Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Рассказы из русской истории XVIII века

Год написания книги
1860
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А между тем, Мориц был тут в Митаве, Мориц успел приобресть всеобщее расположение, и 17 июня сейм провозгласил его герцогом. Но вот является в Митаву сам светлейший князь Меншиков и объявляет, что русский императорский двор весьма недоволен элекциею графа Морица, и на оную соизволить не может, яко противную правам Речи Посполитой Польской, без соизволения которой не может быть приступлено к избранию владетеля в стране вассальной. Объявление было чрезвычайно искусное, против него не могло быть возражений; но в то же самое время Меншиков, желая сам быть выбранным в герцоги курляндские, впадал в страшное противоречие, требуя, чтобы немедленно был созван новый избирательный сейм, требуя следовательно опять такого же нарушения прав Речи Посполитой, против которого вооружился в первом объявлении. 3 июля отправил Меншиков к императрице письмо, в котором описывал свое поведение в Митаве, как он объявил чинам о неудовольствии императрицы и как принудил их держать новый сейм. Но в то же самое время скакал другой курьер в Петербург, с письмом от Морица к вице-канцлеру Остерману: Мориц описывал, какими средствами Меншиков принуждал к созванию нового сейма в десять дней: грозил сослать членов правления в Сибирь, грозил ввести в Курляндию 20 000 войска. Светлейший пошел дальше; чтобы выжить Морица, он осадил его в его квартире вооруженными людьми; но Мориц велел своим отстреливаться, убил 16 человек осаждающих, 60 ранил; гвардия герцогини Анны должна была выручать Морица.

В Петербурге видели, какого дипломата отправили в Митаву в лице Меншикова, и поспешили отозвать его назад. 11 июля императрица писала ему: «Письмо ваше от 3-го июля получили мы исправно, и из оного усмотрели о тамошних поведениях курляндских, и что надлежит до того, что графу Морицу и курляндским чинам объявлено, что мы элекциею его графа Морица весьма недовольны, и на оную яко противную правам Речи Посполитой соизволить не можем, а то весьма изрядно, и мы опробуем. Но что надлежит до того, что вы их принудили держать новый ландтаг, дабы учинить избрание вновь и по предложению князя Василья Лукича, то мы не знаем, будет ли то к пользе к нашим интересам и к нашим, намерениям, понеже мы избрание графа Морица наипаче тем опорочили, что оное учинено противно правам Речи Посполитой; а ежели ныне от нас такожде без, ведома и опробации Речи Посполитой чинам курляндским принуждение будет к учинению новой элекции, то и Речь Посполитая за то на нас может озлобиться, и курляндские чины станут говорить, что будто оные неволею к такой новой элекции от нас принуждены и чтоб от того пуще нашим намерениям остановки и безвременные ссоры с королем и с Речью Посполитою вдруг не учинить. Того для пока вы там побудете, надлежит вам в том зело рассуждать и советовать с князем Васильем Лукичом, который о состоянии того дела в Польше лучше может быть известен, и поступайте в том с общего, с ним согласия как наилучше ко интересам нашим полезно будет и чтоб безвременно с Речью Посполитою в ссору не вступать, и ежели о такой новой элекции может быть противность Речи Посполитой, то не лучше ли будет сперва трудиться в Польше, дабы Речь Посполитую к нашим намерениям склонить, ибо потом легко будет чинов курляндских и добрым способом к чему к интересам нашим потребно будет привесть. И хотя вы пишете дабы вам побыть еще там пока оный ландтаг скончается, и то бы не худо, однако и здесь вам не без нужды для советов о некоторых новых и важных делах, а особливо о шведских, ибо имеем ведомость, что Швеция к ганноверцам пристает и что к первому числу сентября там сейм нечаянно назначен; а к тому же может быть, что тамошние (курляндские) чины съездом своим, умедлят, того для вам долго медлить там не надлежит, но возвращайтесь сюда».

Меншиков возвратился. В Швеции действительно дела принимали неблагоприятный для России оборот; туда отправился князь Василий Лукич Долгорукий, а на его место в Польшу хлопотать по курляндскому делу поехал другой знаменитый дипломат петровского времени, Ягужинский, повез 6.000 червонных, да мехов на 3.000.

Удивительное зрелище для русского дипломата, не бывавшего в Польше, представлял сейм Речи Посполитой, созванный теперь в Гродне, один из самых шумных сеймов, благодаря курляндскому делу. Ягужинский стал прислушиваться к этому шуму, к борьбе партий. С одной стороны король, которому очень хотелось поместить сына в Курляндию; с другой епископ Краковский, заводчик часов, по выражению Ягужинского. Епископ требовал присоединения Курляндии к Польше, и в то же время фанатически преследовал диссидентов. На сейме страшные крики, проекты сыплются как дождь; но огромное большинство ясно высказывается за епископа, за присоединение Курляндии. Король уступает, боится показать, что интерес сына предпочитает интересам Речи Посполитой, обещает выдать все оригинальные документы о курляндских делах; но у Морица сильная поддержка при дворе отцовском: две женщины – Белинская, жена маршалка, и Поцеиха (как называет ее Ягужинский), жена гетмана, со слезами бросаются к Августу: «Удержитесь, ваше величество, не выдавайте документов курляндских! Такою слабостию вы обесславите себя во всем свете. Чего вы боитесь? споров и криков на сейме? Не обращайте на это внимания: покричат да и перестанут». Но на деле вышло иначе: ожесточение против Морица усиливалось все более и более: требовали, чтоб отправлена была в Курляндию комиссия для разбора дела, и на последней сессии подконюший литовский предложил послать к французскому послу депутацию и объявить Морица бесчестным, чтоб он не был терпим и во Франции, где имел полк.

Ягужинский находился в самом затруднительном положении; с одной стороны, он должен был настаивать, чтобы не было подтверждено избрание Морица, чего было еще легко достигнуть; но с другой не должен был допускать, чтобы приведено было в исполнение намерение большинства – присоединить Курляндию к Польше и разделить ее на воеводства. Тщетно представлял он польским министрам, что ratio status не позволяет соседним государствам согласиться на перемены в Курляндии; пусть делают кого хотят герцогом, только не Морица. «Поляки упрямятся, – писал он своему двору, – и потому единственное средство помешать делу – порвать сейм». Но это было трудно сделать: королевские сторонники употребляли все усилия, чтобы не допустить до порвания сейма, и для этого жертвовали Морицом, имея в виду, как догадывался Ягужинский, другие интересы; они обнадеживали сейм, что король не постоит ни за что, все курляндское дело и самого Морица отдаст в руки Речи Посполитой, пусть, что хочет, то и делает с ним и с Курляндиею. Ягужинскому оставалось, «сколько смысла и силы имел», мешать сейму, длить время. Какую же, между прочим, силу мог иметь Ягужинский, в прибавок к смыслу? «Многократно меня просил барон Лось (пишет он к Макарову), чтоб ее императорское величество пожаловать изволила кавалерию после дяди его, графа Фицтума; о том же и обер-шталмейстер Ракниц многократно просил. Еще же доношу, что здешние дамы к сибирским шелкам великую охоту имеют, того ради не худо, когда бы изволили ее величеству донести, что сюда прислать такожде и несколько из мехов лисьих, горностаевых и овчинных. Что же до короля, то он великий охотник до завесов китайских и до всяких обоев персидских, и то потребно признаваю из таких вещей несколько же сюда прислать. Бесстыдный воевода троцкий, Огинский, непрестанно, когда со мною увидится, спрашивает, не прислали ль ко мне мехи, и удивляется, что ее величество его в забвении оставила; я токмо тем отговариваюсь, что сибирские караваны всегда зимою приходят, а ныне еще не прибыли».

