Оценить:
 Рейтинг: 4.67

История России с древнейших времен. Том 7

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Что касается народного права, то мы видели, что великий князь Василий высказал такое правило относительно послов от европейских христианских государей: «В обычае меж великих государей, послы ездят и дела меж их делают по сговору на обе стороны, а силы над ними ни которой не живет». Но сын его, Иван, по характеру своему часто не мог удерживаться от насильственных поступков ни в каких случаях, и потому он позволял себе задерживать послов, если речи их ему не нравились: так задержаны были послы шведский и литовский. С Иоанна же IV послов в Москве начали содержать гораздо строже, чем прежде, и строгость эта удержалась впоследствии: причиною этому было открытие сношений князя Семена ростовского с литовским послом Довойною во вред государству. Когда после этого приехал новый литовский посол, князь Збаражский, то его велено было держать в совершенном оцеплении; приставы получили наказ: беречь накрепко, чтоб дети боярские и боярские люди и торговые люди мимо Посольского двора не ходили и на двор не входили и не говорили б с посольскими людьми. Лошадей поить на Посольском же дворе, а на реку поить не отпускать; если же станут говорить, что прежде лошадей паивали на реке, а в колодцах вода дурна, лошади не пьют, то приставам отвечать: колодцы хорошие, лучше речной воды, прежде паивали на реке, да у водопоя люди посольские с здешними людьми всегда дерутся и лошадей теряют; если же посольские люди никак не захотят поить лошадей на дворе, то посылать их к реке с приставами, к особому прорубю, и беречь, чтоб никто с ними не говорил.

Кроме задержки, послы испытывали и другие знаки царской немилости, если переговоры с ними не вели к желанному концу: так, когда литовские послы, Кишка с товарищами, не соглашались на царские требования и просили отпуска, то царь приговорил с боярами: если от послов дела не явится, то отпустить их, и на отпуске приказать с ними поклон королю, а руки им не давать, потому что в ответе слово положено на послов гневное. Когда приехал шведский посол от Густава Вазы после войны, то царь не звал его к руке и обедать, потому что приехал впервые после войны и неизвестно еще было, какого рода грамоты привез он.

В приеме крымских послов наблюдались особенные обычаи: посол, благодаря за государево жалованье, становился на колена и снимал колпак; после целования руки послу и его свите подавали мед, потом раздавали им подарки. В малолетство Иоанна встречаем известие о бережении руки государевой во время представления послов: «Да звал (великий князь) его (посла) к руке, а берегли его руки князь Василий Васильевич Шуйский, да князь Иван Овчина». Касательно поминков, которые получали послы, любопытно известие о посольстве князя Ромодановского в Данию: послы дали королю от себя поминки, король отдарил их, но послы объявили королевской раде, что дары королевские и в половину не стоят их поминков, что царь не так жаловал датских послов. Вельможи отвечали, что доложат об этом королю, и при этом прибавили, что король пожаловал послов своих жалованьем не в торговлю: что у него случилось, тем и пожаловал. Послы отвечали: мы привезли королю поминки великие, делаючи ему честь великую, чтоб со сторон пригоже было видеть, а не в торговлю; мы в королевском жалованье корысти не хотим. Король прислал часть их поминков назад, причем им сказано: вы говорили о своих поминках, как будто торговать хотели; но государь наш торговать не хочет: что ему полюбилось, то взял, а что ему не любо, то вам отослал. В Москве был обычай оказывать иностранным послам внимание, посылая к ним в подарок часть добычи с царской охоты; по этому поводу в посольских книгах записан любопытный случай: приезжал от государя к литовским послам псовник с государским жалованьем от государской потехи, с зайцами; послы потчевали псовника вином, но не подарили ничем; приставы сочли своею обязанностью послать спросить послов, зачем они за государское жалованье псовника не подарили? Тогда послы отправили псовнику от себя 4 золотых да от дворян своих два золотых, причем посланный с деньгами сказал псовнику: «Послы тебя жалуют, а дворяне челом бьют». Псовник взял два золотых от дворян, но посольских четырех не взял: он обиделся выражением: жалуют. В 1537 году великий князь велел отослать назад все поминки, поднесенные ему литовским послом Яном Глебовичем с товарищами, и вместе послал к ним свое жалованье. Послы поминки и государево жалованье взяли, но сказали приставу: «Мы приехали к великому государю для доброго дела и поминки привезли, как пригоже его государству; мы думали, что этим честь оказали и ему, и своему господарю, а государь нас оскорбил, что наших поминков у нас не взял; а нам на что его жалованье? Так ты жалованье это возьми и отвези: мы приехали не для корысти, а для дела». Пристав сказал об этом великому князю, который велел ему сказать послам, как будто б от казначея: «Чего не бывало прежде, и нам о том государю сказать нельзя: прежде бывали у государя их дяди и братья, и что государю полюбится из их поминков, то он возьмет, а что не полюбится, то велит отдать и, сверх того, жалует своим жалованьем: сделается ли дело, не сделается ли, все равно государь жалует-таков государский чин. Теперь государь пожаловал их, и, по нашему, они не пригоже говорят, что взять жалованье назад». В 1554 году московский посол боярин Юрьев с товарищами поднесли королю Сигизмунду-Августу подарки, которые ко роль велел отослать им все назад: принесли они кубки, кречетов и бубны, но кречеты были хворые и красного между ними ни одного не было.

Любопытно также известие о поведении литовских послов, Яна Кротошевского **В источнике не Кротошевский, а Скротошин** с товарищами, в Москве и по дороге: задирка от их людей была не в одном месте: в Вязьме детей боярских слуги их били; в Москве, на встрече, – то же самое; едучи посадом, в трубы трубили, приставов бесчестили, в одного камнями бросали и нос ему перешибли, дьяка ругали; сыну боярскому давали пить зелья, а тот и умер с их зелья; у лошади хвост отсекли; ехал от благовещенья, после обедни, царский духовник, Евстафий протопоп, и люди королевские его бесчестили, ругали и били, а послы сыску и оборони ни в чем не учинили. Царь, узнавши об этом, велел сказать послам: «С посольством они сюда приехали или по своей воле ходить: как им надобно». С того человека, который обесчестил протопопа, царь велел снять шапку, с лошади его весь наряд конский оборвать; встречать послов государь не велел, потому что им на государских очах нельзя быть за их бесчинство. Послы оправдывались, что в Вязьме сами москвичи били их людей; в трубы трубили по польскому обычаю, и приставы об этом ничего не говорили, чтоб не трубить; на другие бесчинства им не жаловались; кто лошади хвост отсек, сыскать нельзя; больному давали не лихое зелье, а лекарство, а он умер судом божиим; протопопа купец королевский позади себя не нарочно ударил палкой. Но потом, когда сам царь повторил послам те же жалобы и сказал, что протопопа, снявши с лошади, били, то послы ничего не сказали в оправдание. Потом послы с своей стороны подали лист, где перечислялись их убытки: все крали у них по дороге. Послы жаловались также, что в Москве взяли товары у литовских купцов и назад не отдали; бояре отвечали: мы обо всех этих статьях справлялись, и казначей с дьяком нам сказали, что лошади и товары побраны в пене царской у армян и греков; а в прежних обычаях того не бывало, чтоб с литовскими послами армяне и греки приходили, да и то нам известно, что в государстве государя вашего армяне и греки не живут, а теперь новость завелась, что с литовскими послами приходят разных земель люди; с вами были люди султана турецкого, а под именем вашего государя, и были они с вами для лазутчества, искали над землею нашего государя лихого дела: так еще царского величества милость, что их самих не казнили. В наказе московским послам, отправлявшимся для подтверждения договора в Литву, говорится: если станут говорить, что королевским послам было в Москве бесчестье, то отвечать: это делалось потому, что государь ваш прислал к государю нашему послов польских и литовских вместе, а ляхи на Москве ведомы и прежде; они приехали гордым обычаем на рубеж.

Люди, отправлявшиеся с русскими послами, иногда не понимали главной своей обязанности-быть молчаливыми; так царь писал Наумову, бывшему послом в Крыму: «Ты своих ребят отпустил в Москву, а они, дорогою едучи, все вести рассказали; знаешь сам, что такие дела надобно держать в тайне; ты это сделал не гораздо, что людей своих отпустил, а они все вести разгласили. Так ты бы вперед к нам вести писал, а людей своих в то время не отпускал, чтоб такие тайные вести до нас доходили, а в людях бы молва не была без нашего ведома». Дьяк, отправлявшийся с послом, должен был целовать крест, что будет делать дела по государскому наказу, без хитрости, не пронесет речей никому до самой смерти и от государя не утаит ничего.

При описании осады Пскова в источниках встречаем известие о коварстве, которое употребил Замойский, чтоб лишить жизни князя Шуйского. К последнему явился из польского стана русский пленник с большим ящиком и письмом от немца Моллера, который прежде был в царской службе. Моллер писал, что хочет передаться к русским и наперед посылает свою казну, просил Шуйского отпереть ящик, взять оттуда золото и беречь его. Но Шуйскому ящик показался подозрителен: он велел открыть его бережно искусному мастеру, который нашел в нем заряженные пищали, осыпанные порохом. Баториев историк, Гейденштейн, говорит, что Замойский позволил себе этот поступок из мести русским, которые напали на знаменитого впоследствии Жолкевского во время перемирия, заключенного для погребения убитых.

Что касается пленных, то мы видели, что в сношениях московского двора с литовским каждое из двух государств обыкновенно требовало возвращения свободы пленным с обеих сторон, когда считало это для себя выгодным, т. е. когда имело пленных меньше, чем другое государство, и всякий раз последнее не соглашалось на это освобождение, и дело оканчивалось разменом и выкупом, или если не соглашались в цене выкупа, то пленные оставались умирать в неволе; иногда пленные отпускались в отечество с тем, чтоб собрали окуп за себя и за товарищей: смоленский наместник писал в 1580 году оршанскому старосте, что вышел из Литвы на окуп, на веру государя великого князя сын боярский Сатин, а товарищ его Одоевцов остался в плену у виленского воеводы; теперь Сатин приехал в Смоленск с окупом, привез за себя и за Одоевцова 250 рублей денег, 40 куниц, лису черную и два бобра черных. В походах на литовские области иногда отпускали пленных на свободу вследствие религиозных побуждений; так, под 1535 годом летописец говорит: посылал князь великий воевод своих на Литовскую землю, они многих побрали в плен, но многим по своей вере православной милость показали и отпустили; также церкви божии велели честно держать всему своему воинству и не вредить ничем, ничего не выносить из церкви. Мы видели, что при заключении мира со Швециею московское правительство выговорило, чтоб шведы своих пленных выкупили, а русских отпустили без вознаграждения. Что касается до участи татарских пленников в описываемое время, как в малолетства Иоанна IV, так и при его совершеннолетии, то мы находим в летописях страшные известия: под 1535 годом говорится: «Посадили татар царя Шиг-Алея в Пскове 73 человека в тюрьму на смерть, в том числе семеро малых детей, а в Новгороде 84 человека; в продолжение суток они перемерли, только восемь человек остались живы в тюрьме не поены, не кормлены много дней; этих побили, а женщин посадили в другую тюрьму, полегче; в следующем году архиепископ Макарий выпросил этих женщин на свое бремя и роздал их священникам с приказанием крестить их в христианскую веру; священники начали выдавать их замуж, и они были очень усердны в вере христианской». Под 1555 годом читаем: давали дьяки по монастырям татар, которые сидели в тюрьмах и захотели креститься, а которые не захотели креститься, тех метали в воду. В 1581 году, во время войны со Швециею, царь велел казнить шведов, которые будут приведены в языках. Царь позволил литовским пленным, взятым в Полоцке, видеться с литовскими послами, но с условием, чтоб они при этом свидании говорили по-русски, а не по-польски. Что же касается до пленников малозначительных, то их дарили и продавали; мы видели, что в 1556 году царь запретил продавать шведских пленников в Ливонию и Литву, позволив продавать их только в московские города. Однажды царь послал хану в подарок красного кречета да двух пленных литовцев, королевских дворян. Из сношений с Крымом узнаем, что ханские гонцы и купцы, приезжая в Москву, покупали литовских и немецких пленников, человек по пятнадцати и двадцати; эти пленники, по их неосторожности, убегали от них дорогою, а потом они докучали об этом государю и приказным людям били челом, чтоб беглецов отыскивали. Однажды царь писал хану: «Твои гонцы покупали на Москве полон литовский и немецкий; мы велели дать им нашу грамоту в Путивль к наместнику о пропуске этих пленных; но наместник задержал из них 17 человек пленных литовцев и немцев, да женщину, которая сказывается русскою, потому что в пропускной грамоте эти 15 человек не написаны. Гонцы твои сделали нехорошо, что вели полон лишний, грамоты нашей пропускной не взявши». Ногаи также покупали пленных в Москве; царь писал к князю Измаилу: «Твоему человеку дали мы 50 рублей покупать что тебе нужно, и полон немецкий покупать позволили ему, сколько тебе надобно».

