранитель, наверное, не поставил, выпивши, видать, был, зацепился за сук, или так чё – споткнулся, и снёс себе вместе с шапкой весь затылок, нашли недели через две, и то ненароком натокались. Так и лежал ничком, потравленный не то птицей, не то соболями. Мелким кем-то – не росомахой. Сам порешился, наверное, грешить не на кого – ружьё при нём, патрон в стволе выхолощенный, ремень ружейный в руке зажат, коронка золотая – как отскочила, так во рту нетронута осталась. Какой варнак, дак тот ружьё бы прихватил, а не ружьё, дак нож или патронташ, из амуниции ли чё – пустым не ушёл бы, навидался я таких, норов их изучил. Бежали летом с зоны двое, но их словили вроде подле Ворожейки, в сентябре ещё. На поминках проезжие шофера леспромхозовские, помянувши Гришу, бичу Науму челюсть покорёжили и переносицу проломили, ходит теперь, гнусавит, как Нонка- сифиличка, и Гутя такая же, подружка Нонкина, новенькая у нас, не знаешь, наверно. До суда дело не докатилось, откупились коробкой одеколона, сами с Наумом и мировую выпили, а выпили – глаза вразнобой и закуролесили: смяли на кразе у Фанчика палисадник – осенью загораживал Осип, снесли журавля у колодца – век тихо в заулке отстоял – и напоследок избу у Дуси-сучки развернули мордой к завозне, на чём и угомонились, уснули до утра в кабине, как только не угорели, диву даюсь, хотя с такими-то как раз никогда никакой язвы и не случается, из воды сухими выходят, из огня – невредимыми. Целую зиму здесь горбатились – начальство ихнее так рассудило, чтоб лишнего шуму не подымать, – а жили у Дуси в бане, и Дуся с ними, и сын её там же, застудила, наверное, парня, дура, видел его в магазине – сопливит и кашляет – кого там, трёх лет нет, однако. А Дусе хоб хны, такое общежительство ей по нутру, отпускать мужиков не хотела. Ещё кто избу ей своротит, дак только рада будет. Меньшикова Семёна с аппендицитом в город увозили, вырезали, оставили там, в брюхе, то ли вату, то ли бинт, Марфа говорит: окурок, – но это вряд ли, хотя хрен их, коновалов, знат, я с ногой полежал, дак на них нагляделся. Умер Семён от заражения крови, девять дён как похоронили, а к Марфе Петро Алексеевич, Жердь-то, посватался, тоскливо одному куковать, бабы его стыдят, не все, правда, больше вдовые, а некоторые дак в поддержку: чё, мол, и сошлись бы, всё легче вдвоём-то, но Марфа отказала. Петро ведь меня лет на шесть, а то и на все семь, однако, старе, а Марфе и шестидесяти, наверное, нет. Вот все и новости. Серёдка мая, снегу ещё по пояс, запурхаешься, куда сунешься, и что за весна, скотину с завозен никто пока не выпускает, а сена у многих уже ни клочка, ни навильника, ездят на Медово, на Сосново да в Култык под Ялань, воруют в колхозе солому, ладно что колхоз далеко и ни одна душа оттуда не нагрянет – реки-то вскрылись, половодье, путь отрезан, да и, чё уж там, всё равно или сгорит, пал пойдёт, или сгниёт. Белки проходной нонче много было, кто на добрых ногах, тот и так её, без собак, брал. Марышев, хвастался, два десятка набил, не приврал если. Хотел было и сам, снарядился, как путний, до ельника доковылял, у могил постоял и назад – нет на ходули мои надёжи, завалюсь где, жди потом, когда и кто подберёт, да и людям – ищи меня после. А так по-старому всё вроде, особо и сообщить нечего, были чудеса, дак так кто расскажет, если надумаешь – приедешь. Полгода ничего, а тут Таисья, мать ваша, стала сильно сниться, тяжело, как будто манит. Осип привет велел передать, так что передаю, пока не забыл. Читал тут в «Известиях», что в Южной Корее, под американцами которая, тайфун пронёсся, народу, пишут, много перегибло, ущерб большой устроен. У нас далеко от моря, всё вроде и ладно. Ну, будь здоров, – пишет отец, – это основное, а остальное приложится».