Легко понять, с каким вниманием следили за ходом сейма в Курляндии. Герцогиня Анна сильно беспокоилась; дело шло уже не о Морице; сейм грозил нарядить комиссию, которая должна была привести в ясность положение Анны относительно Курляндии; Анна обратилась к Ягужинскому: «Как здесь слышу, что курляндское дело в Польше весьма худо идет и поляки комиссию сюда отправлять хотят для счету моих деревень и моей претензии, и ежели до того допущено было, то б великое предосуждение российским интересам было, також слышно, что князю Фердинанду хотят лен дать и то такоже против российских интересов, из чего здешняя земля в великую конфузию и в дешперацию приходит и сие все делается чрез здешних плутов Костюшки гофемберховой фамилии и Буххолца и Рацкова, которым представителем великий канцлер Шамбек; я вас прилежно прошу приискав к тому удобные способы до того не допустить, а паче до отправления сюда комиссии, чем меня вовеки одолжите и за что доколе жива вашу любовь буду в памяти носить и пребываю вам всегда доброжелательная Анна».

Курляндия действительно была в великой конфузна и дешперации и не подавала признаков жизни в то время, когда вопрос шел о том, иметь ли ей по-прежнему своих герцогов или сделаться польскою провинцией? В Петербурге видели, как невыгодны для русских интересов эти конфузия и дешперация; но хорошо видели также, как неловко с русской стороны возбуждать курляндские чины к деятельности после недавних поступков Меншикова в Митаве. «Я весьма удивляюсь (пишет Остерман Бестужеву в Митаву 29 октября), что с курляндской стороны ничего не происходит и не слыхать, чтоб оные в свою пользу и для препятствования того разделения какой поступок учинили. Иное дело есть учиненная элекция Морицова, иное дело разделить Курляндию в воеводства, и в сем последнем могут оные стоять твердо, понеже ведают довольно, что и нашим и короля прусского интересам такое разделение противно. Последние в Курляндии происшедшие дела все сие так испортили, что воистинно с довольным деликатством ныне в поправлении оного поступать невозможно; первое надлежит, чтобы курляндцы с резоном и твердостию, однако со всякою умеренностию, свое право доказали; второе, потребно искать время получить; сие есть мое малоумное мнение».

Это малоумное мнение вполне разделял и Ягужинский. Сейм кончился 30 октября: король уступил в деле Морица, кассировал его элекцию, и назначена была комиссия, которой так боялась герцогиня; члены комиссии были: Шамбек, бискуп варминский, Денгоф, воевода полоцкий, Хоментовский, воевода мазовецкий, и Огинский, воевода Троцкий. Комиссары, остановившись на границе курляндской, должны были публиковать, что избрание Морица уничтожено, и требовать у курляндских чинов ответа: зачем они в такую своевольную элекцию вступали? Потом уж они должны были трактовать с курляндцами о форме правительства по смерти Фердинанда. Эта комиссия не очень беспокоила Ягужинского, потому что комиссары могли приехать в Курляндию не раньше мая или даже июня, следовательно, оставалась еще целая зима; надобно было только воспользоваться этим временем; Ягужинский предложил, как им воспользоваться: «В Курляндию тайно кого послать и с курляндцами согласиться, как они в том поступать хотят; ежели бы под рукой их склонить к императорскому величеству депутацию отправить и просить от польского насилия обороны и в удержании их прав защиты, и чтоб императорское величество их правам гарантиры были: сие мнится, может, поляков к некоторому рассуждению привесть; не худо б была притом прусская гарантия. Не упуская времени с курляндцами согласиться о Морицовой персоне, також надобно помыслить, когда уж от поляков он весьма низвержен и живот его не вовсе безопасен, а он бы для своего без опасения в Российскую империю поехал, чтобы тем паче в подозрение у поляков не придти, ибо и так великое имели подозрение, что с нашей стороны под рукой Морицу помогается. Я буду стараться, чтоб еще какого из наших приятелей в комиссары присовокупить, чтобы помощь какая-нибудь нам была, только надобна на то подсыпка, и та может курляндскою казною чиниться, а первоозначенные комиссары все лакомы, и только бы взять, а ничего не сделать, а особенно Денгоф и Огинский: тем хотя по все дни давать, то без стыда брать и просить будут, а дела однако ж надежно от них ожидать не можно».

Вместе с серьезными предложениями Ягужинский писал императрице (23 декабря): «Посылаю вашему императорскому величеству для забавы пророчества польские на несколько в предыдущие лета, в которых пророчествуют быть на королевстве из народу северного; ежели бы то могло статься – не худо бы было!» Это пророчество на 1729 год: «Год сей страшен и ужасен в Польше видим будет, понеже приидут от востока, запада и севера монархи, где с обидою людей пребывание свое возымеют, и не един там восплачется, и польские знатнейшие дамы с отцы и с матерьми своими всячески в тесных местах укоиватись (иметь прибежище, успокоиваться) будут, ожидая себе помощи от другой области, которую хотя они и получат, однако ж от оной мужья, жены и дети в великом утеснении пребудут, а потом полунощный король на престоле польском сядет и государствовать будет, так что никто его до страшного суда не опровергнет. Сверх того духовные тамошние персоны всякие свои прибытки и доходы потеряют, и уже не в силах своих, но токмо по милости королевской жити имеют».

Но не пророчества и даже не курляндское дело особенно занимали Ягужинского: его беспокоила постоянная уступка короля сейму на счет Морица; он видел, что главная цель королевской партии состояла в том, чтобы привесть сейм к утверждению прежних договоров с австрийским двором; цель не вполне была достигнута, потому что сейм дозволил только вступить в Конференцию с австрийским послом, и результаты её предложить на будущем сейме. Но что всего хуже было для России, это стремление короля сблизиться с Швецией. На сейме предложено было о вступлении с Швецией в конференции; многие закричали: згода! другие начали представлять, что хотя они всегда желают быть в доброй дружбе со Швецией, но в Польше нет министра от шведского двора, и потому они не могут понять, откуда могло явиться такое предложение. На этом дело остановилось, и пошли слухи, что король польский и шведский имеют между собой конфидентную корреспонденцию. Ягужинский был уверен, что тут посредником служит литовский подскарбий Понятовский, который во время северной войны держался шведской стороны. Эти подозрения подтверждались для Ягужинского тем, что, по его заключению, король не оказывал склонности к России. Раза два, при удобных случаях, он, зондировал Августа II, куда в курляндском деле намерение его клонится, и как в том поступать впредь мыслит? Ответ был один: «Не могу я в этом ничего ни делать, ни советовать, потому что как скоро поляки увидят мое желание, то не миновать конфедерации; а если бы Морицу с русской стороны помогали, тому я был бы рад и, сколько возможно, в том под рукою помогал». Ягужинскому хотелось большей откровенности со стороны короля, но он не мог ее добиться, а генерал Флюг, по дружбе, за секрет сообщил ему, что король, разговаривая однажды о России, выразился: «Ich traue den Russen nicht» (русским я не доверяю).