Но если татары накупали много пленных литовцев или немцев в Москве, то, с другой стороны, во время нападений своих на области московские они выводили много русских пленных. О состоянии этих несчастных в Крыму до нас дошло современное известие литовца Михалона: «Корабли, приходящие к крымским татарам часто из-за моря, из Азии, привозят им оружие, одежды и лошадей, а отходят от них нагруженные рабами. И все их рынки знамениты только этим товаром, который у них всегда под руками и для продажи, и для залога, и для подарков, и всякий из них, по крайней мере имеющий коня, даже если на самом деле нет у него раба, но, предполагая что может достать их известное количество, обещает по контракту кредиторам своим в положенный срок заплатить за одежду, оружие и живых коней живыми же, но не конями, а людьми, и притом нашей крови. И эти обещания исполняются в точности, как будто бы наши люди были у них всегда на задворьях. Поэтому один еврей, меняла, видя беспрестанно бесчисленное множество привозимых в Тавриду пленников наших, спрашивал у нас, остаются ли еще люди в наших сторонах или нет и откуда такое их множество? Так всегда имеют они в запасе рабов не только для торговли с другими народами, но и для потехи своей дома и для удовлетворения своим наклонностям к жестокости. Те, которые посильнее из этих несчастных, часто, если не делаются кастратами, то клеймятся на лбу и на щеках и, связанные или скованные, мучатся днем на работе, ночью в темницах, и жизнь их поддерживается небольшим количеством пищи, состоящей в мясе дохлых животных, покрытом червями, отвратительном даже для собак. Женщины, которые понежнее, держатся иначе; некоторые должны увеселять на пирах, если умеют петь или играть. Красивые женщины, принадлежащие к более благородной крови нашего племени, отводятся к хану. Когда рабов выводят на продажу, то ведут их на площадь гуськом, целыми десятками, прикованных друг к другу около шеи, и продают такими десятками с аукциона, причем аукционер кричит громко, что это рабы самые новые, простые, не хитры, только что привезенные из народа королевского, а не московского; московское же племя считается у них дешевым, как коварное и обманчивое. Этот товар ценится в Тавриде с большим знанием и покупается дорого иностранными купцами для продажи по цене еще большей отдаленным пародам».

По известию того же Михалона, христианские пленники, увозимые из Тавриды в далекие страны, всего более горевали о том, что будут удалены от храмов божиих. Отсюда выкуп пленных христиан из рук татарских сделался необходимо священною, религиозною обязанностью и из дела частного милосердия обращался в дело государственное, ибо правительство имело средства удовлетворительнее распоряжаться выкупом. Под 1535 годом летописец говорит, что великий князь Иван Васильевич и мать его Елена прислали к новгородскому владыке такую грамоту: «Приходили в прежние годы татары на государеву Украйну, и, по нашим грехам, взяли в плен детей боярских, мужей, жен и девиц; господь бог не презрел своего создания, не допустил православных жить между иноплеменниками и умягчил сердца последних: они возвратили пленных, но просят у государя серебра. Князь великий велел своим боярам давать серебро, приказывает и богомольцу своему, владыке Макарию, собрать со всех монастырей своей архиепископии, по обежному счету, семь сот рублей». Макарий велел собрать эти деньги как можно скорее, помянув слово господне: «Аще злато предадим, в того место обрящем другое, а за душу человеческую несть что измены дати». Мы видели, какое распоряжение относительно выкупа пленных было сделано на соборе 1551 года. Выкуп пленных сделался очень выгодным промыслом для крымских гонцов; московские послы жаловались в Крыму: «Гонцы крымские ездят не для государского дела, гонечество покупают у князей и мурз и ездят для своих долгов: покупают пленных в Крыму дешево, а берут на них кабалы не по государеву уложенью, во многих деньгах, не по ихнему отечеству». В наказе, данном отправлявшемуся в Крым послом князю Мосальскому, говорится: «Если крымские князья и гонцы, приезжавшие в Москву, станут говорить, что приводили они с собою выкупленных пленников, а на Москве деньги за них давали не сполна, – то отвечать, что они выкупали детей боярских молодых не по их отечеству; выкупали также козаков и боярских людей; которые дети боярские взяты в боях, за тех государь давал окуп, кто чего стоит. Это дело торговое: в чем есть прибыток, тем и торгуют; а государю нашему не по цене, чего кто не стоит, вперед не платить; казначеи и дьяки государевы гонцам вашим не раз говаривали, чтобы они покупали по цене, кто чего стоит, а лишней безмерной цены не писали. Теперь, какие кабалы у гонцов были, государь наш много денег дать велел, чего кто и не стоит, потому что хан и калга об этом писали, а вперед пусть пленных выкупают кто чего стоит». Сам царь писал хану: «Вперед если твои гонцы захотят выкупать пленных, то пусть выкупают, разведывая, кто чего стоит, и расспрашивая наших послов; а если ваши послы и гонцы вперед приведут выкупленных пленников, а нашего посла поруки и кабалы о них не будет, то мы будем таких пленных отдавать назад; а которого пленника наш посол выкупит, давши на себя кабалу, за того платеж будет без убавки».

Что касается состояния нравов и обычаев в Московском государстве, то нельзя думать, чтоб царствование Грозного могло действовать на смягчение нравов, на введение лучших обычаев. Явление Грозного, условливаясь, между прочим, состоянием современных нравов, в свою очередь вредно действовало на последние, приучая к жестокостям и насилиям, к презрению жизни и благосостоянию ближнего. Церковь вооружалась против скоморохов и медвежьих поводчиков за их безнравственное поведение, монастыри предписывали выбивать их из своих владений; но Иоанн показывал пример пристрастия к грубым забавам, доставляемым медведями и скоморохами; Иоанн любил травить людей медведями: слуги подражали господину. Вот что рассказывает летописец под 1572 годом: на Софийской стороне, в земщине, Суббота Осетр бил до крови дьяка Данила Бартенева и медведем его драл, и в избе дьяк был с медведем; подьячие из избы сверху метались вон из окон; на дьяке медведь платье изодрал, и в одном кафтане понесли его на подворье. В это время в Новгороде и по всем городам и волостям на государя брали веселых людей и медведей, отсылали на государя; Суббота поехал из Новгорода на подводах с скоморохами, и медведей повезли с собою на подводах в Москву. Для опричников, как видно, не было ничего святого: так, во время государева разгрома в Новгородской волости они разломали гроб чудотворца Саввы Вишерского. В посланиях пастырей церкви встречаем указание на распространение грустного противоестественного порока; не повторяем того, что говорят иностранцы. Кроме того, государство было еще слабо, не имело достаточных средств блюсти за общественным порядком: отсюда противообщественным стремлениям, стремлению жить на счет ближнего было по-прежнему много простора. Юное общество обнаруживало свою жизненность, свою силу тем, что не смотрело на это равнодушно, не хотело терпеть подобных явлений и изыскивало все возможные средства для устроения лучшего порядка: историк не может не признать этого; но вместе он должен признать, что благие усилия общества для водворения наряда встречали могущественные препятствия.

Общество было еще в таком состоянии, что допускало возможность наездов, как, например, в 1579 году государев даниловский прикащик со своими людьми и государевыми крестьянами наезжал на монастырское село Хрепелево. Из губных грамот можно ясно видеть, до какой степени доходило разбойничество в описываемое время: «Били вы нам челом, что у вас многие села и деревни разбойники разбивают, именья ваши грабят, села и деревни жгут, на дорогах многих людей грабят и разбивают, и убивают многих людей до смерти; а иные многие люди разбойников у себя держат, а к иным людям разбойники разбойную рухлядь привозят». Любопытен в этом отношении наказ князя Феодора Оболенского, присланный из литовского плена сыну его, князю Димитрию: «Жил бы ты по отца своего науке, смуты не затевал (не чмутил), людям отца своего и своим красть, разбивать и всякое лихо чинить не велел, от всякого лиха унимал бы их, велел бы своим людям по деревням хлеб пахать и тем сытым быть. А если людей отцовских и своих от лиха удержать не сможешь, то бей челом боярину князю Ивану Феодоровичу Оболенскому (Телепневу), чтоб велел их удержать, чтоб от государя великого князя в отцовских людях и в твоих тебе срамоты не было». Дурно было то, что убийства совершались и между людьми, не принадлежащими к разбойничьим шайкам: в 1568 году вологжанин Коваль жаловался на бутурлинского человека Мамина: «Поколол у меня Мамин сынишку моего Тренку, на площади, у судебни; а вины сынишка мой над собою не знает никакой, за что его поколол; а теперь сынишка мой лежит в конце живота». Доказательством, как слабо вкоренены были государственные понятия, как в этом отношении общество не далеко еще ушло от времен Русской Правды, служат мировые по уголовным делам.

В мировой записи 1560 года говорится: «Я, Михайла Леонтьев, слуга Новинского митрополичья монастыря, бил челом государю, вместо игумена и братьи, на крестьян Кириллова монастыря, которые убили слугу Новинского монастыря. И мы, не ходя на суд перед губных старост, по государевой грамоте, перед князем Гнездиловским с товарищи, помирились с слугою Кириллова монастыря, Истомою Васильевым, который помирился с нами вместо тех душегубцев: я взял у Истомы долг убитого и за монастырские убытки, что от грамот давалось, за проесть, за волокиту, сорок рублей денег казенных; и вперед мне и другим монастырским слугам на душегубцах этого дела не отыскивать, в противном случае на игумене Новинском и строителе взять сто рублей в Кириллов монастырь». Дошла до нас и другая мировая с убийцами, заключенная родственниками убитого: «Я, Михайла Кондратьев, я, Данила Лукьянов, я, Степан Скоморохов дали на себя запись Ульяне Скорняковой да Василью Скорнякову в том, что, по грехам, учинилось убийство Ульянина мужа, а Васильева зятя, Григория Иванова, площадного писчика убили: и за убитую голову головщину платить нам, а Ульяне да Василью в той головщине убытка де не довести никакого». Конечно, мировые с ведомыми разбойниками, совершавшими убийства для грабежа, не допускались; но любопытно это послабление противообщественным привычкам, этой скорости на убийство в гневе, в ссоре: по грехам учинилось убийство, убийца заплатит головщину родственникам убитого и спокоен. Любопытны эти выражения в приведенных грамотах: поколол моего сынишку, а сынишка мой вины на себе не знает никакой, как будто если бы была вина, то убийца имел какое-нибудь оправдание; а в другой грамоте заключается мировая с людьми, которые называются настоящим своим именем-душегубцами. Как эти мировые объясняют нам поведение Шуйских и самого Иоанна, объясняют эту скорость на дела насилия в гневе, этот недостаток благоговения пред жизнию ближнего: Иоанн, по грехам, и сына поколол; ведь он не хотел этого сделать и после сильно раскаивался. По-прежнему летописцы жалуются на большие грабежи во время пожаров.

