Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Люблю и ненавижу

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Бес мелкого

Все выше, и выше, и выше
Стремим мы полет наших птиц,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ.

    Старая советская песня

Все ниже, и ниже, и ниже
Стремим мы полет наших рыл,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших могил.

    Злобная пессимистическая пародия эпохи застоя

Всегда остается слабое утешение: нивелировку человеческого ландшафта России, измельчание и опошление здешней людской породы можно приписать к общемировой тенденции. Действительно, мы мелки, а не мелок кто ж? Такие уж времена, как говорит один персонаж чеховской «Чайки»: «Блестящих дарований стало меньше, это правда, зато средний актер значительно вырос». Тайный юмор этого рассуждения в том, что рост «среднего актера» никому решительно не нужен, поскольку как бы ни рос средний, то есть посредственный, актер, до гения он все равно не дорастет. Так вот, читаешь современные байки о том, что хотя гениев и нету, но средний уровень нашей литературы значительно вырос, и думаешь: а есть ли искусство без гениев и жизнь без великих людей? Не кошмарный ли сон такая жизнь, такое искусство?

Петербург – ненормальный, неестественный город с нереальной судьбой. Это русский вызов небу и земле, русская претензия на мазурку с Государем в тронном зале мировой истории. Ни у кого не было такой скорости развития, таких интересных императоров, такого количества архитектурных удач на единицу площади и времени, таких поэтов, таких наводнений, такой революции, такой блокады, такого ужасного климата (о последнем обстоятельстве петербуржцы почему-то говорят с особенным удовольствием). Если в Петербурге переведутся гении или хотя бы чудаки и оригиналы, юродивые и отщепенцы, аскеты и подвижники, если выплата ничтожных пенсий и вовремя включенное отопление составит предел петербургских мечтаний – все, кончен бал, погасли свечи, русская претензия миру свернута и предъявлению более не подлежит.

В нынешней концепции «единой России» – серой, скучной, однообразной, абсолютно подчиненной начальникам, не имеющей никаких целей вне пищеварения, Петербургу нет места. Он, даже в своем жалком измельчавшем виде, все-таки вываливается из всех «единоросских» координат, неправильно и недружно голосует, воспроизводит какую-то бледно-зеленую, но оппозицию, издает глухое, но вполне различимое шипение из полностью, но не окончательно придавленных СМИ. У Петербурга – недовольная физиономия, как у того повара, которому барыня приказала съесть вынутого из щей таракана (описано Щедриным). Повар, конечно, таракана съел, однако по лицу было видно, что он – бунтует, отметил сатирик.

Бог послал мне случай убедиться, какие бездны равнодушия подстерегают город, когда в июне-сентябре 2003 года, во время предвыборной кампании В.И.Матвиенко, я работала в «бледно-зеленой оппозиции» – среди журналистов «Петербургской линии», формировавших протестное голосование. Москва, полностью убежденная, что дело давно и прочно решено, даже не понимала, что мы, собственно имеем в виду и для чего трепыхаемся. Журналистское сообщество полусочувственно – полураздраженно разглядывало сомнительных бунтарей, которым больше всех надо. Горожане пожимали плечами – чего жужжать, когда «старший приказал». Сделаем, как хочет президент – и получим за это пирогов и пряников. Смысл воли президента не обсуждался: у него образовался прочный кредит и на бессмысленное волеизъявление.

На этом фоне каждый свободный, независимый, искренний голос воспринимался как чудо. Но таких голосов было немного.

Промолчала научная общественность Петербурга, и мне так и не довелось узнать, есть ли у нас ученые, кроме Жореса Алферова, чьи политические взгляды навсегда остались бы достоянием его личных биографов, если бы не пагубный демарш Нобелевского комитета. Во все местные отделения оппозиционных (как бы) партий поступил недвусмысленный сигнал из центра. Бизнес вздыхал, кряхтел и задумчиво тыкал пальцем в небо. Оставалась одна слабая надежда – на тех, кто вроде бы обязан силой личного примера поддерживать ментальное достоинство петербургской, сиречь русской, культуры. Мастерам искусств независимость в сегодняшнем мире положена по штатному расписанию. Какие такие политические бури могут поколебать трон знаменитого актера, известного музыканта, кинорежиссера с мировой славой или писателя-классика? Они сами могут колебать троны, их мнения должны трепетать, их расположения жадно ловить…

Двадцать пять лет назад отчим одной моей подруги с хорошей фамилией Школьник, договорился с редактором Ленинградского телевидения Татьяной Богдановой насчет того, что, дескать, придет способная девочка из Театрального института. И нельзя ли попробовать поручить ей что-нибудь.