Ягужинский знал хорошо, что такое была Польша и что такое было польское правительство, знал, как всякое дело совершалось здесь медленно, вяло, без единства и энергии; он знал, что никакое недоброжелательство не устоит против энергического действия со стороны России, которая, по его мнению, должна была твердо действовать в Польше и мягко, ласково в Курляндии; но, к отчаянию своему, Ягужинский видел, что со стороны России нет никакого решительного действия, что он оставлен без дальнейших инструкций, должен ограничиться одними словесными представлениями, которые в Польше не имели никакого действия. Он обратился к кабинет-секретарю Макарову, писал ему (7 января 1727 года), что Польша силою не может принудить курляндцев ни к чему и уже действует убеждениями; Россия, с своей стороны, должна обнадеживать курляндцев в сохранении их прав и никак не должна пугать их, чтобы не заставить броситься к Польше: «Остался в сем курляндском деле только сей ласковый способ. Мне не без удивления, – продолжает Ягужинский, – что понеже все сие неоднократно донесено и явно все дело изображено, что мне не пришлется указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции более делать нечего, ибо поляки, видя словесные наши токмо представления, а действа по них никакого не опасаясь, не могут приведены быть к резону; мне бы хотя то в прибавок здесь говорить повелено было, что ежели не отменять своего намерения, то силою мы будем удерживать, и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: ежели на пограничные обиды поляки не учинят сатисфакции, то пошлет в те места, откуда обида сделана, полк или два, и учинит сам себе сатисфакцию; не ныне, а по времени не миновать и с нашей стороны того. Князь Иван Юрьевич пишет ко мне из Киева, чтоб я о обидах тамошних здесь жаловался, ибо уж приходят нестерпимы. А здесь сколько жалоб не приносить, то исходатайствовать только, что назначат комиссаров для разводу пограничных ссор, а когда съедутся, то бог весть, а между тем обиды как чинятся так чинятся; к тому же интересован каждый шляхтич в наших обидах, понеже беглые наши русские почитай у всякого есть, греческого ж исповедания» церквей множество в партикулярных шляхетских добрах (имениях), то кто их приведет добровольно к учинению сатисфакции? А как ни рассуждать, приступать будет за цесарской образец. Изволили вы упоминать о кавалерии Манденфелю; тому она не надобна, понеже уж польскую носит, и Флеминг никакой иной не носит кроме польской; к тому же ни Манденфеля, ни Флеминга тем не склонить, ибо старый дух противный еще в них, и когда бы не страх от нас, давно бы в Ганноверский (то есть союз) саксонцы стали склоняться. Впрочем оставляю то в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, ведаючи и не ведаючи состояния.

Ягужинский кончил в Польше тем же, чем начал в Петербурге, в Петропавловском соборе – жалобою на Меншикова; в Петербурге жаловался он на личную обиду, в Польше на обиду государству, на презрение государственных интересов, которые так ясно понимали все дипломаты – Остерманы, Долгорукие, Ягужинские, Бестужевы, и которых не хотел понимать один Меншиков, дерзко въезжая поперек им.

И князь Василий Лукич Долгорукий, которому Ягужинский отдавал первенство над собой, называя человеком «бывалым и искусным», и князь Василий Лукич должен был кончить тем же. Его, как мы видели, отправили уполномоченным на другой пост, более опасный, в Стокгольм. Швеция, лишенная Петром своего прежнего значения, потерявшая столько земель на восточном берегу Балтийского моря, Швеция, разумеется, не могла дружелюбно относиться к России; не мог дружелюбно относиться к ней и король, имевший себе полноправного соперника в герцоге голштинском, зяте императрицы русской, которого права русское правительство обязалось поддерживать еще при Петре Великом. Понятно, что при таких отношениях Швецию легко было привлечь во враждебный для России так называемый Ганноверский союз между Англией, Францией, Нидерландами, Данией; на противной стороне находились – Австрия, Испания и Россия. Чтобы не допустить Швецию приступить к Ганноверскому союзу, и отправили в Стокгольм князя Василия Лукича. Долгорукий отвез 18.000 ефимков на раздачу кому надобно, да получил позволение давать обещание знатным особам на 100000 рублей, и больше.

Приехавши в Стокгольм, Долгорукий прежде всего должен был позаботиться о церемониале: надобно было поступить так, чтобы, с одной стороны, не унизить своего достоинства, с другой, не усилить своими требованиями раздражения против России, не ослабить и без того уже слабую русскую партию. Долгорукий, два раза бывший в Польше, привык к тому, что тамошние сенаторы, министры, гетманы, также саксонские министры и фельдмаршал Флеминг первые делали ему визиты; теперь в Швеции, думал он, такое же правление, как и в республике Польской, а министры всех республик монаршеским министрам первое место дают; конечно по всем церемониалам и резонам надлежало бы здешним сенаторам первые визиты мне отдать: но как бы не повредить делам в нынешнем столь деликатном случае и не умалить кредита доброжелательной партии? Долгорукий ухитрился так: не посылая никому сказывать о своем приезде и о своем характере, отправился с визитами по всем сенаторам, не в своей карете, на лакеях не было его ливреи. Сделавши эти визиты, которые не могли быть сочтены церемониальными, Долгорукий послал к первому министру с торжественным объявлением о своем приезде, а потом отправился и сам к нему с первым визитом. Русский уполномоченный немедленно же разузнал о состоянии дел, о положении партии, и нашел, что в доброжелательной к России партии нет никого «великой остроты». Главный из них – Цедергельм показался ему «остроты не пущей», как называют – «человек добрый; Гепкин его острее»; узнал, что королева «русского народа зело не любит». Долгорукому передали разговор короля с одним сенатором: король просил сенатора рассказать ему всю правду относительно партий, против него направленных, и какими способами русская императрица хочет лишить его шведского престола. Сенатор отвечал, что ничего не знает, ничего не слыхал. «Ваше императорское величество по сему изволите усмотреть (писал Долгорукий от 25 ноября 1726), какие от вашего императорского величества опасности королю внушены, и коли такое мнение имеет, как его склонить к постоянной с вашим императорским величеством дружбе? Я для сего намерен после аудиенции всяко искать, чтобы мне чаще короля видеть и, познавши способы, какими лучше могу, буду искать случаев, чтобы мне безопасность от вашего императорского величества ему внушить и тем бы то мнение, которое о вашем императорском величестве имеет, отнять; и потом, ежели усмотрю, что возможно и резоны показать, какая опасность ему от короля аглинского, только, как я слышу, его величество природы мнительной и верит мало знающим людям, которые при нем; с чужестранными в разговоры глубокие не входит, только разве что выслушивает; однако я буду случая искать ему все самому донести, а через людей – невозможно доброжелательным от меня того сказывать его величеству, а противные или убавят или прибавят; к тому же я еще никого не знаю, кого с кем послать; да и кроме того, я по всем резонам рассудил, что лучше мне самому то его величеству внушить. Я надеюсь, что аудиенциею моею здесь не замедлят, и что я успею съездить с визитами не токмо к мужчинам и к дамам, и, отдав визиты, могу их звать к себе; и для того намерен я был вчерашнего числа торжествовать тезоименитство вашего императорского величества и делал к тому приуготовление, а особливо намерен был для подлого народу пустить вина; некоторые из здешних мне сказывали, будто король для того аудиенциею медлит, дабы я того торжества не чинил, а особливо, чтоб подлого народа тем не ласкал, и хотя я о том королевского намерения подлинно и не ведаю, однако ж как скоро я о том услышал, тотчас пропустил голос, что я торжество отложил после аудиенции ден на десять и буду торжествовать хотя и не в самый тот день, и правда, что иного мне сделать невозможно, ибо ни одна дама ко мне не поедет, пока я визитов им не отдам, а прежде аудиенции сего мне сделать невозможно».

2 декабря Долгорукий имел аудиенцию; чтобы произвести выгодное впечатление щедростию, он подарил золотую шпагу с своим вензелем капитану, который привез его на яхте, капитан-поручику подарил серебряную посуду, рядовым матросам дал по два червонных, унтер-офицерам по шести. Цель была достигнута: все остались очень довольны, и Долгорукому рассказывали, что король приказал принести к себе шпагу и рассматривал ее.