Правительство сочло своею обязанностью вступиться, умерить посягательства на собственность ближнего под законными формами. Мы видели, что с 1557 года в продолжение пяти лет должникам дана была льгота выплачивать с раскладкою и без роста; понятно, как это невыгодно было заимодавцам, и вот встречаем челобитные такого рода: бил челом Ляпун Некрасов, сын Мякинин, и от имени братьев своих на Федора и Василья Волынских: занял он с братьями у Волынских по двум кабалам, по одной кабале-рубль, по другой-два а кабалы писаны на имя их людей; он Волынским деньги по кабалам платит, а они не берут, деньги растят силою, хотят продержать государево уложенье, урочные лета. Встречаем также челобитную, что заимодавцы не берут от должника денег, желая удержать у себя заклад. Когда закладывалось недвижимое имущество, то заимодавец за рост пользовался им: «За рост деревни пахать, всякими угодьями владеть и крестьян ведать». Мы видели, что рост «как шло в людях» был 20 на 100.

По-прежнему церковь блюла за тем, чтоб противообщественные явления не усиливались; новгородский архиепископ Феодосий писал царю: «Бога ради, государь, потщися и промысли о своей отчине, о Великом Новгороде, что в ней теперь делается: в корчмах беспрестанно души погибают, без покаяния и без причастия в домах, на дорогах, на торжищах, в городе и по погостам убийства и грабежи великие, проходу и проезду нет; кроме тебя, государя, этого душевного вреда и внешнего треволнения уставить некому. Пишу к тебе не потому, чтоб хотел учить и наставлять твое остроумие и благородную премудрость: ибо нелепо нам забывать свою меру и дерзать на это; но как ученик учителю, как раб государю, напоминаю тебе и молю тебя беспрестанно; потому что тебе, по подобию небесной власти, дал царь небесный скипетр силы земного царствия, да научишь людей правду хранить и отженешь бесовское на них желание. Солнце лучами своими освещает всю тварь: дело царской добродетели миловать нищих и обиженных; но царь выше солнца, ибо солнце заходит, а царь светом истинным обличает тайные неправды. Сколько ты силою выше всех, столько подобает себе светить делами» и проч.

«В 1555 году Троицкого Сергиева монастыря игумен, поговоря с келарем и соборными старцами, по соборному уложению государя царя и митрополита, приказали своим крестьянам Присецким (поименованы два крестьянина) и всей волости, не велели им в волости держать скоморохов, волхвов. баб ворожей, воров и разбойников: а станут держать, и у которого соцкого в его сотной найдут скомороха, или волхва, или бабу ворожею, то на этом соцком и на его сотной, на сте человек взять пени десять рублей денег, а скомороха или волхва, или бабу ворожею, бивши и ограбивши; выбить из волости вон, а прохожих скоморохов в волость не пускать».

В старину не любили воевать в Великий пост, не делали приступов к городам по воскресеньям; в описываемое время, в 1559 году, царь дал память казначеям: в который день служится панихида большая, митрополит у государя за столом, а государь перед ним стоит, в тот день смертною и торговою казнию не казнить никого. Пред началом важных предприятий рассылалась милостыня по монастырям с просьбою о молитвах: пред казанским походом послано было в Соловецкий монастырь семь рублей с просьбою: «И вы б молили господа бога о здравии и тишине всего православского христианства и о государеве согрешении и здравии, обедни пели и молебны служили, чтоб господь бог государю нашему, его воеводам и воинству дал победу, а государя б во всех его грехах прощали». В 1562 году царь писал в Троицкий Сергиев монастырь: «Чтобы вы пожаловали, молили господа бога о нашем согрешении, что как человек, согрешил я: ибо нет человека, который и один час мог бы прожить без греха. И потому молю преподобие ваше, да подвигнетесь со тщанием на молитву, да ваших ради святых молитв презрит бог наши великие беззакония и подаст нам оставление грехов, дарует нам разум, рассуждение и мудрость в управлении и строении богом преданного мне стада христовых словесных овец. Враги христианства и наши, крымский царь, древний отступник божий, буий варвар, всегда готовый пролить кровь христианскую, и литовский король, который имя божие и пречистыя его матери и всех святых много хулил, святые иконы попрал, честному кресту ругался, с ними издавна прельщенный от дьявола немецкий род-распылались на все православие, пожрать его желая и уповая только на свое бесовское волхование», и проч. В 1567 году митрополит прислал в Кириллов монастырь грамоту такого содержания: «Грех ради наших, безбожный крымский царь Девлет-Гирей, со всем своим бесерменством и латынством, и литовский король Сигизмунд-Август, и поганые немцы в многие различные ереси впали, особенно в Лютерову прелесть, и святые церкви разорили, честным иконам поругались и вперед злой совет совещают на нашу благочестивую христианскую веру греческого закона. Услыхав об этом, боговенчанный царь-государь очень оскорбился и опечалился за святые церкви и честные иконы и, вземши бога на помощь, пошел со всем своим воинством на недругов» и проч. В 1571 году, по случаю войны со Швециею, митрополит писал в Кириллов монастырь, чтоб монахи не только упражнялись в молитвах об успехе царского оружия, но также соблюдали бы и пост; в Филиппов пост, Великий мясоед и Великий пост в пьянство не упивались бы. Богомольные грамоты по монастырям посылались в случае болезни царя. Во время голода, по предписанию митрополита, пели молебны и святили воду, архиерей рассылал по епархии увещательные грамоты о нравственном исправлении. По случаю побед звонили в колокола целый день до полуночи, пели молебны по церквам. Был обычай в городах ходить около кремля и посада крестным ходом, молебны петь и воду святить три раза в год: во второе воскресенье после Велика дни, в первое воскресенье Петрова поста и в Успенский пост; в Крещенье и первое августа святили воду на реке: а 1 сентября, в новый год, летопровожанье провожали перед церковию. 21 июня 1548 года царь, по благословению митрополита, установил до скончания мира общую память благоверным князьям боярам и христолюбивому воинству, священническому и иноческому чину и всем православным христианам, от иноплеменных в бранях и на всех побоищах избиенных и в плен сведенных, голодом, жаждою, наготою, морозом и всякими нуждами измерших, в пожарах убитых и огнем скончавшихся, и в водах истопших.

Одним из характеристических явлений древнего русского общества были юродивые, которые, пользуясь глубоким уважением правительства и народа, позволяли себе во имя религии обличать нравственные беспорядки. В описываемое время знамениты были юродивые: в Пскове-Николай, в Москве-Василий (Блаженный, или Нагой), Иоанн (Большой Колпак).

Из обычаев, не относившихся к религии, заметим обычай писать рядные грамоты пред женитьбою и выдачею замуж. В 1542 году княгиня Согорская выдавала дочь свою за князя Хованского; эта дочь была вдова, но рядная написана от имени одной матери; в грамоте перечисляется приданое, которое дается зятю, а не дочери; оно состоит из образов, земель, из голов служних и деловых людей и денег, которые, сказано, даются за платье и разные женские украшения. Женихи давали записи, что они непременно женятся в назначенное время, в противном случае должны заплатить родственникам невесты означенную в рядной сумму денег за свадебный подъем. Иногда жених прибавлял в рядной, что по смерти его все имущество его переходит к жене, а если кто из роду его станет от нее требовать этого имущества, то должен заплатить ей означенную в рядной сумму денег. Один крестьянин-вдовец, у которого было трое сыновей, сосватался на вдове же, у которой был сын и четыре дочери; в рядной исчислено имение, приносимое женихом и невестою, и положено: дочерей выдавать замуж сообща, по силам; если женин сын (сын богоданный) захочет отделиться, то определено, что он должен получить из материнского имения; если муж умрет, то трое сыновей его от первого брака получают половину имения. В другой подобной рядной жених говорит, что если богоданный сын захочет уйти, то берет деньги за проданный двор отца своего; если же останется жить с вотчимом и будет его слушаться, то получит также часть из имения вотчима. Один крестьянин женился на вдове тихвинского посадского и дал запись Тихвинскому монастырю, что богоданных сыновей своих будет кормить и поить до возраста, а как они придут в возраст, то им быть крестьянами Тихвинского монастыря, подобно деду и отцу своему, а в то время, как будут жить у вотчима, последний не должен отдавать их никуда, в боярский двор в холопство и в крестьяне не рядить никуда. По Стоглаву положено было венчать мужчин не ранее 15, а девиц не ранее 12 лет. Касательно одежды и украшений встречаем названия: кортел белий, кортел кощатый, одинцы жемчужные, серьги бечата на серебре с жемчугами, опашень, однорядка большая с пугвицами хамьянными, однорядка аспидная, ферези, тряски, терлик, кафтаны суконные однорядочные и сермяжные, новины, летники, сарафаны суконные и крашенинные, телогреи, торлоп, вошны, передцы, птур. Встречаем описания домового строения – двор, во дворе хоромы: горница на подклете, горница с двумя комнатами на подклетях, две повалуши, сушило на подклетях, на улице против двора погреб. Или: две избы, клеть на подклети, мыльня, два сенника на двух хлевах, сарай. Иногда встречается: изба с прирубом; горница на двух Шербетах, против горниц анбар на двух подклетях и с передмостьем; или: горница большая на Подклети, а связи у этой горницы-сени с подсеньем; горенка на мшанике. Или горница столовая белая на подклети с сенями, горница с комнатой на подклети, сушило с перерубом, погреб, ледник. Или: три избы на два пристена, дверь огорожена заметом. При городских дворах упоминаются огороды с деревьями яблоневыми и вишневыми.

Что касается нравов и обычаев в Западной России, то до нас дошли об них любопытные известия в не раз приведенном уже сочинении Михалона Литвина, хотя автор, негодуя на роскошь, изнеженность нравов у современников своих и противополагая нравам последних нравы предков и соседних народов, не чужд преувеличений. «Всего чаще, – говорит он, – в городах литовских встречаются заводы, на которых выделывается из жита водка и пиво. Эти напитки жители берут с собою на войну и, сделав к ним привычку дома, если случится во время войны пить воду, гибнут от судорог и поноса. Крестьяне, оставив поле, идут в шинки и пируют там дни и ночи, заставляя ученых медведей увеселять себя пляскою под волынку. Отсюда происходит то, что, потратив свое имущество, они доходят до голода, обращаются к воровству и разбою, так что в каждой литовской провинции в один месяц казнят смертию за это преступление больше людей, чем во всех землях татарских и московских в продолжение ста или двух сот лет. Наших губит невоздержание или ссоры во время попоек, а не правительство. День начинается питьем водки; еще в постели кричат: вина, вина! И пьют этот яд и мущины, и женщины, и юноши на улицах, на площадях, а напившись, ничего не могут делать, как только спать, и кто раз привык к этому злу, в том постоянно возрастает страсть к пьянству». Михалон жалуется на судебные поборы: «Берет председатель суда, берет слуга судьи, берет нотариус, берет протонотариус, берет виж, который назначает день суду, берет детский, который призывает подсудимого, берет чиновник, который призывает свидетелей. Бедняк, желая позвать к суду вельможу, ни за какие деньги не найдет себе стряпчего. Свидетелем может быть всякий во всяком деле, кроме межевых, и всякому верят без присяги; от этого многие сделали себе промысл из лжесвидетельств. Подсудимый, хотя бы он был явным похитителем чужой собственности, не прежде обязан явиться в суд, как по истечении месяца после позыва. Если у меня отнимается лошадь, стоющая 50 или 100 грошей, в самое нужное время полевых работ, то я не могу прежде позвать в суд похитителя, как заплатив за позыв цену похищенной лошади, хотя после не только не получу вознаграждения за убытки, но и виновного не прежде, как месяц спустя, могу притянуть к суду. Таким образом, обиженный или все уступает похитителю, или вносит столько же. Хотя из числа вельмож обязанность судей исполняют во всей Литве двое воевод, не слишком отдаленные один от другого, но как могут они рассмотреть все тяжбы такого многочисленного народа и таких провинций, особенно когда они должны заботиться и о государственных делах. Поэтому, будучи заняты множеством дел общественных и частных, они рассматривают тяжбы только по праздничным дням, когда бывают свободнее от дел. И то дурно, что нет определенных мест для их заседаний. Часто приходится обиженному искать правосудия более чем за 50 миль. Есть у нас 40 дней, посвященных воспоминанию страстей господних, посту и молитве, которые мы и проводим в тяжбах. Упомянутые воеводы имеют своих наместников, которые, питая свое тело, сидят обыкновенно в суде при шуме гостей, мало знакомые с законами, но исправно взимающие свой пересуд».