Анкетные данные у меня были хорошие, проходные – титульная национальность, никаких связей с отщепенцами. Я решила предложить телевидению цикл передач о выдающихся ленинградских актерах и набросала список. Я сейчас не помню всего состава, но вроде бы уже мало кто остался в живых.

Редактор Богданова сидела и смотрела на список без выражения лица. Потом она куда-то позвонила и спросила: «Солоницын проходит у нас как лицо в кадре?». Ответ, видимо, был неутешителен. Богданова стала спрашивать дальше. В общем, прошла одна только Елена Соловей. Я поинтересовалась, как так может быть, что Анатолий Солоницын, известнейший артист, звезда фильмов Тарковского – они же не были запрещены, шли повсеместно – работающий в популярном театре (имени Ленсовета тогда), и вдруг не проходит как «лицо в кадре». Богданова посмотрела на меня большими утомленными глазами и сказала: «Это – телевидение. Это – ведомство Геббельса».

Из участников этой ситуации на свете остались только я и Елена Соловей. Нет Ленинградского телевидения, никто сегодня не будет по поводу актера звонить наверх и спрашивать, разрешено ли это лицо в кадре. Культура и ее деятели, казалось бы, совершенно свободны от идеологического давления. Все провалилось в тартарары – заказные фильмы о секретарях обкома, спектакли к памятным датам, масштабные полотна членов Союза художников, диссертации «Образ В.И.Ленина в кино и театре 70–80 годов», кантаты о Родине…

Правда и то, что таких актеров, какие были в моем списке, тоже больше нет. В масштабах их таланта советская власть, конечно, нисколько не повинна – просто они, рожденные в 20-х–30-х–40-х годах были питомцами неподорванного еще генофонда, не окончательно загубленной русской природы, неизмельчавшей насовсем людской породы, растерзанной, но не опошленной в неких глубинах культуры. Но вот структуру поведения и артистов, и всех прочих деятелей искусств, формировала все-таки власть.

Власть относилась к искусству с угрюмой и свинцовой серьезностью. Докапывалась грозными постановлениями до невинных маргинальных поэтов и писателей. Следила за всеми контактами безобидных социальных мечтателей. Воевала с «пошлостью и безвкусицей» на сцене и экране. Строго и придирчиво относилась к исполнителям важных идеологических ролей. Контролировала нравственность буквально всех героев всех произведений. Соответственно, провоцировалась и обратная серьезность – «титаническое самоуважение» (термин Маяковского) советских работников искусств.

В современной России, на момент начала 2004-го года, нет никакой идеологии – ни плохой, ни хорошей, ни основательной, ни авантюрной, ни гуманной, ни человеконенавистнической. Идейный корпус властей – круглый, сияющий ноль единой зачем-то России. В деле освоения природных богатств Российской Федерации с целью личного процветания никаких искусств, собственно говоря, не нужно. Нужно содержать минимум конвертируемой культуры для предъявления иностранцам и нужно как-то подкармливать тонкую прослойку работников искусств (в основном, столичных) для предотвращения информационного взрыва. Что касается масс, замученных еще в средней школе, то им никакая «высокая» культура никогда не была нужна, им ее навязывали, и, правду сказать, удачно. Теперь же они могут и сами разобраться, кто им милее – Шостакович или Катя Лель.

То, что культура не нужна властям, живо чувствуется по всей стране. Равнодушное и пренебрежительное отношение к культуре провоцирует, соответственно, тайную нелюбовь деятелей культуры к самим себе. За исключением узкого круга лиц, создающих конвертируемое искусство, они не уважают себя и на удивление бездарно распоряжаются своей репутацией.