Долгорукий начал хлопотать, нельзя ли сблизиться с Горном, главою противной партии, нельзя ли короля и Гориа умягчить, чтобы по крайней мере в нынешний сейм не сделали акцессии (приступления к Ганноверскому союзу). Король обходился милостиво с русским уполномоченным, больше всех с ним разговаривал – но о посторонних делах; Долгорукий два раза был у жены Горна, однажды начал было говорить с мужем о деле, но не мог кончить. Явился новый, опасный противник, барон Спар, шведский министр при английском дворе, он нарочно приехал из Англии для сейма и, как дали знать Долгорукому, привез от английского короля (Георга Ганноверского) 5000 фунтов стерлингов, чтобы склонять к акцессии. Долгорукий познакомился с Спаром; они обедывали друг у друга, и у них бывали «разговоры более часа и споры великие». Но тут новая беда: противная акцессии сторона начала подозрительно смотреть на сближение Долгорукого с королем, Горном и Спаром. Заметив это, он стал внушать главным лицам партии, что прислан не праведных спасти, но грешных; «Не возмогу их к моей стороне отвратить, может быть наведу им подозрение от их стороны тем, что они со мною ласково обходятся; ежели же ни того, ни другого не сделаю, я тем ничего не утрачу, ибо я все способы употреблю к отвращению акцессии». Долгорукий все более и более убеждался, что бой далеко не равный: противная сторона сильна была двором и Горном: «Горн, человек острый и лукавый, надобно будет обходиться с ним с уменьем и зацеплять его тем, к чему он сроден и что ему надобно, а силою одолеть его зело трудно». Сколько было силы у партии короля и Горна, столько же слабости у партии противной, то есть доброжелательной к России: «Доброжелательная партия зело слаба и не смела, для того и принужден здесь острее делать и говорить, ибо они говорить не смеют, главные более других опасаются». Сейм показался Долгорукому ярмаркой: «Все торгуют и один про другого сказывает кому что дано: только смотрят, чтобы судом нельзя было изобличить, для того что та вина смертная». Английские деньги раздавались на этой ярмарке большими суммами; рассказывали, что сам король получает пенсию от короля английского, Горну дано 160.000 рублей на русские деньги.

Долгорукий исполнил обещание, 13 и 15 декабря отпраздновал именины императрицы вместо 24 ноября: 13-го обедали сенаторы, чужестранные министры и другие знатные особы с женами; 15 – бал и машкара; начался в 5 часов по полудни, кончился в 5 часов поутру; приглашены были все те, которые могут входить в знатные компании; гостей набралось человек с 500 и все ужинали; королевой была графиня Горн, вице-королевой графиня Делагарди, друг и родня жены Горна: она ее и выбрала; обе дамы выбрали в короли маршалка Плата, а в вице-короли племянника князя Долгорукого. По окончании бала хозяин хотел поднести подарки, графиням Горн и Делагарди и подослал спросить их – примут ли? Обе дамы отвечали, что отнюдь не могут принять.

Все средства были истощены к умягчению противной партии. Долгорукий потребовал конференции. Ему назначили графа Делагарди, графа Банира, графа Экеблата, канцлера Дибина, статс-секретаря Гепкина и канцелярии советника фон Кохена: все, громе Гепкина, противной партии. Своею акцессией к Ганноверскому союзу заставляя Россию быть осторожною, припасать средства к защите, члены конференции эту самую осторожность с русской стороны выставили как причину своего враждебного расположения к империи: зачем, говорили они, нынешний год вы так сильно вооружили флот свой? Зачем приведено 40 000 войска в Петербург? Вы с такою поспешностию готовили сухари, что ни одного из лучших домов не оставлено, чтобы сухарей не пекли. Слышим здесь не только словесные, но и письменные угрозы со стороны императрицы. Праздник Рождества прервал конференции; но Долгорукий не ждал от них ничего хорошего, потому что Делагарди и фон Кохен с товарищами «как раскольщики за аглинского короля хотя живые сжечь себя дадут». Ему объяснили причину такого усердия: Делагарди получал от английского короля ежегодную пенсию в 4000 фунтов. Горн поехал в деревню на три дня и взял с собою двоих лучших членов секретной сеймовой комиссии – Белке и Левенгаупта; говорили, что первому обещает он за акцессию деревню в Бремене в 30 000 рублей, а второму фельдмаршальский жезл. Употреблены были все средства, чтобы склонить секретную комиссию к акцессии, вооружив против России и ее приверженцев: громко начали разглашать, что существует умысел свергнуть короля и королеву с престола и возвести герцога голштинского; в залу, где заседала секретная комиссия, подкинут был список лиц, желающих этого переворота. Начали застращивать: одному сенатору скажут, что в случае успеха предприятия его имение уже назначено таким-то лицам, другому – что будет лишен чинов. Долгорукий не имел никаких средств противодействовать таким усилиям ганноверской партии; он видел большую разницу между польским и шведским сеймом: в последнем все важные дела производились в секретной депутации и секретной комиссии, а говорить с членами их никак нельзя; под присягою обязывались они не вступать в разговоры с иностранными министрами; король также никак не хотел вступать с Долгоруким в рассуждение о важных предметах; что же касается до вельмож ганноверской партии, то, по словам Долгорукого, «легче было турецкого муфтия в христианский закон ввести, нежели их от акцессии отвратить: надобно искать способов из закоулков всякое дело и слово провесть до того места, где оно надобно». Долгорукий вместе с цесарским послом, Фрейтагом, употребили последние средства: предложили, что оба императорские двора будут давать Швеции ежегодно, в продолжении трех лет, субсидии по 200 000 рублей. Все напрасно! Акцессия была принята окончательно. Долгорукий писал от 28 марта: «По всем поступкам королевским и Горновым и их партии видится, что они мыслят о войне против России; и ежели они вскоре войны не начнут, то конечно за недостатком и за невозможностью, однако ж и на то вовсе обнадеживаться невозможно, для того что, как я слышу, усильно и неусыпно трудятся, чтоб им экономию и государственные доходы как возможно лучше исправить, войска, флот и прочее потребное к войне в доброе состояние привесть. Того для, для всякого опасного случая, нужно Выборг гарнизоном утвердить, также артиллерию, амуницию и провиант довольные к обороне в нем иметь». По получении этого донесения верховный тайный совет 11 апреля определил, чтобы Долгорукий, призвавши членов доброжелательной к России партии, изъяснил им, что акцессия заставит Россию принять сильные меры, и требовал, чтоб они, для предупреждения войны, старались сами, вместе с ним, Долгоруким, о распущении сейма: Англия грозит выслать эскадру в Балтийское море, следовательно Россия должна привести себя в оборонительное состояние; это вооружение не должно беспокоить шведов, если они сами не начнут ничего враждебного. Один только голос раздался против решения совета, голос князя Меншикова, и Долгорукий немедленно донес, что в Швеции не боятся России; шведский министр в Петербурге, Цедеркрейц, донес, что при императорском дворе между некоторыми из главных особ великие несогласия; частные письма из Петербурга подтверждают то же самое; Горн и его партия внушают всякому, что за акцессию со стороны России не может быть ничего. Шведов успокаивал не один Цедеркрейц; их успокаивал сам светлейший князь, писал к сенатору Дикеру, уверял его, что с русской стороны, несмотря на угрозы, Швеции нечего опасаться, потому что власть над войском в его руках, а он за эту услугу требует себе помощи от Швеции в случае нужды, потому что императрица тяжко больна. Таким образом и Долгорукий, остановленный в своей деятельности, имел право, подобно Ягужинскому, жаловаться на человека, который въехал поперек и в шведские дела.