«В страну нашу собрался отовсюду самый дурной из всех народов-иудейский, распространившийся по всем городам Подолии, Волыни и других плодородных областей, народ вероломный, хитрый, вредный, который портит наши товары, подделывает деньги, подписи, печати, на всех рынках отнимает у христиан средства к жизни, не знает другого искусства, кроме обмана и клеветы».

«Мы держим в беспрерывном рабстве людей своих, добытых не войною и не куплею, принадлежащих не к чужому, но к нашему племени и вере, сирот, неимущих, попавших в сети через брак с рабынями; мы во зло употребляем нашу власть над ними, мучим их, уродуем, убиваем без суда, по малейшему подозрению. Напротив того, у татар и москвитян ни один чиновник не может убить человека даже при очевидном преступлении, – это право предоставлено только судьям в столицах. А у нас по селам и деревням делаются приговоры о жизни людей. К тому же на защиту государства берем мы подати с одних только подвластных нам бедных горожан и с беднейших пахарей, оставляя в покое владельцев имений, которые получают гораздо более с своих владений».

«Ни татары, ни москвитяне не дают своим женам никакой свободы, говоря: кто даст свободу жене, тот у себя ее отнимает. Оне у них не имеют власти; а у нас некоторые владеют многими мущинами, имея села, города, земли, одне на правах временного пользования, другие по праву наследования, и по этой страсти к владычеству живут оне под видом девства или вдовства необузданно, в тягость подданным, преследуя одних ненавистию, губя других слепою любовию».

«Враги наши, татары, смеются над нашей беспечностью, нападая на нас, погруженных после пиров в сон: „Иван! ты спишь, – говорят они, – а я тружуся, вяжу тебя“. Теперь наших воинов погибает среди праздности в корчмах, где они убивают друг друга, больше, нежели самих неприятелей, которые часто опустошают нашу страну, тогда как наши могли бы найдти лучше случай показать свое мужество в боях с врагом трезвым и деятельным на границах Подолии и Киева, могли бы там из рекрутов сделаться храбрыми воинами, и нам не нужно было бы искать таких людей вне отечества».

«Смеются татары, что у нас почетные люди мягко покоятся и спят на скамьях, когда совершается божественная служба, а людей бедного состояния не пускают садиться, сами приходят в храмы со многими провожатыми, и ставят их перед собой, чтоб похвастать их количеством. Греческие монахи воздерживаются от жен; а что священники в древние времена женились, это видно из многих мест св. писания. Если бы и наши поступали теперь также, то были бы непорочнее, чем в этом поддельном монашестве, в котором они живут как изнеженные сибариты, горят всегда страстию и содержат наложниц. Обязанности, возложенные нами на них, слагают они на своих викариев, а сами предаются праздности и удовольствиям, пируют, одеваются великолепно».

Жалобы Михалона на роскошь, изнеженность мужчин в Западной России, на подчинение их женскому влиянию, разделяет, как мы видели, московский отъезжик, князь Курбский. Подробности о жизни князя Курбского в Западной России также содержат в себе любопытные черты тамошнего быта. Начнем с его семейных отношений. Курбский оставил в Московском государстве свою семью, мать, жену и сына-ребенка, которые, как он говорит в предисловии к Новому Маргариту, были заключены царем в темницу и там троскою поморены. В 1571 году Курбский вступил в брак с Марьею Юрьевною Козинскою, урожденною княжною Голшанскою, вдовою после двоих мужей, матерью двоих взрослых сыновей от первого брака с Монтолтом. Сначала Курбский жил согласно с женою, которая записала ему почти все свои имения и эту запись подтвердила в духовном завещании. Но скоро отношения переменились: в марте 1576 года было написано завещание княгини, а в августе 1577 года уже наряжены были возные с шляхтою, добрыми людьми для следствия по жалобе сына княгини, Андрея Монтолта, будто бы князь Курбский избил свою жену, измучил и посадил в заключение и будто бы от этих побоев и мук ее уже нет на свете. Возные нашли князя Курбского больным, в постели, а княгиню здоровою, сидящею подле мужа. Курбский сказал возному: «Пан возный! Гляди: жена моя сидит в добром здоровье, а дети ее на меня выдумывают»-и, обратясь к княгине сказал: «Говори, княгиня, сама». Та отвечала: «Что мне говорить, милостивый князь, сам возный видит, что я сижу». Курбский прибавил: «Давно они мать свою морят, а она все жива и меня еще погребет». Княгиня заметила на это: «Kaк знать? Либо ваша милость меня погребешь, потому что и я плохого здоровья».

Но в тот же самый день, как возный внес в градские книги описанную сцену, князь Курбский подал жалобу, что Недавно жена его взяла из кладовой сундук, в котором хранились привилегии и другие важные бумаги, и передала их сыновьям своим Монтолтам, что один из Них, Андрей, разъезжает близ имений Курбского с слугами и многими помощниками своими, ловя и подстерегая Курбского по дорогам, делая засады, умышляя на его жизнь. Вслед за тем Курбский жаловался, что Андрей Монтолт наехал разбоем на его землю Скулинскую, сжег сторожку, сторожей побил, измучил, потопил, некоторых связал и увел с собою, бочечные доски все сжег. Курбский нашел в сундуке жены своей мешочек с песком, волосами и другими чарами; горничная княгини, Paинка, показала, что все эти вещи дала княгине какая-то старуха, но что это была не отрава, а только снадобье, приготовленное для возбуждения в Курбском любви к жене; а теперь, продолжала Раинка, княгиня старается повидаться с старухою, чтоб получить такое зелье, которое могла бы она употребить не для любви, а для чего-нибудь другого. Наконец, по приговору приятелей, Курбский и жена его положили развестись, причем некоторые имения княгини должны были остаться за Курбским. 1 августа 1578 года подписана была мировая сделка, а 2 числа бывшая княгиня Курбская подала жалобу на мужа, что он обходился с нею не как с женою, посадил безо всякой вины в заключение, бил палкой, принудил к тому, что она дала ему несколько бланковых листов с своими печатями и собственноручными подписями, и совершал акты ко вреду ее; жаловалась, что Курбский, разведясь с нею, удержал движимое ее имущество, силою удержал служанку ее, Раинку, мучил ее, посадил и тюрьму и велел там ее изнасиловать. Курбский с своей стороны подал жалобу, что когда он отправил бывшую жену свою во Владимир со всею учтивостию, в коляске четвернею, то воевода минский, Сапега, бывший при разводе посредником со стороны Марьи Юрьевны, велел слугам своим перебить кучеру Курбского палкою руки и ноги и удержать коляску, бранил Курбского срамными словами. В декабре Марья Юрьевна помирилась с Курбским, объявила, что последний дал ей во всех ее исках законное удовлетворение и что она не будет начинать новых исков ни против него, ни против детей его и потомков; при этом горничная ее, Раинка, объявила также, что все ее прежние показания, как против Курбского, так и против бывшей жены его, ложны, что она делала их по наущению других в гневе, что никогда не была она ни бита, ни мучена, ни изнасилована. Но когда Курбский женился на девице Александре Семашковне, которою, как видно из его завещания, был очень доволен, то старая жена подала опять королю жалобу на незаконное расторжение брака; тогда Курбский выставил законную для церковного суда причину: трое людей показали, что они собственными глазами видели, как бывшая княгиня Курбская нарушала супружескую верность. Дело кончилось опять мировою сделкою.

Кроме этих неудовольствий, Курбский должен был испытать еще много других. В 1575 году князь Андрей Вишневецкий, воевода браславский, собравшись со множеством вооруженных слуг, бояр и крестьян своих, конных и пеших, с пищалями и ружьями, наехал на его земли, захватил два стада, побил четырех пастухов; когда Курбский послал к нему слуг своих и посторонних добрых людей спросить о причине наезда, то Вишневецкий вместо ответа велел схватить и убить их. Курбский поспешил отомстить ему в тот же самый день: несколько сот слуг его и подданных напали на имение Вишневецкого, побили крестьян, пограбили хлеб. Горожане также не удерживались от насильственных поступков; любимый слуга Курбского, москвич Иван Келемет, подал в 1571 году такую жалобу. «Был я во Владимире, чтоб отвечать перед судом по делу господина моего. Когда я выезжал уже из города, то ландвойт, ратманы и мещане владимирские, приказав звонить в колокола и запереть городские ворота, собрались, со множеством мещан, вооруженных разным оружием, намереваясь лишить меня жизни, безо всякого с моей стороны повода, так что я едва успел уехать из города. После того, мещане, ратманы и ландвойт гнались за мною и, догнавши на поле, за милю от города, изранили меня самого, бывших со мною слуг господина моего, моих собственных слуг и коней; рыдван мой растрясли, жену мою истерзали, перстни с рук посрывали; а из рыдвана взяли сундук и шкатулку». В 1575 году сам князь Курбский подал жалобу: «Недавно, когда татары вторгнулись в землю Волынскую, я, по своей шляхетской обязанности, поехал с своим отрядом как можно скорее против неприятеля, а уряднику своему Калиновскому приказал с деньгами ехать вслед за мною как можно скорее. Когда он проезжал между Берестечком и Николаевом, то мещане берестецкие Остаховичи с многими помощниками своими, захватив на большой дороге Калиновского и ехавшего с ним вместе боярина моего Туровицкого, разбойнически, жестоко избили их и изранили и все, что с ними было, побрали; после чего бросили их замертво и возвратились домой в Берестечко. Урядники берестецкие, узнавши об убийстве, поймали злодеев и посадили их в тюрьму; но когда привезен был Калиновский чуть живой в Берестечко и объявил, что он мой слуга, то урядники, посоветовавшись между собою, забрали все имение, отнятое злодеями у слуг моих, самих злодеев из тюрьмы выпустили и неизвестно куда девали, а Калиновского, продержавши не малое время в Берестечке, положив на воз едва живого, в одной рубашке, приказали вывезти вон из города и бросить в дубраве на месте разбоя».

Мы упоминали о верном слуге Курбского, Иване Келемете, о нападении на него горожан владимирских в 1571 году; в следующем 1572 году его постигла насильственная смерть там же, во Владимире. Когда он находился здесь опять по делам господина своего, то к нему на квартиру, под вечер, пришли слуги князя Булыги и уселись незваные; хозяин дома, мещанин Капля, стал их выпроваживать, но они отвечали: «Для чего нам идти? Разве для этого москвитянина?» Один из них, схвативши стклянку с горелкою, бросил ее в Келемета. Тут началась ссора, обнажено было оружие; Келемет выгнал было их из светлицы и заперся, но они начали выбивать двери и окна. Капля в это время выбежал из дому, и когда возвратился туда опять, то увидал, что сам князь Булыга стоит в сенях, а Келемет, уже убитый, лежит в светлице на земле. Деньги и вещи, принадлежавшие Келемету, были пограблены убийцами. Булыга не явился к суду, и местный суд приговорил его к уплате головщины и всех убытков, а самого преступника отослать на суд королевский; но убийца при посредничестве нескольких панов заключил мировую с Курбским, обязавшись заплатить ему за голову убитого и за все убытки и высидеть во владимирском замке год и шесть недель. Другой слуга Курбского, бежавший с ним из Московского государства, Петр Вороновецкий, был также убит неизвестно кем; жена убитого сначала обвинила было в преступлении самого князя Курбского, но потом отреклась от своего обвинения.