– Будь здоров. Остальное приложится, – повторил вслух Иван, спрятал письмо в карман, вошёл в метро и, уж ступая на эскалатор, чуть было не оглянулся, чуть было не спросил: «Папа, есть у тебя пятачок?»

Приехав в аэропорт, на Илью он уже не злился, не был, как говорят в Каменске, на него в сердцах. Говорят в Каменске чуть иначе: «с ним в сердцах», – но суть не в этом. Сердиться долго Иван не может, порой и желание на то есть, и причина веская, понаслаждаться злостью в себе хочет, но не получается. Ехал Иван в автобусе и, глядя на убегающую дорогу, думал: «Так для меня обычно: после минутного конфликта с кем бы то ни было – с приятелем, – неприятелем, с прохожим или с продавцом – час или сутки, время определяет гнев – на подмостках театра, арендующего чуланчик в моей голове, разыгрывается пьеса в одном, но повторяющемся действии с двумя персонажами, где первое лицо – это я, второе – человек, обидевший меня или оскорбивший, чем и вызвавший в моём встревоженном мозгу весь этот концерт; причём жесты, мимика и монолог моего партнёра, соответствуя первоначальным, на всём протяжении пьесы остаются, как правило, неизменны, а мои, удаляясь от подлинного варианта – немого протеста или серии беспомощных заиканий – становятся умнее, острее и язвительнее, и так до середины спектакля, но после, к занавесу, происходят чудеса – стрелка перемагничивается и вместо Севера начинает указывать Юг, – я каюсь, винюсь и весь грех готов возложить на себя, а уж там, в гримёрной, тесной и душной, поджидает меня маленький, угрюмый священник автокефальной церкви моего духа, который выслушивает мою исповедь, вникает, раздражённо куксится и оглашает епитимью. Вот как для меня обычно, – думал в автобусе Иван, – смешное дело. А что ещё смешнее, так вот: вплоть до сердечного порыва – бежать и извиняться, – это тогда, когда перегоришь, конечно. Просто чиновник чеховский и только – ещё бы расстроиться, расхвораться и помереть. Так что родился я, слава Богу, в свою эпоху. За рефлексию не удавят, – думал Иван, – камнями за слюнтяйство не побьют. Осудят за безвольность, но не поколотят. А вот для гордой родовой или феодальной системы с их кодексом чести, когда жажду мести как факел следовало пронести сквозь годы, а то и век, а то и внукам её без ущерба передать, я бы не годился. Я бы не смог достойно отплатить за родича или за себя и был бы проклят. И справедливо, разумеется. Ибо око за око, зуб за зуб. Заповедь соответствия и баланса, предписанная нам тем, кто в экологии разбирался не меньше нашего. А иное – с подставленной щекой, с блаженством кротких да с победой зла добром, между которыми границу, как между тёплым и холодным воздухом, могу переступить, увидеть не могу – уж не юродство ли, не скоморошество? Чья воля, чей пример, какая сила, что так перекроило нас, переиначило – шальное солнце с игривым протуберанцем, Уроженец Вифлеема, флюиды Шакья-Муни, сквозящие с востока? Или виной всему те удила, которыми взнуздало бытие наше хилое сознание? Не знаю, вопрос мне не по уму, хоть он порой и «выглядывает в окно», да и голову над задачей ломать будто незачем – речь-то о результате, а результат известен».

Выслушав ещё в автобусе отповедь маленького угрюмого священника, согласившись с ним и выпроводив его из памяти, на пандус аэровокзала Иван ступил уже таким: с досадой только на себя, к Илье – без претензий. Более того: был теперь Иван ему благодарен. За то, что с его, пусть и невольной, помощью отвлёкся от писанины, побежавшей по ложному руслу, и к благу своему развеялся. Да и к тому же, что хитрить, вовсе не Илья был причиной раздражения, ещё и раздутого по дороге, а письмо от отца и прерванный утром телефонный разговор с Осей, который не даст ему покоя, пока не завершится, да, может быть, ещё и зелёная муха, залетевшая в окно. А Илья – тот под руку лишь подвернулся и пар посодействовал выпустить.