II

Мы познакомились с некоторыми из птенцов Петра Великого, видели их на дипломатическом поприще и при решении важных вопросов внутренних; теперь мы должны взглянуть, как они действовали при решении других вопросов, самых для них близких.

По известному закону жизни человеческих обществ, всякое сильное движение, явление нового начала в жизни производит разделение, борьбу. Борьба эта бывает более или менее ожесточенная, происходит с большим или меньшим выбором средств, смотря по силе движения и по нравственному состоянию общества, по степени его просвещения, не говоря уже о других условиях, например, о народном характере. Движение, переворот, перелом, который испытала Россия в конце XVII и начале XVIII века, был один из самых сильных, какие только знает история. Долговременная неподвижность и застой условливали необычайную силу, стремительность, порывистость движения, как скоро в обществе была сознана необходимость выхода, необходимость нового. То, что другие народы принимали и переваривали, так сказать, постепенно, в продолжении многого времени, вся эта масса новых явлений и понятий нахлынула внезапно на русского человека и овладела его нравственным существом; другие племена, более слабые, не выдерживают подобного натиска, вымирают; крепкая натура нашего народа выдержала; но понятно, чего же это должно было ему стоить? Если он не пал от удара, то должен был сильно покачнуться, ошеломленный. Влияние, произведенное на голову русского человека приплывом массы новых понятий, разумеется, сейчас же обозначилось в языке, который неприятно задребежжал, как расстроенный инструмент, потерял прежний склад и лад, зазвучал множеством чужих звуков. Любопытно видеть, какое впечатление сильный приплыв новых понятий производил на лучшие головы еще в XVII веке: знаменитый Ордин-Нащокин один из первых подпал влиянию нового, чужого, и какую странную, тяжелую, темную речь употребляет он! Ему было тем труднее изворачиваться, что он не употреблял иностранных слов.

Этому состоянию умственному русского человека в эпоху преобразования соответствовало состояние нравственное. Всеми признана, хотя некоторыми и не охотно, неудовлетворительность нравственного состояния древнего русского общества: против стольких и таких свидетельств о ней спорить невозможно. Но понятно также, что движение, начавшееся в обществе во второй половине XVII века, и борьба, вследствие того происшедшая, могли только ухудшить нравственное состояние. Как ни печально бывает нравственное состояние в известном обществе, но если последнее живет, не рушится, значит существуют известные нравственные сдержки и связи, которые не дают ему окончательно распасться; но если это общество двинется, взволнуется в сильном перевороте, то связи необходимо ослабевают, иногда совершенно рушатся и общество подвергается сильному нравственному колебанию, шатости, смуте, пока нравственные связи снова окрепнут или заменятся новыми. Отсюда историческое положение, что переходное время есть самое печальное для общественной нравственности. Для России это переходное время, время шатости и смуты, началось не с политических преобразований, но с церковных, предшествовавших политическим. До второй половины XVII века авторитет церкви признавался всеми непреложно: выходки какого-нибудь князя Хворостинина были исключением. Но вот церковь делает необходимый шаг на пути исправлений, в установлении наряда богослужебного, в проповеди, наконец в пересмотре, поверке книг, – и следствием этого движения явился сильный упор в отставании старины, явилось разделение, борьба ожесточенная. Часть духовенства и мирян объявила поведение высших пастырей церкви незаконным, отказала им в повиновении, произвела раскол, и смутное время началось. Как в начале века господствовала смута политическая, вследствие того, что законность московского царя была заподозрена, подле царствующего града явился враждебный стан Тушинский: так теперь подле правительства церковного явился враждебный стан раскольнический, где порицалось, отвергалось это правительство, как незаконно действующее. Как во время смуты политической, народ зашатался, когда явились «два царя и двои люди несогласием», и не знали, кому и чему верить; так теперь смутился, зашатался народ, когда встало сопротивление правительству церковному. Следствия раскола не ограничились одним кругом явно отколовшихся от церкви: недоумения и холодность к церкви стали овладевать массами, не могшими дать себе ясного отчета в том, на чьей стороне правда? Точно так как прежде недоумение, равнодушие овладело массою, не знавшею, кто прав – царь ли Василий Шуйский, или тот, кто воюет с ним под именем Димитрия? На эту шатость и равнодушие к церкви, вследствие раскола, указывают современники Петра, которые хвалят его за то, что он мирскими средствами заставлял охладевших быть внимательными к церкви и ее требованиям. А тут еще новые неблагоприятные условия: прежде учительство вообще принадлежало исключительно духовенству, а теперь раскольники взяли себе других учителей; для нераскольников же явились учители иностранные с своими религиозными воззрениями. Прежде высшее относительно знание принадлежало духовенству, сословию по преимуществу грамотному, обязанному быть грамотным; а теперь, вследствие требований преобразователя, другое сословие, служилые люди также получают обязанность быть грамотными, образованными и, имея более средств приобресть сначала внешний лоск образованности, получают чрез это большее внешнее преимущество пред духовенством. Прежде, когда духовенство было по преимуществу грамотным, образованным сословием, кто мог говорить о невежестве духовенства, кроме пастырей церкви на соборах? А теперь крестьянин Посошков говорит, что все зло происходит от невежества духовенства.

Древнее русское общество находило нравственные сдержки в родовом быте; член рода чтил своего старшего, находился под его надзором и властию, которая, как знаем, была очень обширна, и при случае, давала себя тяжело чувствовать ослушнику; член рода уважал мнение рода, боялся своим поведением нанесть бесчестие ему. Теперь и родовая связь ослабела, а других сдержек на ее место общество еще не выработало.

Древнее русское общество употребляло известные материальные сдержки в помощь нравственным; так люди знатные и достаточные держали своих жен и дочерей взаперти, в теремах. Теперь женщину выпустили из терема. Но как никакая тюрьма не воспитывает, не приготовляет для свободы, не развивает и не укрепляет сил, так и терем не воспитал русской женщины для ее нового положения, не укрепил ее нравственных сил; а с другой стороны общество не приготовилось еще к ее принятию, не могло представить ей чисто нравственных сдержек, как не представляло их и для мужчины. Пример исторической женщины, освободившейся из терема, но не вынесшей из него нравственных сдержек и не нашедшей их в обществе, представляет царевна Софья Алексеевна.