После этих случаев Курбский имел право жаловаться, что он, изгнанный без правды, пребывает в странствии между людьми тяжелыми и очень негостеприимными. Из всего видно, что его и его москвичей не любили в новом их отечестве. Но, с другой стороны, посмотрим, как поступал сам Курбский в столкновениях с соседями и людьми, ему подчиненными. Когда соседние с данными ему королем волостями крестьяне смединские обвиняли его в завладении их землею, подрании пчел, насилиях, побоях и грабежах и король прислал ему свой напоминальный лист, то Курбский отвечал: «Я не велю вступаться в землю Смединскую, а приказываю защищать свою землю; если смединцы будут присвоять мою землю, которую они считают своею, то я прикажу ловить их и вешать. А что касается до удовлетворения, которое смединцы требуют от урядников и крестьян моих за обиду и вред, то я им в том суда и расправы давать не обязан, ибо, если что урядники и крестьяне мои сделали, то сделали, защищая мою землю». Курбский по какому-то праву завладел имением панов Красенских; король Сигизмунд-Август решил, что Курбский должен возвратить имение. Курбский получил королевское приказание, когда уже Сигизмунда-Августа не было в живых. Посланец королевский долго разъезжал по имениям Курбского с листом королевским. Слуги Курбского посылали его из одного имения в другое, даже один из них грозил ему палкой. Наконец посланец нашел Курбского и хотел вручить ему лист королевский, но Курбский в присутствии многих знатных особ сказал ему: «Ты ездишь ко мне с мертвыми листами, потому что когда король умер, то и все листы его умерли. Да хотя бы ты и от живого короля приехал, то я тебе и никому другому имения не уступлю». В 1572 году на Курбского подана была жалоба, что он перехватил в своем имении слугу враждебного ему пана, ограбил и мучил; пытал о намерениях последнего против него; а в 1579 году возный, который ездил к Курбскому звать его к суду, подал жалобу, что слуги князя напали на него на дороге, били в шесть киев, бросили едва живого и, бьючи, приговаривали: «Позовов к его милости князю, пану нашему, не носи». Верный слуга Курбского, известный уже нам Иван Келемет, подражал своему пану: в 1569 году владимирские жиды подали жалобу, что Келемет, урядник Курбского в Ковле, который был отдан королем во владение последнему, схватил за долги двоих жидов ковельских и жидовку в субботу, в школе на молитве, посадил в яму, наполненную водою, запечатал в домах их и в домах других жидов лавки и пивницы. Возный, отряженный по этой жалобе в Ковель, доносил, что когда он с понятою шляхтою пришел к воротам замка, то привратник их в замок не пустил. Стоя у ворот, они слышали вопль заключенных в водяной яме жидов, которых сосали пиявки. Наконец вышел Келемет и сказал: «Разве пану не вольно наказывать подданных своих не только тюрьмою или другим каким-нибудь наказанием, но даже смертию? А я что ни делаю, все делаю по приказанию своего пана, его милости князя Курбского, потому что пан мой, владея имением Ковельским и подданными, волен наказывать их, как хочет, а королю, его милости и никому другому нет до того никакого дела». Жиды владимирские, пришедшие вместе с возным, сказали на это: «Вольно пану карать своих подданных, но только согласно с законом, а ты нарушаешь наши права, подтвержденные королевскими привилегиями». Келемет отвечал: «Я ваших прав и вольностей знать не хочу» – и велел всем жидам выбраться из города. По королевскому декрету, Курбский должен был освободить жидов, отпечатать школу их, домы и лавки. Панцырный боярин ковельский, Порыдубский, подал королю жалобу, что Курбский наслал открытою силою слуг, бояр и крестьян своих на его имение и на дом, приказал схватить его самого и со всем семейством и держал шесть лет в жестоком заключении, имение все пограбил. Что касается до сопротивления судным и королевским приговорам, то поведение Курбского и слуг его не составляло исключения: в 1582 году возный доносил, что когда он, по приказанию городского владимирского уряда, ездил к пану Красенскому, чтоб взыскать с него деньги в пользу князя Курбского, то Красенский в панцыре, с несколькими сотнями конных вооруженных людей, загородил ему дорогу к своему селу и сказал: «Будем вас бить и защищаться до смерти», причем действительно прибил двоих слуг Курбского. Король принужден был дать указ, чтоб старосты кременецкий, владимирский и луцкий, ополчив шляхту бсего воеводства Волынского, вооруженною рукою произвели взыскание с Красенского; но многие шляхтичи, вместо того чтоб исполнить королевский указ, присоединились к Красенскому, который, разделивши вооруженных людей своих на три отряда, сам с одним отрядом загородил дорогу к двум своим имениям, а жена его, Ганна, с двумя другими отрядами загородила дорогу к имению Красному.

В 1548 году католический виленский епископ Павел жаловался Королю, что в его епархии многие жены мужей своих покидают, живут с жидами, турками, татарами, забыв свое христианство. Но подле этих известий, которые не могут дать нам выгодного понятия о нравственном состоянии в Западной России в описываемое время, встречаем известия, которые показывают и действия животворного начали, которое будило человека и указывало ему высшие цели жизни: на дороге, по которой проезжал С пира пьяный пан с женою, тоже нетрезвою, оба, как в пьяном, так и в трезвом виде, не уважавшие жизни, чести и собственности меньших братий; на дороге, по которой ехал пан с вооруженным отрядом слуг и крестьян, чтоб напасть на имение своего противника; на дороге, по которой шли слуги и служанки, чтоб сделать пред судом ложное показание или бесстыдно объявить ложным справедливое, – на этой же самой дороге можно было встретить молодого человека, который, испытав беду, признал ее божиим наказанием, за известный грех свой для очищения себя от него предпринял подвиг: идет пешком собирать на церковное строение.

Мы видели нравы, образ жизни, взаимные отношения панов западнорусских; теперь войдем в их жилища, в эти домы, где они пировали, ссорились и мирились. Среди обширного двора находился большой дом с большими сенями; из сеней вход в светлицу, в светлице двери на завесах, четыре окна, стол дубовый на ножках, вокруг четыре скамьи, печь муравленая зеленая; из светлицы ход в кладовую. Из тех же сеней, на противоположной стороне, вход в другую светлицу, в которой такая же мебель, как и в первой, и ход в другую кладовую; из тех же сеней лестница наверх. Кроме большого дома, на дворе еще несколько строений, светлиц с окнами, вправленными в олово, столами разноцветными, дубовыми, липовыми, печами муравлеными зелеными, скамьями при стопах и вокруг светлиц, кроватями дубовыми, камельками, над воротами галерея с окнами; при описании панских дворов встречаем и старое знакомое нам слово гридня: на дворе гридня большая, в ней стол, вокруг четыре скамьи. Дом со стороны пруда и дикого леса огорожен острогом.

Нравственное состояние общества со всеми своими сторонами, светлыми и темными, должно было отразиться в памятниках литературных. Мы видели, что окончательная, доведенная до крайности, борьба между новым порядком вещей и остатками старины не прошла молча. Двое потомков Мономаха, потомок старшей линии, линии Мстиславовой, князь Андрей Курбский-Смоленский-Ярославский, и потомок младшей линии, линии Юрия Долгорукого, Иван Васильевич московский, царь всея Руси и самодержец, сразились в последней усобице, в последней которе, сразились словом, Но одна крайность борьбы, один личный характер борцов не объясняет нам вполне явления; надобно прибавить, что борцы эти воспитались в словесной борьбе, в преданиях о ней, привыкли признавать за этою борьбою важное значение, привыкли уважать это новое оружие-слово. Борьба, которая при Грозном оканчивалась, борьба государей московских с основанными на старине притязаниями княжескобоярскими, началась при Иоанне III и тогда же была уже соединена с литературным движением; борьба Софии Палеолог с Патрикеевыми и Ряполовскими тесно была соединена с церковною борьбою по поводу ереси жидовствующих; одною материальною борьбою, преследованиями и казнями, дело не могло ограничиться: Иосиф Волоцкий, требуя от правительства строгих мер против еретиков, должен был вместе с этим написать книгу для их обличения. Враги Иосифа не оставались безмолвными: заволжские старцы опровергали письменно мнения Волоцкого, старец Вассиан Косой (князь Патрикеев) был представителем этих старцев, считался в Москве одним из самых грамотных и смышленых людей. Является Максим Грек – светило тогдашней науки; около него собираются русские грамотные люди, он образует учеников, в числе которых считает себя и князь Курбский; но около святогорского старца собираются также люди, недовольные новым порядком вещей, принесенным гречанкою Софьею, движение литературное опять тесно соединено с политическим; Максим Грек подвергается опале вместе с Вассианом Косым, их враг-митрополит Даниил-также один из самых плодовитых писателей времени; в борьбе политической постоянно употребляется оружием слово. Таким образом, литература политико-церковно-полемическая, которою обозначается описываемое время, явно ведет свое начало оттуда же, откуда начинается борьба политическая, от борьбы Софии и Волоцкого с Патрикеевыми и жидовствующими.

Мы уже знакомы с произведениями пера Иоаннова; но прежде мы преимущественно должны были обращать внимание на содержание этих произведений; теперь же скажем несколько слов о форме, ибо последняя также послужит нам объяснением характера этого знаменитого исторического лица и средств, которыми владел Иоанн. По тогдашним средствам к умственному образованию Иоанн был начетчик, самоучка, и с ним случилось то же самое, что можно видеть и теперь на подобных начетчиках: формы языка, на котором читал он, формы, имевшие для него важное, священное значение, эти формы густо столпились в его памяти, и когда он хотел употреблять их, то, без изучения особенностей этих форм, руководясь только одною памятью, он часто не мог совладеть с ними, с постройкою речи, накидывал слова, предложения без связи, бросался от одного предмета к другому, не окончивши одного, начинал другое. Сюда же должно присоединить еще страстность Иоанна, которая препятствовала ему спокойно обдумывать то, что он писал.

Что читал Иоанн, это ясно видно из его писем: священное писание, переведенные сочинения отцов церкви, русские летописи, хронографы, из которых брал сведения о римской и византийской истории; но преимущественно он находился под влиянием двух первых, так что послания его наполнены местами из св. писаний и сочинений св. отцов. Талант Иоанна виден в искусном употреблении средств: в переписке с Курбским он ловко обращается к религиозному чувству последнего и выставляет ему на вид ту сторону его поступка, против которой это чувство особенно должно было вопиять: «Князь, зачем ты продал душу за тело; ты озлобился на меня и душу свою погубил, потому что поднял руки на церковное разорение. Не думаешь ли, что убережешься от этого? Никак. Если ты пойдешь вместе с ними (литовцами) воевать, то непременно будешь церкви разорять, иконы попирать, христиан губить. Представь себе, как нежные тела младенцев будут попираемы и терзаемы конскими ногами. Таким образом, твое злобесное умышление разве не уподобляется Иродову неистовству, направленному против младенцев? Неужели ты назовешь это благочестием? Итак, ты ради тела погубил душу, ради славы мимотекущие приобрел бесславие, и не на человека озлобился, но на бога восстал. Разумей, несчастный, с какой высоты и в какую пропасть ты низвергся душою и телом! Могут понять и там, кто поумнее, что ты отъехал, желая славы мимотекущие и богатства, а не от смерти бегал. Если ты праведен и благочестив, то зачем испугался неповинной смерти, которая не есть смерть, но приобретение». Потом Иоанн словами писания доказывает, что и самый отъезд Курбского, даже и без войны против православного отечества, есть грех: «Зачем ты презрел Апостола Павла, который говорит: „Противящийся власти божию повелению противится“. Смотри и разумей: кто богу противится, тот называется отступником, и это величайший грех». Курбский указывает на происхождение свое от святого князя Феодора Ростиславича Смоленского-Ярославского и отдает свое дело на суд этому предку своему. Но Иоанн низлагает его и здесь: «С охотою принимаю в судьи святого Феодора Ростиславича, хотя он тебе и родственник: потому что кто был праведен здесь, в земной жизни, тот тем более творит праведное по смерти, и праведно рассудит он между нами и вами. Этот самый святой князь Феодор исцелил царицу нашу Анастасию, которую вы уподобляли Евдокии: ясно, что он не вам, но нам недостойным милость свою простирает; так и теперь надеемся, что он будет помогать более нам, чем вам. Если б вы были чада Авраамля, то творили бы дела Авраамля: может бог и от камней воздвигнуть чад Аврааму; не все происходящие от Авраама к семени Авраамову причитаются, но живущие в вере Авраамовой. Ты пишешь, что хочешь письмо свое в гроб с собою положить: значит ты отложил уже и последнее свое христианство. Господь повелел не противиться злу; а ты и конечное прощение отвергаешь: так не следует тебя и погребать по христиански». Из св. писания заимствует Иоанн уподобления свои: «Ради временной славы (пишет он к Курбскому) и сребролюбия, и сладости мира сего, ты все свое благочестие душевное с христианскою верою и законом попрал; ты уподобился семени, падающему на камень и выросшему при жаре солнечном, но вдруг ради слова ложного ты соблазнился, отпал и плода не сотворил».