Раньше он приезжал сюда часто: когда тоска по Каменску, по близким, друзьям детства, по солнцу и иному ландшафту, по тайге и иным взаимоотношениям между людьми выметала из головы все мысли, и писанина стопорилась, когда от крепкого чая начинало тошнить, батон не лез сухомяткой в горло, а магазины были уже закрыты, тогда он и отправлялся в Пулково. Съедал на втором этаже в буфете котлету, по вкусу похожую на батон, выпивал кофе, напоминающий кофе, и, чувствуя праздник в желудке, спускался по лестнице. А около полуночи, когда объявляли регистрацию билетов и оформление багажа на рейс «Ленинград – Исленьск», не имея за душой ни билета, ни багажа, становился в очередь. Откройся он с этой блажью перед Ильей, тот непременно бы, захохотав, спросил: «Ну, старичок, и, что ли, кайф?» – он бы ответил: «Дурь глухая». Мнимая цель приближалась, срок самообольщения истекал, за ним стоящему настоящему пассажиру говорил, мол, отойдёт, но скоро будет, и через полчаса уже качался в поезде метро, уставившись в противоположное стекло вагона и воображая себя в тускло освещённом салоне летящего на восток самолёта, а взгляд свой – сфокусированным на стюардессе, любезно предлагающей ему напиток или карамель. Ну а представить – тут, грешным делом, воля наша – можно всё что угодно, вот он и представлял, будто родина его – край Исленьский – зверь этакий, распластавшийся поперёк страны, душой или позвоночником у него река Ислень, а сердце, разумеется, пуп ли – в Каменске. Лежит этот зверь на боку, будто нарочно от него отвернувшись, лежит, хвост откинув, а конец хвоста здесь, в Пулково, началом ориентира в аэрофлоте служит. Глупо, конечно, думает Иван, и честь для Исленьска не бог весть какая, если про хвост не забывать – где его начало, но внутренний цензор уж больно благодушен и редактор ленив да либерален, а пока сам с собой рассуждаешь, они и вовсе спят, а пока они спят, можно и сказать: потолкаешься в Пулково, послушаешь, пристроившись, чёкающих земляков, в лица их наглядишься и благо переживаешь после, будто родина тебя хвостом легонько коснулась, так что-то… вроде тургеневского дыма…

И трудно бывает нарушить раз заведённый порядок, установленный тобой или продиктованный когда-то обстоятельствами, если, конечно, это не тоталитарное принуждение: проснулся, например, встал, зубы щёткой поскрёб, чай выпил – и попробуй после этого, курильщик заядлый, папиросу не выкурить. Вот и сейчас, не нарушая уже привычной для него последовательности действий, Иван съел котлету, выпил кофе и подался вниз. Ещё спускаясь по лестнице и думая о ней как о предметном знаке, а заодно заботясь и о том, как время скоротать, услышал он, что объявили «его» рейс, но к очереди сразу примыкать не стал – повременил в наблюдении: чем длиннее очередь, тем дольше кайф, так в его случае, – затем пристроился и начал вживаться в образ: ну, вот, дождался, причин технических не возникнет, Ислень туманом не разразится, туман от неба Исленьск не скроет, часов через шесть, глядишь, и… тьпу!.. хоть всё бросай и улетай. Стал озираться, чтобы поостыть. Перед Иваном – пассажир. Ноги у пассажира тонкие, худые, ме?ста в джинсах ещё на пару таких; туфли – тупоносые, с фабричной прозеленью разводов – на высоких, самопально подточенных каблуках; пиджак коричневый из кожобмана, такая же кепочка с пуговкой – «кореш в отпуску», тип нередкий, с мая по сентябрь на любом вокзале можно встретить. И подумал Иван мельком: «Либо тельняшка под пиджаком, либо рубаха с рекламой спорта», – и забыл про него, про тонконогого. Очередь на ум пала, сравнилась с часами песочными и отбыла восвояси, а то и в другую распахнутую голову. Туристы, альпинисты, геологи, земляки Ивана и те, что к землякам его в гости летят, кто рукой, кто ногой багаж перед собой двигают, посмеиваются, поплакивают, с провожающими, у кого они есть, целуются – обыденно. Тут и там, что на Мурманск, думает Иван, командировочные толкутся, их тоже угадать можно – по отчуждённости, по клади ручной – вроде банной – и ещё по каким-то признакам, с ходу которые и не выделишь. И очередь к концу, и время кайфа к пределу, когда повернулся к Ивану пассажир, им отмеченный, и сказал:

– Борода, отойду, скоро буду.

«Тельняшка», – подумал Иван, на уши пассажира глядя. Уши его и сказали Ивану сразу так: «Степан». Без мочек они у него, треугольные, будто ромб рассекли пополам – с угла на угол, половинки слегка согнули, чтобы звук не отскакивал, и к голове приладили. Закрой владелец их волосами, прижми их кепкой, они не проболтались бы. Так Стёпа изменился, а оттого и подумать можно, будто Стёпины уши присвоил другой человек. Или поносить на время взял. Или совсем уж худо: в карты навечно выиграл. Опознал Иван по ушам Стёпу и теперь следит за ним искоса: процокал Стёпа подковками через зал, потоптался возле киоска журнального, к лестнице отошёл и, джинсы локтями подтянув, сел на картонный ящик, расписанный словом «Сони», именем страны, где родился и из которой прибыл, и ещё какими-то буквами, цифрами и иероглифами. Сел Стёпа, судя по всему, не на пять минут – туфли снял, ноги на них, как на педали, поставил и кепку о стену на глаза сместил – то ли вздремнуть собрался, то ли видеть никого не хочет – не вода ток людской, раздражает. По-своему, конечно, рассудил Иван выходку Стёпину с очередью на Исленьский рейс. Ему и самому, кстати, если удирать, так в самую пору. Повернулся к девушке, приоткрыл было рот, но на этот раз и врать не пришлось – близоруко прищурившись, растянув пальцами веки, обо всём забыла девушка – на живых голубей в фонаре пялится. Распрощался Иван с ностальгической иллюзией и вышел из игры. А после этого так: вряд ли и осознавал, что делает, направился к Стёпе, думая: «Не узнал сразу, может, и теперь не узнает – с бородой он меня не видел? – не видел, да и времени прошло немало, а узнает, так и «хрен с ём», как говорит Фанчик. Приблизился. Не мудрил, встал перед Стёпой и говорит самое что ни на есть простое:

– Закурить не будет? – и головой, как сова, вокруг – как бы в оправдание: мол, извини, но ты один тут такой, свойский, у кого ещё спросишь.

– Без фильтра, – говорит Стёпа и, видимо, уловив в голосе Ивана что-то – суетное, возможно, – подбородком так: только не юли, мол, не надо, и без этого дал бы.

Говорит Иван:

– Угу, – и смотрит.

С ящика не поднимаясь, вынул Стёпа из кармана толстый плексигласовый портсигар со стереокартинкой на крышке – японка подмигивающая – клацнув кнопкой, раскрыл его и протянул Ивану. А тот вытягивает из-под резинки сигарету, разглядывает Стёпу исподтишка и спрашивает:

– В Исленьск?

– Нет, – отвечает Стёпа, – в другую сторону. В Киев. – Кепку при помощи стены чуть-чуть приподнял, из-под козырька глянул и говорит:

– А ты?

– Я?.. Никуда, – говорит Иван. – А-а, провожал… – сказал и кивнул, дескать, спасибо и ещё, мол, раз: извини. Вышел на пандус и думает: «Ну и ну, ну и Стёпа, сам себя лет на десять старше, и голос совсем не тот, не Стёпин… то ли поддаёт крепко, то ли горло застужено?»