Вдребезги разбился миф об особенной «петербургской культуре», культуре «второй столицы» во время выборов Валентины Матвиенко. Да, кто спорит, Петербург – город, перегруженный мечтами и надеждами, и любые разочарования тут закономерны. Мы «грузим» Петербург собственными иллюзиями, о чем он нас вроде бы не просил. И тем не менее героический миф искусств Петербурга сверстан и богат лицами, перед которыми многие современные деятели выглядят, как мелкий крысиный помет в амбаре зажиточного купца.

Тут юнкер Лермонтов пишет раскаленное стихотворение, обвиняя «стоящих у трона жадною толпой» в смерти первого поэта. Кашляет чахоточный Белинский, не примиренный с действительностью. Некрасов приводит в трепет министров и генералов колючей музыкой насмешливой русской речи. Ругается злейшим матом действительный статский советник Щедрин, выцарапывая номер «Отечественных записок» из-под цензуры. На краю долговой тюрьмы, запивая отчаяние крепчайшим чаем, Достоевский диктует молоденькой стенографистке своего «Игрока»… дальше, дальше… вот 1918-й год, и голодный Блок идет читать лекцию в промерзшую университетскую аудиторию, а навстречу ему кто ползет? Вроде бы Корней Чуковский… Есенин кривит высокомерные губы – он, Божий поэт, «не расстреливал несчастных по темницам»… А вот Михаил Зощенко на собрании союза писателей: «Вы называете меня трусом, а я русский офицер, награжден Георгием. Моя литературная жизнь закончена. Дайте мне умереть спокойно». Тунеядец Бродский на суде…

И это только литература, а сколько подвижников было во всех областях – в просвещении, в музейном деле, в музыке, в кино…

Все так. Но это – вершины. Были и другие деятели искусств – калибром помельче, талантом пожиже. Ценили они знакомства при дворе, хороший пенсион, вовремя появившуюся рецензию, расположение начальства. Иногда они были бездарны, иногда – со способностями, но всегда применялись к обстоятельствам. «Сначала хлеб, а нравственность потом!» (Б. Брехт. «Трехгрошовая опера»).

Вот такие и остались, поскольку они воспроизводятся без напряжения, ходом инерции и по неумолимым законам энтропии. Что касается вершин, для их роста требуются значительные усилия, постоянный выбор, целая череда поступков и добровольное служение.

Гуманизм предлагает измерять жизнь запросами, нуждами и правами человека. Но – какого человека? Кто принят за единицу измерения? Судя по современному цивилизованному миру, эталоном человека признан сексуально неполноценный, прожорливый дебил, склонный, как пишут в бюллетенях о продаже загородной недвижимости, «к постоянному отдыху». Мир подстроен именно под него, под его проблемы с возбуждением, музыкальным слухом, умственными способностями, симпатиями в политике. Этому эталонному человеку чужды, странны и страшны все те, кто служит чему-то высшему, чем собственное пищеварение. Между тем, без высшего служения жизнь бессмысленна. Лучше всего служить Богу, истине и любви, но сойдет и Родина – конечно, не единая Россия безликих начальников, а Россия идеальная, прекрасная и небесная, которую можно создать в сердце своем.

В Петербурге, среди людей искусства, есть еще хорошие кандидаты на вакантное место «горных вершин». Но растерянные перед лицом двойной пустоты – перед равнодушием властей и равнодушием масс, – они предпочитают углубленно и сосредоточенно действовать на своей личной делянке, не вмешиваясь в политику и не раздумывая особо над общественными процессами. Попросят что-нибудь поддержать со словами «без вас нельзя» – поддержат, только не трогайте, не мешайте и при случае помогите. А вечно играющий на понижение «бес мелкого» всегда тут как тут, с ворохом злых пустяков, с мелочишкой для бедных и золотишком для богатых, с непременным «каждому свое» и «наше дело сторона». Одолеть его может только высшее служение. Иначе придется измерять собой и своими детьми всю грядущую русскую дегенерацию – я ленива и мне что-то неохота, а вам?