Понятно, что при том недостаточном состоянии просвещения, в каком находилось русское общество в описываемое время, грамотей, начетчик тем большим пользовался уважением, чем больше выказывал свою ученость, начитанносгь в речах и посланиях: понятно, что Иоанн любил выказывать свою ученость, помещая в письмах своих обширные исторические выписки: любят обыкновенно хвастаться тем, что редко и ново; толпа увлекается количеством, обилием; законность вопроса о приличии, о мере признается еще очень немногими, умственно возмужалыми; Иоанн же по природе своей не мог принадлежать к этим немногим, ибо менее других был способен удовлетворять требованиям приличия и меры. Плодовитость речи, неуменье сдержаться, умерить себя, проистекая вообще от страстности его природы, зависели также более или менее и от особенного состояния его духа: так, первое послание к Курбскому, написанное в сильном волнении и гневе, отличается особенным многоречием; второе послание кратко; между другими причинами этой краткости нельзя не признать и ту, что второе послание написано при большем спокойствии духа, при большем довольстве своим положением, от военных удач происшедшим.

Болезненное нравственное состояние в Иоанне всего более выражается в этой насмешливости, в этом желании поймать человека на слове, поставить его в трудное положение и наслаждаться этим, в отсутствии уважения, снисхождения к несчастному положению человека, в желании не утешить человека в беде, но возложить на него вину беды, показать ему, что он не имеет права жаловаться. Неудивительно, что он не щадит в своих насмешках Курбского: «Писал ты себе в досаду, – отвечает он ему, – что мы тебя в дальние города, как бы в опале держа, посылали: теперь мы, по воле божией, и дальше твоих далеких городов прошли, и кони наши переехали все ваши дороги из Литвы и в Литву, и пеши мы ходили, и воду во всех тех местах пили; так теперь уже нельзя говорить, что не везде коня нашего ноги были. И где ты хотел успокоиться от всех трудов твоих, в Вольмаре, и тут на покой твой бог нас принес; и где ты думал, что ушел, а мы тут, по воле божией, догнали. И ты дальше поехал». Неудивительно, что Иоанн находил удовольствие злить крымского хана, напоминая ему о некстати высказанном порыве бескорыстия: «Зачем ты просишь у меня подарков? Ведь ты писал, что все богатства мира для тебя с прахом равны?» Но вот один из самых приближенных и усердных новых слуг Ивана, возвышенный царем вследствие нерасположения к людям более родовитым, Василий Грязной, попался в плен к крымским татарам; к этому Грязному царь писал: «Ты писал, что по грехам взяли тебя в плен: так надобно было тебе, Васюшка, без пути средь крымских улусов не заезжать; а если заехал, так надобно было спать не по-объездному. Ты думал, что в объезд приехал с собаками за зайцами: но крымцы самого тебя в торок завязали. Или ты думал, что так же и в Крыму, как у меня стоя за кушаньем, шутить? Крымцы так не спят, как вы, и умеют вас, неженок, ловить. Только бы такие крымцы были, как вы, женки, так им бы и за реку не бывать, не только что в Москве. Ты сказываешься великим человеком: Правда, что греха таить? Отца нашего и наши бояре стали нам изменять, и мы вас, мужиков, к себе приблизили, надеясь от вас службы и правды. А помянул бы ты свое и отцовское величество в Алексине: такие и в станицах езжали; ты сам в станице у Пенинского был мало что не в охотниках с собаками, а предки твои у ростовских владык служили; мы не запираемся, что ты у нас в приближеньи был, и мы для твоего приближенья тысячи две рублей за тебя Дадим, а до этих пор такие, как ты, по 50 рублей бывали».

Мы видели, что Иоанн, словесной премудрости ритор, любил устно, в ответах послам, выказывать обилие и красоту своей речи. От спора с Поссевином он уклонялся и потому, что опасался оказаться несостоятельным пред ученым иезуитом, и потому, что опасался, говоря против католицизма, оскорбить главу католического мира. Но дошло до нас известие о споре его с протестантом Рогитою, где он уже не боялся никого оскорбить: «Говорил я тебе прежде и теперь повторяю (начал Иоанн), что не хочу я с тобой вести спора потому: тебе хочется только разузнать наши мнения, а не согласиться с нами. Итак, должно поступить по заповеди господней: не давайте святыни псам, не бросайте бисера пред свиньями. Прежде скажу об учителе вашем Лютере, который и по жизни, и по имени своему был лют», и проч. Надобно заметить, что в это время везде, и в Западной Европе, и в ближайшей Литве, в ожесточенных спорах, или, лучше сказать, перебранках, политических и религиозных, не соблюдали никаких приличий и любили, особенно по сходству звуков, давать смешное и обидное значение имени противника: так, в Литве доставалось от католиков имени знаменитого протестантского борца-Волана; в Германии Мюнцер называл Лютера доктор Люгнер, а наш Грозный нашел еще ближайшее созвучие. Что словопроизводства были в ходу, видно также из других известий: рассказывают, что Грозный одно время ласкал очень немцев; это понятно и потому, что он хотел привязать к себе ливонцев, и потому, что подозревал своих русских, и потому, что хотел оправдать собственное поведение недостоинством последних. Он хвалился своим немецким происхождением именно от герцогов баварских, и в доказательство этому приводил название: бояре, где слышалось ему слово Baiern. Флетчер рассказывает, что однажды царь, отдавая золотых дел мастеру, англичанину, слитки золота для сделания из них посуды, велел хорошенько смотреть за весом, прибавя: «Русские мои все воры». Англичанин улыбнулся и, спрошенный о причине улыбки, отвечал: «Ваше величество забыли, что вы сами русский». «Я не русский, – отвечал царь, – предки мои германцы».

Письма Курбского относительно изложения носят иной характер, чем письма к нему Иоанновы, по разным причинам. Во-первых, Иоанн был начетчик, самоучка; Курбский был учеником Максима Грека и поэтому должен был иметь уже другие, высшие понятия о риторстве в словесной премудрости, должен был приобрести большое уменье разбираться в словесном материале и давать своей речи большую стройность. В ответе Иоанну Курбский укоряет его за неприличное многословие, за нестройность речи, за слишком обширные выписки из св. писания и отеческих творений: «Широковещательное и многошумящее твое писание я получил, выразумел и понял, что оно отрыгнуто от неукротимого гнева с ядовитыми словами, что не только царю, столь великому и во вселенной славимому, но и простому, убогому воину было бы неприлично; особенно в нем много из священных писаний нахватано и приведены эти слова со многою яростию и лютостию, не строками и не стихами, как обычай искусным и ученым, которые в кратких словах многий разум замыкают, но сверх всякой меры и перепутано, целыми книгами, и паремьями, и посланиями! Тут же говорится и о постелях, и о телогреях, и о всякой всячине, точно басни баб неистовых, и так все варварски, что не только ученым и искусным мужам, но и простым, даже детям в удивление и смех особенно в чужой земле, где находятся люди, не только в грамматических и риторских, но и в диалектических и философских учениях искусные». Действительно, если сравним по форме письма Иоанна с письмами Курбского, то не можем не отдать преимущества последнему; вот, например, начало одного из писем его к царю: «Если пророки плакали и рыдали о граде Иерусалиме и о церкви преукрашенной, из камня прекраснейшего созданной и о гибели живущих в нем: то как нам не восплакать о разорении града бога живого, или церкви твоей телесной, которую создал господь, а не человек, в которой некогда дух святый пребывал, которая после прехвального покаяния была вычищена и чистыми слезами измыта, от которой чистая молитва, как благоуханное миро, или фимиам, ко престолу господню восходили, в которой, на твердом основании правоверной веры, благочестивые дела созидались, и в этой церкви царская душа, как голубица с посеребренными крылами блисталась, честнее и светлее золота, благодатию духа святого преукрашенная делами, укрепленная и освещенная телом и кровию Христовою. Такова твоя прежде бывала церковь телесная!»

Большей стройности, большему изяществу и спокойствию речи Курбского содействовало еще то, что он был способнее сохранять спокойствие, не был так раздражителен и страстен, не был так испорчен в молодости, как Грозный. Наконец, на форму речи Курбского должно было иметь сильное влияние то положение, в котором он явился писателем, положение изгнанника. Чувство ненависти к гонителю, побуждавшее его к речи гневной, умерялось другим чувством, чувством глубокой скорби о потере отечества, о безотрадности положения своего. Это особенно ощутительно в первом послании, которое состоит из одного болезненного вопля: «Зачем, о царь! ты побил сильных во Израили, и воевод, от бога тебе данных, различным смертям предал, и победоносную и святую кровь их в церквах божиих и на торжествах владычних пролил, и мученическою кровью их праги церковные обагрил! На доброхотов твоих, душу за тебя полагающих, неслыханные мучения, гонения и смерти умыслил, изменами, чародействами и другими неподобными поступками облыгая православных, стараясь усердно свет в тьму преложить и сладкое прозвать горьким? Чем провинились они пред тобою, о царь! Или чем прогневали тебя, христианский предстатель! Не прегордые ли царства храбростию своею разорили и сделали тебе подручниками тех, у которых прежде в рабстве были праотцы наши? Не претвердые ли города германские тщанием разума их от бога тебе даны были? И вот твое нам воздаяние за это: всеродно губишь нас! Или думаешь, что ты бессмертен; или прельщен ересию и думаешь, что не будет суда Иисусова? Он, Христос мой, седящий на престоле херувимском, судья между тобою и мною. Какого зла и гонения от тебя я не претерпел? Каких бед и напастей на меня ты не воздвигнул? Каких лжесплетений презлых на меня не взвел? Приключившиеся мне от тебя различные беды по порядку, за множеством их, не могу теперь исчислить:, потому что объят еще горестию души моей. Но скажу все вместе: всего я лишен и от земли божией понапрасну отогнан!»