От сестры перейдем к брату. В обществе тронувшемся, сорвавшемся с своих старых основ, носившем в себе разделение, борьбу, в обществе, которое мало выработало сдержек для силы сильных, которое имело Иоанна IV, – в этом обществе, на самом верху его, родился человек, одаренный громадными силами. Только такое общество юное, кипящее неустроенными силами, могло произвести подобного исполина, как юная земля в допотопное время производила громадные существа, скелеты которых приводят в изумление наш мелкий род. Но становится страшно: куда будут направлены эти силы при таком отсутствии умеряющих образовательных начал? Какие нравственные пеленки приготовило общество для Петра, как оно воспитает, образует исполина? Общество представило Петру в наставники Зотова, и для первого сильного впечатления кровавые сцены стрелецкого бунта! Для петровых деда, отца, брата недоступный, окруженный священным величием и страхом дворец служил тем же, чем терем для древней русской женщины, – охранял нравственную чистоту. Но Петр ребенком еще выбежал из своего терема, который не представлял ему и того, что представлял его братьям, в котором он не видал и человека, подобного Симеону Полоцкому. Не находя никакой деятельности во дворце, Петр выбежал на улицу и кликнул клич по дружину, по новых людей. Бесспорно, что чрез это он расправил свои силы: но какие привычки он приобрел в новой сфере, среди этих новых людей? Справимся с известиями о господствовавших пороках тогдашнего общества, и нам объяснятся привычки Петра, так нам в нем не нравящиеся. Посреди русской своей дружины Петр не мог удовлетворить жажде знания: для этого он бросился к людям, которые давно уже были призваны, чтоб учить русских людей своему искусству, бросился в Немецкую слободу: но известно, какою легкою нравствен-ностию отличались эти кондотьери, у которых там было отечество, где было хорошо; и в Немецкой слободе Петр не мог встретить противодействие привычкам, приобретенным среди русской дружины, а мог только еще усилить их. У Петра был однако руководитель, человек бесспорно умный, деятельный, по своему времени образованный, могший следовательно иметь влияние на ребенка и юношу: то был князь Борис Алексеевич Голицын! Правда, Голицын знал по-латыни, и письма его к Петру обыкновенно начинаются латинскою фразой; но оканчивается одно из них так: «Бориско, хотя быть пьян». Studia humaniora нисколько не подействовали гуманизирующим образом на нашего двувера XVII века, и это должен был испытывать несчастный педагог, взятый Голицыным к своим детям. Таким образом молодой Петр получил воспитание, в котором удовлетворялись по преимуществу его чувственные наклонности, не сдерживаемые, не уравновешиваемые развитием нравственных сил. А тут еще другие неблагоприятные условия: перед десятилетним ребенком кровавые сцены стрелецкого бунта, копья, обагренные родною кровью, и семь лет постоянного раздражения, постоянной ненависти к сестре и ее партии, постоянного опасения: эти чувства не способны действовать умягчительно.

Итак мы видим, как мало могло дать русское общество конца XVII века для нравственного воспитания Петра. Но что же мы будем обвинять только одно русское общество? Посмотрим на другие, выработавшие, по-видимому, больше разных сдержек: много ли они сдерживали людей, находившихся в положении Петра? За примером ходить не далеко: посмотрим, как воспитывался знаменитый соперник Петра, Карл XII шведский? Гонять по стокгольмским улицам с толпою людей в одних рубашках, бить стекла в домах, срывать парики с вельмож, бросать их шляпы за окно, выталкивать судки с кушаньем из рук пажей, ломать мебель и выбрасывать по кускам за окна, разломать все скамьи в церкви и заставить стоять во время службы, упражняться в рубке голов живым овцам и телятам одним ударом – вот занятия молодого короля! Шведы с ужасом говорили, что в Карле XII готовится им второй Эрик XIV; русские имели также право бояться, что в Петре I будут иметь второго Иоанна IV, современника и приятеля Эрика XIV: условия природы и воспитания были одни и те же. Но широкая преобразовательная деятельность, открывшаяся Петру после забав молодости, спасла его, возбудив его нравственные силы, дав им удовлетворение, полное развитие. После кожуховских забав следовал настоящий поход, под Азов, и что всего важнее, поход неудачный. Неудача отрезвила Петра; в способности не сокрушиться от неудачи и сейчас же заняться приготовлением средств к будущему успеху высказался впервые великий человек.

Необходимым приготовлением преобразовательной деятельности было путешествие Петра за границу. Оно послужило благодетельным средством к занятию его духа; но, с другой стороны, трактирная жизнь на больших дорогах тогдашней Западной Европы не могла отучить Петра от привычек, приобретенных в московской Немецкой слободе, не могло отучить его от них и близкое знакомство с Августом Саксонским (и Польским), этим германским султаном XVIII века. Но надобно соблюдать справедливость и в отношении к султанам: никакой султан не мог решиться на такие безнравственные удовольствия, какие позволял себе Август. По возвращении из-за границы началась неслыханная деятельность, но вместе с тем и страшная внутренняя борьба, обыкновенно сопровождающая великие перевороты, и борьба эта не могла способствовать к очищению, исправлению испорченной уже в молодости, природы; раздражение, ожесточение постоянно поддерживались и усиливались. Разделение, внесенное в общество новым началом, преобразовательным движением, начавшимся еще до Петра, это разделение, усиливаясь, пошло, как обыкновенно бывает, по самым крепким связям, пошло между мужем и женою, между братом и братом, между отцом и сыном. Резко прошло оно в семействе царском, и надолго оставило глубокие следы. Дело царевича Алексея было только прологом к драме, и когда Петр терзался в предсмертных мучениях, две партии стояли одна против другой, готовые к борьбе.

* * *

Еще при жизни Петра вопрос о том, кто будет его наследником, сильно волновал общество; для многих и многих это был вопрос о жизни и смерти, по крайней мере политической. Петр взял на себя право назначить преемника по своему усмотрению – страшное решение, наносившее новый сильный удар уже и без того раскачавшемуся в перевороте зданию; но надобно признать, что это отчаянное решение было для Петра единственным выходом уже потому, что давало возможность подумать, подождать. Он мог надеяться долго еще жить, устроить дочерей, видеть, как вырастет сын Алексея и на кого будет похож, на отца или деда? А между тем страшный вопрос висел над всеми черною тучею: тревожились не одни русские люди, тревожились министры иностранные, ибо могущество новой империи заставляло европейские кабинеты с напряженным вниманием смотреть на Восток. Всякий слух, всякая особенная милость к какому-либо близкому лицу производили волнение, заставляли предугадывать выбор зятя наследника. Особенно волновался министр австрийский: для Австрии важно было, чтобы престол Русский перешел ко внуку Петра, племяннику императрицы по матери. Однажды кто-то ему наговорил, что Петр хочет выдать старшую дочь Анну за Александра Нарышкина и объявить его наследником, а младшую Елизавету выдать за герцога голштинского. Встревоженный посол обратился с жалобою, что «великий князь (Петр Алексеевич) не имеет подобающей эдукации, но между женами только в палате держимый, может быть ни к чему годный сотворится, от чего явно показуется, что его императорское величество не хочет его за наследника объявить, чему никакой добрый воспоследовать имеет конец, а наипаче де, что союзства постановление (то есть российского двора с австрийским) и твердость более в наследствии великого князя состоится».

Но у Петра были другие замыслы относительно судьбы одной из своих дочерей: ему хотелось иметь своим зятем короля французского Людовика XV; это желание не осуществилось в правление герцога Орлеанского; маленького короля сосватали на инфанте Испанской, которая и была уже привезена во Францию. Не осуществилось и сватовство за сына герцога Орлеанского. Но русский посол, князь Куракин нашел во Франции другого жениха для цесаревны: то был новый правитель Франции, герцог Бурбон, хотевший посредством этого брака получить польский престол; маршал Тессе прямо объявил Куракину о желании герцога Бурбона и об условии: «Что де есть та корона (польская) весьма в руках и воле вашего величества, кому де соизволите отдать, тому и будет». Разумеется, при этих сношениях о делах семейных не могла быть забыта политика. Сердечное согласие Франции с Англией, которое установил знаменитый регент, герцог Орлеанский, и как будто бы завещал своей фамилии, – это сердечное согласие сильно не нравилось Петру, по прежним столкновениям не ладившему с королем Георгом I, и потому желавшему переворота в Англии в пользу Стюартов. Франция, по смерти герцога Орлеанского, продолжала держаться его политики относительно Англии; но Куракин, предлагая герцога Бурбона в женихи цесаревне, дает знать, что эта политика должна измениться: «Помянутый дюк, – пишет Куракин, – весьма сильным есть к интересам вашего величества, также и все первые министры, а особливо бискуп Фрежис, учитель королевский, и маршал Девиларс, и от первого теперь все зависит, понеже короля в руках своих имеет; и при сем кратко донесу об одном его разговоре со мною, что между других разговоры о ситуации дел ныне в Европе рассуждая, сказал, что король де французский по своей консиенции и для интересу Франции поздно или рано оставить не может кавалера св. Георгия (претендента Стюарта). Из сего понять можно, какой он партии и намерения, и что все те первые персоны согласно ничего так не желают, чтоб дружбу твердую восставить с гишпанским королем, также и тесные обязательства учинить с вашим величеством». Куракин настаивал на необходимость привязать к себе правителя, герцога Бурбона: «Напоминаю на прежнее мое доношение о супружестве желаемом дюка де-Бурбона, что ежели на то вашего величества склонности не будет, мое мнение есть, чтоб его дюка содержать при себе склонна, обещать ему корону польскую, к чему он завидость имеет, и ежели на то вашего величества соизволения не будет, чтобы по последней мере, тем его флатировать и негоциацию ту продолжать, дабы тем его склоннее к интересам вашего величества содержать, как и Англия покойного дюка д'Орлеанса короною здешнею при себе в склявстве (рабстве) содержала. И понеже ныне прислан указ вашего величества, и велено здесь при дворе предложить и соглашаться о той короне польской, дабы не допустить наследником быть сына короля Августа и прочее, того ради к сему случаю он дюк де-Бурбон будет более охоты своей иметь».