2004 г.

Интервью, которого не было, с тем, кого не существует, записанное в изумлении и трепете смиренным литератором из Петербурга в конце ноября 1999 года от Рождества Христова

Любезные мои читатели! Рассуждения об искусстве – благородное, возвышенное занятие, достойное философов и поэтов, а потому я всегда предавалась ему не без внутренней тревоги. Но именно сейчас вопрос о том, достойна я или нет занимать ваше внимание и ваши мысли, не волнует меня. Ибо чувствую настоятельную и неумолимую потребность рассказать вам о чрезвычайном видении, посетившем мою душу прошлой ночью.

Хочу предупредить вас, любезные читатели, что от природы я ужасно и удивительно здорова, так что, живя в человеконенавистническом климате Санкт-Петербурга, никаких серьезных расстройств организма не имела, кроме обычных простуд и периодических приступов отвращения к жизни. Но ведь и это дело обыкновенное. Не имею решительно никакой тяги к сверхъестественному, полагая, что и естественного на мой век хватит, а того, что расположено за чертой земного опыта, того мы «не знаем и не узнаем», как говорили древние, не помню кто. Наверное, греки. Оттого я уважаю все священные книги человечества, но буквально веровать в них не могу. Не станут же ребенку, незнакомому с арифметикой, разъяснять алгебру! Не думаю, что младенческому разуму человека вообще следует сообщать истину в ее полноте. Так, что-нибудь вроде азбуки в картинках, не больше того: кто бяка, кто молодец и чего никогда не надо делать, а то накажут.

Занимаясь сочинительством скромных заметок о летучих впечатлениях бытия, я часто поминаю Бога и дьявола, ангелов и демонов, свет и тьму, праведников и чертей – не имея перед глазами никаких четких образов, но следуя принятой литературно-художественной традиции, всем известной, всем понятной, исключительно живописной и отражающей нечто неведомое, но несомненно существующее. Пользуясь языком этой традиции, могу сказать, что сама я скорее из штаба Михаила Архистратига, чем в войсках Денницы Люцифера, к делам и стилю бытия коего не питаю ну ни какой склонности.

Однажды, рассуждая печатно о фильме Фрэнсиса Форда Копполы «Дракула Брэма Стокера», я изволила пошутить следующим образом: наверное, написала я, в конце века устала даже нечистая сила, и вместо того чтобы тупо делать свое нечистое дело, начала стонать, хныкать, жаловаться на свою долю, взывать к сочувствию (да, дескать, попей-ка крови с мое, потом осуждай!) и требовать любви и нежности. Надо заметить, в этой шутке таился, видимо, осколок какого-то метафизического происшествия. Потому как окиньте взглядом современное искусство и вы не раз услышите, как «жалобно стонет нечистая сила».

И вот, заканчивая свое затянувшееся предисловие, напоследок объясню: в очередную субботу ноября отправилась я с ребенком в кинотеатр, чтобы посмотреть, как Арни Шварценеггер вновь спасет мир. Мне нравится глобализм голливудских игрушек. Они делают полезную работу, втолковывая отдельному человеку чувство общности с миром и ответственности за его судьбу. Они делают это шумно, наивно, по-детски, но только они это и делают. Только они назойливо и громко толкуют о братстве людей, о войне с тьмой, о необходимости соблюдения порядка и законности в Галактике. Я сижу в темном, заброшенном провинциальном городе, доставшемся на потеху третьестепенным чертям, печатаюсь в здешних бедненьких газетах, словом, копошусь в каком-то углу вселенной, стараясь не терять своего единственного сокровища – человеческого достоинства, – и какое удовольствие в эдаком положении посмотреть сказку о конце света, оказавшись полноправным участником Драмы Бытия, поглазеть на воплотившегося Сатану, искушающего молодчагу Арни возможной иллюзией счастья.