Мы уже упоминали в своем месте о значении «Истории князя великого московского», написанной Курбским в изгнании. О цели истории вообще автор рассуждает здесь так: «Славные дела великих мужей мудрыми людьми в историях для того описаны, да ревнуют им грядущие поколения; а презлых и лукавых погубные и скверные дела для того написаны, чтоб остерегались их люди как смертоносного яда или поветрия, не только телесного, но и душевного». Как один из главных участников события, Курбский подробно описывает взятие Казани; любопытно посмотреть, как он понимает значение этого события: «С помощию божиею против супостатов возмогло воинство христианское. И против каких супостатов? Против великого и грозного измаильтянского языка, которого некогда вся вселенная трепетала, и не только трепетала, но и опустошена была; и не против одного царя воинство христианское ополчилось, но зараз против трех великих и сильных, то есть против перекопского царя, казанского и против княжат ногайских. С помощию Христа бога с этого времени отражало оно нападения всех троих и преславными победами украшалось, и в небольшое число лет пределы христианские расширились: где прежде в опустошенных краях русских были зимовища татарские, там города соорудились; и не только кони русских сынов из текущих в Азии рек напились, но и города там поставились». Принадлежа к самым грамотным людям Восточной и Западной России, Курбский не упускал случая хвалить грамотность и красноречие в других; так, говоря о князе Иване Бельском, прибавляет: «Он был не только мужествен, но и разумен и в священных писаниях несколько искусен». О пленном ливонском ландмаршале, Филиппе Белле, говорит: «Был он муж не только мужественный и храбрый, но и словества полон, острый разум и добрую память имущий».

Курбский был ученик Максима Грека и вместе ревностный хранитель патрикеевских преданий. Поэтому неудивительно встретить у него такой отзыв о Вассиане Косом: «Оставя мирскую славу, он в пустыню вселился и препровождал строгое и святое житие подобно великому и славному древнему Антонию, и чтоб не обвинил меня кто в дерзости, Иоанну Крестителю ревностию уподобился, потому что и тот законопреступный брак царю возбранял». О Максиме Греке, по поводу посещения его царем, Курбский отзывается так: «Максим преподобный, муж очень мудрый и не только в риторском искусстве сильный, но и философ искусный, старостию умащенный, терпением исповедническим украшенный». Курбский находился в тесной связи с известным Артемием, игуменом троицким, который, по его словам, был совершенно невинен в неправославных мнениях. Наши церковные историки того мнения, что Артемий был не совсем прав пред собором; был ли совершенно прав Курбский в своих мнениях, в какой степени на правоту его мнений имело влияние сочувствие ко врагам автора-просветителя и всех осифлян-мы не знаем; но известно то, что в Литве Курбский явился самым ревностным защитником православия, как против католицизма, так особенно против протестантизма. Понятно, что самое изгнание, самая тоска по земле святорусской, как он выражается, могли усилить это усердие к вере, которая больше всего связывала его с потерянным отечеством, которая одна в Литве заставляла его думать, что он совершенно не на чужбине: понятно, что, страдая тоскою по земле святорусской, Курбский стал так усерден к поддержанию того исповедания, которое в Литве называлось русским. Курбский испытал то, 6 чем говорит поэт: «Родина-что здоровье: тогда только узнаешь им полную цену, когда пртеряешь!» В пылу гнева Курбский назовет иногда отечество неблагодарным, но тут же невольно выразит тоску об изгнании из земли любимого отечества.

В «Истории князя великого московского» Курбский при всяком удобном случае выражает свое сильное нерасположение к протестантизму. Так, принятию протестантизма приписывает он падение Ливонии. Рассказавши о взятии Нарвы русскими, Курбский прибавляет: «Вот мзда ругателям, которые уподобляют Христов образ, по плоти написанный, и образ матери его болванам поганских богов! Вот икономахам воздаяние! Воистину знамение суда прежде суда на них было изъявлено, да прочие боятся не хулить святыни». Упадок воинственного духа у поляков и литовцев Курбский приписывает также распространению между ними лютеранских ересей: «Когда путь господень оставили и веру церковную отринули, ринулись в пространный и широкий путь, то есть в пропасть ереси лютеранские и других различных сект, особенно самые богатые их вельможи: тогда и приключилось им это».

Переводя с латинского языка на славянский беседу Иоанна Златоустого о вере, надежде и любви, Курбский послал свой труд князю Константину Острожскому, а тот отдал его для перевода на польский язык человеку неправославному. Курбский рассердился и писал князю Острожскому: «Не знаю, как это случилось, что вы отдали мой перевод на испытание человеку, не только в науках неискусному, но и грамматических чинов отнюдь неведущему, к тому еще и скверных слов исполненному, стыда не имущему, глаголы священных писаний нечисто отрыгающему: потому что я сам из уст его слышал искажение слов апостола Павла. Ты пишешь, что отдал перевести на польский язык: верь мне, что если бы множество ученых сошлось и стали ломать славянского языка чины грамматические, перелагая в польскую барбарию, то в точности изложить не смогли бы». При сильном движении и разгорячении страстей, как было тогда в Литве по случаю явления новых учений, Курбский не мог избежать горячих споров с ревнителями последних. Такой спор он имел у князя Корецкого с паном Чаплием, последователем известных нам московских еретиков-Феодосия Косого и товарища его Игнатия. Спор, как видно из слов Курбского, кончился сильным возвышением голоса со стороны Чаплия, причем Курбский, видя, что действует страсть, а не рассудок, не стал отвечать. Но Чаплий не оставил его в покое и прислал письменное изложение своего учения. Курбский отвечал, что его нечего учить, смолоду священному писанию наученного; как апостолы и ученики их не требовали толкований от древних еретиков, так и он, Курбский, не требует толкований Меланхтона, Лютера и учеников его, Цвинглия и Кальвина и прочих, которые еще и при жизни его с ним не соглашались; им последуют теперь и пан Феодосий и пан Игнатий не ради учений, а ради паней своих. «Ты пишешь, – продолжает Курбский, – чтоб я написал тебе о Лютере, почему я называл его лжепророком; но я уже тебе пространно говорил, что он нс только презрел святых всех, но многих книг Ветхого завета и апостольских писаний некоторых не принимает. Ты забыл или хочешь выманить у меня сочинение какое-нибудь и дать пану Игнатию на поругание нашей церкви божией? Нет, это тебе не удастся: мы остережемся, по слову господню, повергать святыню псам». Протестанты любили выставлять на вид богатство епископов и монахов; Курбский отвечает Чаплию: «Что касается до епископов богатых и монахов любостяжательных, которым предки наши дали имения не для корысти, а для странноприимства, на милостыни убогим и на боголепие церковное-как они распоряжаются этими имениями, судит их бог, а не я, потому что у меня самого бремя грехов тяжкое. Мы не о таких говорим, а об истинных апостолоподобных епископах и монахах нестяжательных, которых Лютер вместе смешал с нынешними законопреступниками, похулил и уставы их отвергнул, как ваша милость отвергла Дамаскина. Хулишь его, думаю не читавши, по чужим словам, потому что книга не переведена на славянский язык, а хотя часть некоторая и переведена, только так дурно, что понять нельзя; а у греков и латинов вся есть. Но ваша милость и учитель твой, пан Игнатий, не только по-гречески, но и по-латыни, думаю, не умеете, только хулить и браниться искусны». Сильно обрадовался Курбский, когда один из молодых шляхтичей, Бокей Печихвостовский, обратился из протестантизма снова в православие: два увещательных письма писал он ему, чтоб пребывал твердо на новом, истинном пути.

Но во времена Курбского не против одного протестантизма нужно было ратовать защитнику православия: уже последовало и католическое, иезуитское, противодействие, более опасное чем разделенный протестантизм. Курбский писал виленскому бурмистру Кузьме Мамоничу: «Слышал я от многих людей достойных об этом иезуите, который отрыгал много ядовитых силлогизмов на святую веру нашу, называя нас схизматиками, тогда как сами они совершенные схизматики, напившиеся от мутных источников, истекающих от новомудренных их пап. Но об этом, бог даст, будем пространнее беседовать не только с своим, но, если случится, и с ними; а теперь одно припомяну, чем они наших несовершенных в писаниях устрашают, говоря: кто не повинуется папе, тот не спасется. Это ложное их страшилище обличится; а теперь советуйте нашим, чтоб, без православных ученых не сражались с ними, не ходили бы к ним на проповеди. Не стыдятся они правоверных, в седмостолпных догматах стоящих, ругать и срамить, с еретиками смешивать, лютеранами, цвинглианами, кальвинистами, и отводить от православия к полуверию, к новомысленной и хромой феологии от истинного богословия. Похвально словесности навыкать и действовать, чтоб правду оборонять; а они, смешавши елокуцию с диалектическими софизмами и придав к тому пронунциацию, на правоверных обращают, истину стараются разорить ораторскими штуками, похлебствуя папе своему, превознося грозного вельможного епископа, оружием препоясанного и полки воинов водящего, и хуля наших патриархов, убогих и нищих, смиренномудрием Христовым украшенных, между безбожными турками мученически терпящих и благочестия догматы невредимо соблюдающих». В другом письме к тому же Мамоничу Курбский пишет: «О злохитростях иезуитских я уже тебе писал: не ужасайтесь софизмов их, но стойте только в православной вере крепко. Злохитростями своими супостаты не изгубят восточных церквей! Что они выдали против нашей церкви? Книжки своими силлогизмами ногайскими изукрашенные, софистически превращая и растлевая апостольскую феологию? Но вот, по божией благодати, подана нам книга от Святой Горы, точно самою рукою божиею принесена ради простоты и глубокого неискусства церковников русских церквей, не говорю-по лености и обжорству наших епископов. Об этой книге я уже тебе говорил, что князь Константин Острожский дал переписать пану Гарабурде и мне. В этой книге не теперешние дудки их и пищульки, но все силлогизмы, папою и всеми кардиналами и наилучшим их феологом Фомою (Аквинским) на апостольскую феологию восточных церквей отрыгнутые, опровергнуты боговидными мужами, Григорием и Нилом, митрополитами солунскими. Я советую вам письмо мое это прочесть всему собору виленскому, да возревнуют ревностию божиею по праотеческом родном своем правоверии, да наймут писаря доброго, и переписавши книгу, да читают ее трезво, отлучившись от пьянства: в ней готовые ответы блаженных тех мужей. А если будем растянувшись лежать в давнообычном пьянстве, тогда не только паны иезуиты и пресвитеры римской церкви, сильные в священном писании, силлогизмами и софизмами поганскими могут вас растерзать лежащих, но и дрянные зверки, то есть новоявленные еретики, могут вас растерзать и развести каждый в свою нору. Итак не унывайте, не отчаявайтесь, не ужасайтесь софизмов; но выберите одного из пресвитеров, или хотя из простых людей, словесного и в писаниях искусного, и приняв ту книгу в руки, противьтесь этим непреоборимым оружием».

Княгиня Чарторыйская писала к Курбскому, что сын ее в страхе божием и правоверии праотеческом утвержден, имеет охоту к священному писанию и что она хочет послать его в Вильну учиться, к иезуитам. Курбский отвечал: «Намерение твое похвально; но, как слуга и приятель твой, я не хочу от тебя утаить, что многие родители отдали детей своих иезуитам учиться свободным наукам, но они, не науча, прежде всего отлучили их от правоверия, как сыновей князя Коршинского и других. Впрочем, Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Златоустый ездили учиться в Афины к поганским философам, а правости душевной и праотеческого правоверия не лишились. Я оставляю это дело на мудрое рассуждение вашей милости и приятелей твоих».

Другой знаменитый ревнитель по православию, князь Константин Острожский, считал позволительным низлагать врагов православия одних другими, пользоваться сочинениями протестантов против иезуитов, Курбский не разделял этого мнения: когда однажды Острожский прислал ему книгу иезуита Скарги и письмо арианина Мотовила, против нее направленное, то Курбский отвечал: «Кто слыхал от века, или в каких хрониках писано, чтоб волка-растерзателя к стаду овец на пажить призывать? Где слыхано, чтоб христианин правоверный от арианина христоненавистного услаждался епистолиями, или принимал от него писания на помощь церкви Христа бога?» Когда в другой раз Острожский прислал Курбскому книгу Мотовила против иезуитов, то он отвечал: «Ваша милость прислал мне книгу, сыном дьявольским написанную, антихристовым помощником сочиненную! Мне, христианину правоверному, брату своему присяжному, ваша милость эту книгу вместо поминка шлет? О беда, плача достойная! О нужда окаяннейшая! В такую дерзость и стултицию (глупость) начальники христианские впали, что не только ядовитых драконов в домах своих питать и держать не стыдятся, но и за оборонителей и помощников их себе почитают! И что еще дивнее: церковь божию оборонять им приказывают и книги против полуверных латин писать им повелевают!» Причину такого поведения князя Острожского Курбский полагает в лености и нерадении, в нежелании самому заняться изучением св. писания: «От лености все это нам приключается, от нежелания читать св. писание; я об этом тебе много и на словах докучал, чтоб ты читал его часто, хотя понемногу, и не перестану тебе докучать до самой смерти своей (потому что очень люблю тебя), пока не увижу, что ты приложишь об этом большее старание».