Ночь уже. Светлая, не парна?я, но тёплая. Слева над горизонтом розово-охристый след самолёта, справа – чёрный. В небе единственная звезда. Нет ей названия у Ивана. Все звёзды для него тёзки: «Звезда» – одно им родовое имя; хотя нет, существует такая, имя и место на небосводе которой помнит, – Полярная. «У отца уже утро. Встал. Ходит… или на солнце с кровати смотрит… свет рассеян из-за шторки». Тесно от тепла в свитере. Снял его. Рукава завязал на поясе. Думает: «Наколка у Стёпы на пальцах – “перстенёк” и “звёздочка”, и буква “А” на мизинце…»

И Стёпа появился, помял сигарету, сплюнул в урну и говорит:

– Разреши, – прикурил и затянулся с придыхом, будто пробыл минуту под водой и вынырнул, по воздуху стосковавшись.

И ситуация такова: сигарету, что курит, стрельнул Иван у Стёпы, а потому, считает Иван, вроде как и молчать неприлично. И говорит:

– В отпуск? – говорит, что на ум пришло, то, что место ему подсказало. – Из отпуска?

– Нет, – говорит Стёпа, – живу под Киевом. Боярка, если слышал. – Смял о каблук сигарету, пальцем сбил её на асфальт, взглянул на Ивана коротко и говорит:

– Ну чё, какого хрена?!

– В смысле? – говорит Иван.

– В смысле, – говорит Стёпа. – Под шланг пилишь.

– Не понял, – говорит Иван.

– Не понял он, – говорит Стёпа. И тут же, без перехода: – Патрон я тогда перепутал. – Точно метил, бил сблизи, потому и попал: от дыма Иван откашлялся и говорит:

– А записка?

Но тот, Стёпа, будто переиграл на очко и ведёт:

– Пыж? – говорит Стёпа и усмехается: и ни зубов двух передних, ни фикс вместо них – паз удобный для сигареты, им, когда курит, Степан и пользуется – сигарету в него вставляет, словно ружьё в рогатину, – целиться ловчее.

– Да, – говорит Иван.

А Стёпа – себе, друг ли у него есть, другу часто твердит об этом, жене ли – говорит как давно готовое:

– Письма она мне вернула, сидел пыжи из них делал, хотел утром за рябчиками сходить, а потом… то да сё, мать там ещё что-то… второпях собирался, сунул в карман и не посмотрел, а в клубе… – Или так тут сбился, или фразу свою фасованную по-иному перед новым собеседником вдруг услышал, но осекся и счёт Ивану как бы помог сравнять: – Дробь… пятый номер, а думал бы, так… Ты же не следак, чё мне кнокать.

– Ладно, – говорит Иван, – теперь уже всё равно… не изменишь.

– Прыткий, аж завидно, – так только и ответил Стёпа.

Молчали, пока батальон романтиков напористых с гитарами, рюкзаками, палатками и с пристёгнутыми к рюкзакам котелками да сковородками в двери ломился, будто прямо тут, внутри Пулковского аэровокзала, они, романтики, и намерились разбить лагерь, пока дождь не пошёл или роса не выпала. Потом уже, когда гвалт поутих, когда последний рюкзак в двери протиснулся, Стёпа из пачки – и беломор уже – выбил папиросу, в пальцах татуированных её покрутил, дунул в гильзу и, прежде чем в паз папиросу сунуть, спрашивает:

– Как там мать, не знаешь?

– Не знаю, – говорит Иван, глаза под ладонью пряча, будто попало в них что-то или дымом их ест. – Тоже давно дома не был. Возьми спички. Ты извини, – говорит, – мне пора. Скоро метро закроют… дорого на такси.

– Не надо, – говорит Стёпа, – у меня зажигалка есть.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8

Другие электронные книги автора Василий Иванович Аксёнов

Другие аудиокниги автора Василий Иванович Аксёнов