Давно заметила: где бы князь тьмы ни оказался, в романе или фильме, он всегда жалуется и оправдывается. Как у Достоевского, «меня оклеветали». Оправдывается и в «Конце света». «У него (то есть у Господа – Т. М.), – говорит сатана, – отличная реклама: что хорошее происходит – так это он, что плохое – неисповедимы, дескать, его пути. А это я вам добра желаю а не он». Я, обсуждая в дружеском кругу этот фильм, опять вспомнила свою шутку про усталость нечистой силы в конце века и добавила: со времен Достоевского новых аргументов дьявол так и не нашел, все те же лицемерные жалобы, все то же «меня оклеветали». С тем и пришла под вечер домой и, отужинав, благополучно заснула…

…Он сидел в моей гостиной в старом полуразвалившемся кресле пятидесятых годов осторожно и напряженно, без всякой вальяжности и нервно барабанил пальцами по обширному черному портфелю, который стоял у него на коленях и придавал ему вид солидного научного сотрудника, забежавшего на минутку по делу в редакцию журнала, или депутата Госдумы из мелких. Он был одет аккуратно и чисто, в темно-серый костюм, черный джемпер и белую рубашку без галстука. Передо мной был довольно моложавый мужчина средних лет, брюнет с острыми чертами лица, начинающейся лысинкой, в круглых очках и приветливо-настороженной улыбочкой на тонких губах. Замечательного на всем лице только и было, что большие темные глаза в густых ресницах, и эти глаза, как правильно заметил в свое время Лермонтов, никогда не улыбались.

– Здравствуйте, Танечка, – сказал посетитель. – Надеюсь, не помешал. Впрочем, я ненадолго, у меня всего полчаса свободных, и вот, я прямо к вам. Да вы ведь все равно спите, так что как я вам помешаю?

– Чем обязана… честью… – пробормотала я в полном замешательстве, не имея привычки разговаривать с подобными посетителями. Кто он, я поняла сразу.

– На всякий случай – вежливость. Понимаю. Люблю интеллигентов, насколько это вообще возможно… в моем случае. Чести особенно нет никакой – вы же меня нисколько не уважаете, а повод дали, подумали обо мне на ночь глядя, тропинку мне показали – вот он и я. Вы, кажется, смеяться изволили надо мной.

– Совсем не над вами. Я вас и не знаю. Над вашими отражениями в нашем искусстве. А если вы мне мстить собираетесь, так это не много чести вам делает. Тоже, победа великая. Щелкните пальцами – и нет меня.

Посетитель рассмеялся и посмотрел на меня почти ласково.

– Опять про честь! Ну тут вы угадали. Своя честь у меня имеется. С бабами не воюю, и нужды нет в том. Я вообще люблю женщин, всегда любил, и если кем и говорю, так с ними. Ева послушалась меня, и вышла целая история, в ходе которой случилась и эта ваша Россия, и Петербург, и вы народились, Танечка, и стало интересно, а без меня разве было бы интересно? Ну вот, тружусь, как пчелка, тьму веков и в самом деле устал, и пожаловаться некому, а вы насмешничаете…

Он опустил наконец свой портфель на пол и сел удобнее.

– Все те же старые песни о главном, – заметила я. – Я нужен, без меня одна «осанна», нет света без тьмы, я тот, кто желает добра, «меня оклеветали»… С тобой только начни спорить! Лучше уж по старинке, без всякой демагогии, как отшельники в пустынях – vade retro, satanas, и никаких дискуссий. Я играю в другой команде, приятель.

Последняя реплика мне явно удалась. Так хлестко мог ответить и Арни Шварценеггер.

– Это хорошо, что ты меня на «ты» называешь, правильно… – отвечал мой посетитель без малейшего раздражения. – Я ведь тебя давно знаю. Ты хорошая, – добавил он совсем печально, – на мою маму похожа немножко.

– У тебя разве есть мама? – невольно удивилась я.

– А откуда же я взялся, по-твоему? Разумеется, есть. Целую вечность ее не видел. Не пускают меня… Никуда не пускают. Я пробовал было объясниться – нет, и ворота на запор.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6

Другие аудиокниги автора Татьяна Владимировна Москвина