Но в то же время Куракин сообщил Петру известие, которое должно было помешать делу Бурбона и затруднить положение русского посланника в Париже: Куракин донес, что свадьба короля на инфанте испанской не может состояться. Петр отписал ему по-своему, коротко и ясно: «Пишешь о двух делах: первое, что дюк де-Бурбон сватается на нашей дочери; другое, что король не хочет жениться на гишпанской: того ради зело бы мы желали, чтоб сей жених нам зятем был, в чем гораздо прошу все возможные способы к тому употребить».

Куракин должен был употреблять все способы. «Что принадлежит до дюка де-Бурбона, о его сватовстве, – писал он, – в этом буду поступать так как вашего величества мне указ повелевает, отлагательные способы употреблять и прочие ласковые продолжения или двоякого сенсу отговорки. Что же принадлежит до королевского намерения, что не склонен жениться и весьма не хочет на инфанте гишпанской, его несклонность доныне есть и не убавляется, но умножается, как пребывающий кругом его довольно от него слышал в разговорах, и по поступкам ясно видят, и так сие здесь предусмотрено, что сия свадьба не состоится, и разорвана будет самого его волею королевскою, от чего ни дюк де-Бурбон, ни бискуп Фрежис предудержать его не могут быть в состоянии. Ваше величество соизволите повелевать, чтоб мне все свое старание и возможные способы употребить, дабы сей жених зятем вашего величества был. Денно и ночно о том думаю и способы ищу, и искать всегда буду, и сколько есть здесь каналов, к тому мне способных чрез друзей моих по моему здесь кредиту, каков имею, начал всячески через себя старым, а через сына своего молодым, которые кругом короля, внушать и продолжать то буду, а наивпервых то внушение персонально королю надобно вложить, а никому иному, то им сие дело так деликатное, что ваше величество более меня раба своего соизволишь знать и рассудить: в-первых, чтоб внушение королю учинить, дабы дюк и прочие, которые для своего интересу, менажируя двор гишпанский, не увидели до своего времени; второе, чтоб внушение королю было так деликатное, чтоб ему охоту к тому придали и склонна учинили; третие, секрет о сем содержать надобно, как наивозможно. И что принадлежит до сего последнего пункта о секрете, теперь донесу, например, что как открываются такие деликатные дела, а именно: я заверно уведомлен, что посол португальский Дон Луи для дочери короля своего о том же указ имеет и старается с такою кондициею, чтоб инфанту гишпанскую, которая здесь живет, отдать за сына, на обмен, короля его португальского, который летами с нею сходен; и другой, дюк Лоранский старается своею дочерью, и тех обоих министры имеют портреты всей фамилии своих государей, и ныне раздают копии с портретов тех принцесс многим придворным, дабы до виду короля дошли. О сем оставляю в милостивейшее вашего величества мудрое рассуждение, ежели б не запотребно и нам то же учинить? Но я портретов государынь цесаревен, к моему великому удовольству и милостивому награждению, по се число еще не имею». Куракин живо описывает борьбу партий при французском дворе: партии старых государственных людей, которые имеют в виду политические интересы, и партии людей, которые рвутся сменить их, угождая желанию короля; в нескольких словах резко очерчивает характер четырнадцатилетнего короля, будущего версальского султана: «Теперь кратко донесу о интригах в сем деле здесь при дворе, что партия великая есть тех, которые кругом короля непрестанно бывают для его забав, но в делах никакой силы не имеют, стараются и подтверждают королю, чтоб мариаж с инфантою гишпанской разорвать, и на другой-де принцессе женился, на что видя королевскую склонность, хотя себя в милость привести и вырваться из порабощения ныне правительствующих и себя учинить людьми. Но дюк де-Бурбон своими всячески старается короля при нынешнем намерении содержать; и так нам впредь покажет свое время, кто выиграет процесс сей; но все того мнения, что первая партия триумфовать будет; о состоянии короля доношу, что самовластен ныне есть так, что хотя б его прадед был (Людовик XIV); правда, дел правления не перенимает на себя, но для своих забав все повелительно чинит, что никто не смеет чего представлять, ни самый бискуп Фрежис, противного ему; понеже, зная нрав его, опасается, чтоб милости его не потерять».

Толкуя о сватовстве, Куракин настаивал на необходимости для России примириться с Англией, ибо это облегчит и отношения с Францией, которая не может вдруг отказаться от прежней орлеанской политики, несмотря на сочувствие Стюартам: «Интерес вашего величества есть весьма по требованию здешнего двора примириться с Англиею, которое примирение учинится токмо проформа, как все о том знать могут. И довольно мне дал знать сам дюк де-Бурбон в разговорах своих, чтоб примириться с Англиею, и тем бы им дать свободные руки все обязательства истинного их намерения учинить, и что де ваше величество сие примирение учинить можете токмо одною диссимуляциею или апаренциею. И когда вашего величества к тому примирению склонность будет, мое всепокорнейшее мнение есть, чтоб оную учинить просто так без всяких кондицей и експликацей, токмо что все забвению предать прошедшее со обоих сторон и министров взаимно к дворам отправить и вновь корреспонденцию возобновить. Что же принадлежит до партии торрисовой (тори) в Англии и претендентовой, чтоб она не ослабела к стороне вашего величества от того примирения, которая упование всегда имела и имеет на ваше величество к своему авантажу на предбудущее: и оных слабость не будет, но более подтвержена и восставлена будет разыдующим (резидующим) там министрам вашего величества и его с ними повседневным обхождением, и в состоянии двор вашего величества будет лучше при случаях и в потребное время с ними корреспонденцию вести, чрез министра вашего величества, нежели теперь, не имея никого». Из донесений Куракина узнаем, через кого Стюарты вели свои дела. «Четвертого дня, – пишет посланник, – был у меня полковник Добион или названный Перент, который имел комиссию о известных интересах кавалера св. Жоржа при дворе вашего величества и отдал мне указ вашего величества от 5 января. Со оным же полковником был у меня генерал Дилон, который здесь при дворе престерегает все интересы помянутого кавалера св. Жоржа. Они обще предложили мне желание своего государя, дабы я в интересах их всякое вспоможение учинил здесь при дворе, и объявили мне, что дюк де-Бурбон первый министр есть весьма добрым другом их государю и склонным в интерес их: того б ради с ним дюком о интересах их начал говорить, а другим министрам никому о том не сообщать».