Религиозная деятельность Курбского не ограничивалась сословным кругом: мы видели, что он обращался с своими увещаниями к Мамоничу и всем виленским горожанам православного исповедания; находим между письмами его и письмо к Семену Седельнику, горожанину львовскому, которого называет превозлюбленным братом, правоверием украшенным. В ответ на вопрос Семена о чистилище Курбский послал ему переведенное им с латинского толкование Златоустого на апостола Павла: «Прими этот мой подарок духовный, – пишет Курбский Семену, – внимательно читай и услаждайся с правоверными восточных церквей, а схизматикам не показывай и не спорь с ними. Навести меня, и тогда побеседуем, как надобно с ними поступать, чтоб не могли противиться правде: у них ведь обычай очень искусными силлогизмами ногайских философов, смешавших их с упорностию своею, истине евангельской сопротивляться; особенно нападают на таких, которые хотя оружие от Священного писания имеют, но действовать им не умеют, сопротивляться врагам не искусны».

Курбский не раз говорит об этом неискусстве русских людей действовать духовным оружием и об искусстве врагов их в этом деле, не раз отклоняет своих собратий по вере от опасных споров с ловкими иезуитами. Ясно понимая недостаточность средств к борьбе, разумеется, он всеми силами должен был стараться о их приобретении, о приобретении книг, доступных по языку своему большинству православных. Для этого нужно было переводить книги св. отцов восточной церкви; как хлопотал Курбский об этом переводе, всего лучше видно из письма его к Марку, ученику известного нам Артемия; по всем вероятностям, это – Марк Сарыгозин, известный также нам московский отъезжик. Курбский говорит в этом письме, что Артемий, находясь уже в Литве, просил его купить все сочинения Василия Великого и добыть такого человека, который бы мог перевести их с греческого или латинского языка. Курбский сказал ему на это: «Если я и добуду человека, знающего по-гречески и по-латыни, то по-славянски не будет уметь?» Артемий отвечал: «Хотя я и стар, но пешком приду из Луцка туда, где мне укажешь, и буду помогать в переводе». «Я, – продолжает Курбский в письме, – услыхавши это из уст преподобного, не только начал отыскивать переводчика, но сам, будучи уже в сединах, не мало лет провел, учась языку латинскому с большим трудом; умолив и благородного юношу, брата моего, князя Михаила Оболенского (также отъезжика), чтобы он изучил высшие науки на языке римском; он послушался меня и три года провел в Краковской школе, и потом для усовершенствования в науках в Италию поехал, оставя дом, жену и детей, и пробыл там два года; теперь возвратился здоров и в праотеческом благочестии невредим, как корабль, преисполненный дорогих корыстей. Я же купил не только все сочинения Василия Великого, но и других некоторых учителей наших, Златоуста, Григория Богослова, Кирилла Александрийского, Иоанна Дамаскина и хронику, с новогреческого на латинский переведенную, очень потребную и премудрую: написана она Никифором Каллистом. Союза ради любовного Христа нашего, так и раба его, старца твоего, а моего отца, святого преподобного Артемия, яви любовь к единоплеменной России, ко всему славянскому языку! Не поленись приехать к нам на несколько месяцев на помощь нашей грубости и неискусству, потому что мы не умеем в совершенстве владеть славянским языком, как ты и князь Оболенский, и потому боюсь пуститься один без помощи на такое великое и достохвальное дело. Посылаю тебе предисловийце одной книги нашего перевода, не за тем чтоб величаться или потщеславиться этим, но для показания недостатка и невежества нашего; искал я себе помощи, обращался туда и сюда и нигде не нашел. Если бог тебя принесет к нам, то я бы сел с одним бакалавром за книгу Павловых посланий, протолкованных Златоустом, а ваша бы милость сел за другую книгу с князем Михаилом. Посылаю к вашей милости в подарок духовный одну речь Григория Богослова и слово Василия Великого нашего перевода». Предисловие к переводу своему слов Златоустовых, который он называет Новым Маргаритом, Курбский начинает жалобами на свое несчастное положение, на изгнание без правды, пребывание в странствии между людьми тяжелыми и негостеприимными, притом в ересях различных развращенными, тогда как в отечестве огонь мучительства прелютый горит: слыша это, объят я жалостию и стесняем отовсюду унынием, съедают нестерпимые беды, как моль, сердце мое. Обращаюсь в скорбях к господу и утешаюсь в книжных делах, изучая разумы древних высочайших мужей. Прочел Аристотеля. Часто обращался и читал родное мое священное писание, которым праотцы мои были по душе воспитаны. При этом случилось мне вспомнить о преподобном Максиме, новом исповеднике, как однажды он мне говорил, что книги великих учителей восточных не переведены на славянский язык, но после взятия Константинополя переведены были на латинский. Вспомнив об этом, я начал учиться по-латыни, чтобы перевести на свой язык то, что еще не переведено: нашими учителями чужие наслаждаются, а мы голодом духовным таем, на свое глядя. Для этого не мало лет потратил я, обучаясь наукам грамматическим, диалектическим и прочим. Научившись языку, купил книги и умолил участвовать в переводе юношу, именем Амвросия, в писании искусного и верха философии внешней достигшего. Прежде всего мы с ним перевели с латинского на славянский язык оглавление книгам Златоустовым, во-первых, для того, чтоб все знали, сколько переведено из них на славянский язык и какое множество еще не переведено; во-вторых, чтоб благоверные мужи возревновали по боге и перевели остальное; в-третьих, потому, что некоторые поэты и многие еретики приписали свои сочинения Златоустому, чтоб удобнее принимались ради его имени: так пусть реестр наш покажет, что принадлежит Златоусту и что нет. По рассмотрении этих глав, я хотел начать перевод посланий Апостола Павла, объясненных Златоустом, и искал мужей, хорошо владеющих славянским языком, но не мог найти. Кого нашел из монахов и мирских, те не хотели помочь мне: монахи отреклись, не похвально уничижая себя, не говорю-лицемерно или от лености; мирские не захотели, будучи объяты суетами мира сего и тернием подавляя семя благоверия. Я боялся, что в молодости не навык славянскому языку, потому что беспрестанно обращался в исполнении повелений царевых, в чину стратилатском, потом в синклитском, исправлял дела, иногда судебные, иногда советнические, часто и с воинством ополчался против врагов креста Христова. И сюда приехавши, принужден был королем к службе военной, а когда освободился от службы, ненавистные и лукавые соседи мешали мне заняться этим делом, желая отнять у меня имение, королем данное мне на пропитание, желая и крови моей насытиться. Несмотря на то, покусился я с означенным юношею Амвросием перевести некоторые из слов Златоустовых, до сих пор еще на славянский язык не переведенные. В предисловии к переводу своему книги Иоанна Дамаскина-Небеса-Курбский указывает на значение просвещения и вооружается против тех, которые в Московском государстве не понимали этого значения: «Да приемлем слова предобрейшие и, бога ради, не потакаем безумным, или, лучше сказать, лукавым прелестникам, выдающим себя за учителей. Я сам от них слыхал, еще будучи в Русской земле, под державою московского царя: прельщают они юношей трудолюбивых, желающих навыкнуть писанию, говоря им: не читайте книг многих и указывают: вот этот от книг ум потерял, а вот этот в ересь впал. О беда! От чего бесы бегают и исчезают, чем еретики обличаются, а некоторые исправляются, это оружие они отнимают, и это врачевство смертоносным ядом называют!» В другом месте говорит: «У нас и десятой части книг учителей наших старых не переведено, по лености, нерадению властителей наших, потому что нынешнего века мнимые учителя больше в болгарских баснях или в бабьих бреднях упражняются, читают их и хвалят, нежели великих учителей разумом наслаждаются: господи Христе боже наш! отвори нам мысленные очи и избави нас от таких». Наконец, чтоб дать опору православным в борьбе с католицизмом, Курбский написал историю Флорентийского собора.

Так действовал для поддержания веры предков в России Западной один из первых грамотеев земли Московской, ученик Максима Грека. Это почетное имя, имя ученика Максимова, принадлежит не одному Курбскому; оно встречается и при имени других писателей второй половины XVI века и всего лучше показывает нам значение знаменитого святогорского инока. Курбский в «Истории князя великого московского» говорит, что митрополит Даниил злою смертию уморил в своем доме преподобного Силвана, Максимова ученика, искусного в любомудрии внешнем и духовном. Этот Силван, сотрудник Максима в переводах, славился как грамматик: в одном сборнике XVII века находится следующее место: «Никому нельзя правильно писать, кто не знает грамматического устроения, ниже родов, ниже чисел, ниже падежей, ниже времен, ниже склонений, ниже окончательных букв по родам во всех падежах, более же в притяжательных именах, как говорит старец Селиван, ученик Максима Грека, преподобного старца».

Третий ученик Максима Грека, Зиновий Отенский, знаменит был на Востоке тем же, чем Курбский на Западе, борьбою с новоявившимися ересями, именно с ересью Феодосия Косого. В начале книги, написанной для обличения этой ереси, Зиновий рассказывает, что однажды пришли к нему в монастырь три человека, двое монахов и один мирянин; на вопрос Зиновия, кто они и откуда? Монахи отвечали, что они клирошане Старорусского Спасова монастыря, одного зовут Герасимом, а другого-Афанасием, мирянин же-иконописец художеством, а зовут его Феодором. «Бога ради, – говорили они Зиновию, – не отринь нас от себя, не скрой пользы, как спастись?» Зиновий отвечал: «Вы называете себя клирошанами, постоянно, следовательно, читаете св. писание, научающее как спастись». Клирошане: «Книги писаны закрыто». Зиновий: «Открыто божественное евангелие и отческие слова всякому хотящему готовы к разумению». Клирошане: «Просвещенным открыто писание, а непросвещенным и очень закрыто». Зиновий: «Всякому и не книжному понятно божественное евангелие и отческие писания». Клирошане: «Есть теперь учение, и это нынешнее учение хвалят многие, потому что открыто, а отческое учение закрыто, и потому отческое учение читать не полезно; умоляем тебя: скажи нам ты истину и не отринь нас бога ради». Зиновий: «Отческое учение знаю хорошо и божественного Василия книгу постническую знаю, а нынешнего учения не ведаю, о котором вы говорите». Клирошане: «Бога ради, скажи нам истину: нынешнее учение как по-твоему? Божественно оно, от бога ли? Ведь хорошо нынешнее учение, потому что возбраняет последовать человеческим преданиям и повелевает последовать писанию, столповым книгам; бога ради, скажи нам истину; многими хвалится и принимается новое учение и многие его любят». Зиновий отвечал, что оценка новому учению готова уже из самого названия его: оно новое, следовательно, беззаконное, ибо апостол Павел сказал: «Аще и ангел с небеси благовестит вам паче еже прияти, анафема да будет». Да скажите, кто это новый учитель? Клирошане: «Новому учению учитель Феодосий, прозвищем Косой». Зиновий: «С самого начала, объявивши только имя учителя, уже вы показали развращенность учения: косое может ли быть прямо? Но скажите, кто и откуда этот учитель?»

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9