Куракин действительно завел разговор с Бурбоном о кавалере. «Был я в приватной конференции с дюком де-Бурбоном. В-первых он со всяким благодарением то принял, что ваше величество соизволите свою дружбу продолжать к помянутому кавалеру, и что он дюк ему кавалеру истинный друг и никогда от дружбы не отстанет и всегда попечение о его интересах имеет и иметь будет, и просил он дюк ваше величество обнадеживать верно, что он дюк всякое старание в свое время о интересах кавалера иметь будет; что же принадлежит до короля его, также равно и двор французский дружбу неотменную к помянутому кавалеру имеет, и никогда его не оставит в свое время, но ныне де по ситуации дел в Европе ничего в интерес его Франция учинить не может, и того ради содержит то свое все доброе намерение к нему в молчании; также Франция в нынешнее время понуждена всячески стараться содержать покой в Европе, а того ради дружбу с королем английским Георгием содержим и стараемся содержать как наивозможно. Но ежели со стороны Англии оная дружба будет чем начата приходить к разрушению, в таком случае Франция понуждена будет принять свои меры и с вашим величеством вступить в согласие в интерес помянутого кавалера к восставлению его в королевство Аглинское, что две такие великие потенции как вашего величества и Франция легко могут учинить и его кавалера восставить на трон Аглинский, также дать надобно время королю его, дабы был в состоянии сам примать свою резолюцию в таких великих делах, где касается до войны в Европе. И по окончании тех всех разговоров еще напоминал, чтоб донести вашему величеству, дабы обязательства тесные и альянс с вашим величеством учинить, и что Франция к тому всегда готова, и чтоб реконсилиацию с Англиею учинить».

В таком положении находились дела с западноевропейскими государствами, связанные с фамильными делами Петра, когда император умер, не распорядившись наследством своим, и только успев дать согласие на брак старшей дочери своей, Анны, с герцогом Голштинским. Еще Петр терзался в предсмертных муках, Екатерина была постоянно при нем, а вельможи решали великий вопрос о престолонаследии. Старинные вельможи стояли за великого князя Петра Алексеевича, но все собственные птенцы Петровы, люди им выведенные наверх, стояли за Екатерину, и легко было предвидеть, какая сторона будет триумфовать, по тогдашнему выражению. Новые люди были сильнее числом, и это численное преимущество поддерживалось личными достоинствами: стоит только сказать, что Меншиков, Толстой, Ягужинский и Макаров действовали всеми силами в пользу Екатерины; за нее же была гвардия; офицеры явились к ней по собственному побуждению, с клятвами в верности, в готовности умереть за нее. Войско было уконтентовано денежными выдачами. Приверженцы Петра (II) должны были идти на сделку: когда дело дошло до общего совещания, то Голицын, Репнин, Долгорукие, Апраксин (не адмирал, а президент юстиц-коллегии) предлагали объявить великого князя Петра Алексеевича наследником престола, вручив за его малолетством правление императрице Екатерине совокупно с Сенатом: только этим средством, говорили они, можно сохранить спокойствие и предупредить междоусобную войну. Но противная сторона не шла на сделку: Меншиков, Толстой и Апраксин (адмирал) утверждали, что подобная сделка именно и поведет к несчастию, которого хотят избежать, потому что в России нет закона, определяющего время совершеннолетия государя, который принимает бразды правления в минуту кончины родителя; если великий князь будет провозглашен императором, то это сейчас же привлечет на его сторону часть вельмож и большую часть невежественного народа. В настоящем положении Российской империи надобен государь твердый, привычный к делам, который бы умел поддержать значение и славу, приобретенные долгими трудами Петра Великого, и в то же время благоразумным милосердием умел бы сделать народ счастливым и себе преданным; но все эти добрые качества соединяются в императрице: от своего супруга выучилась она искусству правления; Петр Великий вверял ей самые важные тайны; она дала неопровержимые доказательства своего героического мужества, своего великодушия и своей любви к народу; была благодетельницею народа вообще и в частности, и никому не сделала зла; притом она торжественно коронована, все подданные клялись ей в верности; а какое торжественное объявление в ее пользу учинил император перед коронациею! То же самое повторяли гвардейские офицеры, нарочно поставленные в углу залы, где происходило это совещание; сенаторам шепталось на ухо: «Вы хотите великого князя: а не вы ли подписали смертный приговор его отцу?» Наконец, после крепких споров, продолжавшихся целую ночь, князь Репнин объявил, что он соглашается на представления Толстого, что действительно надобно вручить императрице верховную власть без всякого ограничения, как пользовался ею император. Канцлер Головкин, молчавший до сих пор, пристал к Репнину, а это послужило знаком для всех начать говорить за Екатерину. Тут адмирал Апраксин, как самый старший из сенаторов, велел позвать кабинет-секретаря Макарова и спросил его: «Нет ли какого завещания или распоряжений от умирающего государя относительно наследства?» «Никаких нет», – отвечал Макаров. «В таком случае, – сказал Апраксин, – в силу коронации императрицы и присяги, которую все чины ей принесли, Сенат провозглашает ее государынею и императрицею Всероссийскою с тою же властию, какую имел государь супруг ее». Написали и подписали акт. Все было кончено, прежде чем Петр испустил дух. Закрывши глаза покойнику, Екатерина явилась в зал, где собраны были вельможи, с горькими слезами объявила о всеобщей страшной потере: «Я, сирота и вдова, – говорила она, – поручаю себя вам, поручаю вам детей моих, особенно герцога Голштинского, которого считаю за родного сына; надеюсь, что вы по-прежнему будете любить его, как любил его покойный император: надеюсь, что воля покойника относительно герцога будет исполнена». Тут адмирал Апраксин бросается к ее ногам и объявляет решение Сената, и зала оглашается громкими кликами гвардии и всех присутствующих. Солдаты кричали: «Мы потеряли отца, но у нас осталась мать!» Офицеры кричали, что разобьют головы всем старым боярам, если они воспротивятся императрице. Генерал-майор Мамонов поскакал в Москву, чтобы поддержать там порядок при этой перемене. Боялись Голицыных, жарких приверженцев великого князя, озлобленных неудачею; боялись особенно фельдмаршала, князя Михаила Михайловича, стоявшего на Украине с войском, которое было ему безгранично предано. Голицыну послали приказ приезжать немедленно в Петербург; многим офицерам было внушено – схватить фельдмаршала, если он обнаружит какое-нибудь покушение против нового правительства.

Провозглашение Екатерины императрицею, по каким бы побуждениям ни действовали провозгласители, действительно поддержало спокойствие империи, задержав решение страшного вопроса. Но рано или поздно вопрос надобно было решить, и вот около него сосредоточивается и движение внутреннее, и политика внешняя. Старшая цесаревна, Анна Петровна, вышла за герцога Голштинского; но этот брак затрагивал самые живые интересы двух соседних дворов – шведского и датского: герцог Голштинский был наследником шведского престола, но между тем имел против себя в Швеции сильную партию; с другой стороны, усиление герцога посредством родственного союза с императорским русским домом было опасно для датского королевского дома, находившегося в извечной, непримиримой вражде с герцогами Голштинскими. Австрийский двор был оскорблен отстранением великого князя Петра Алексеевича, но это отстранение не было окончательным, и потому Австрия не теряла еще надежды успеть в своем деле, дать силу правам племянника своей императрицы, причем с ее интересами тесно связывались интересы Дании, которой нужно было также действовать в пользу Петра, чтобы жена герцога Голштинского или сестра ее не получила русского престола. Во Франции был жених для второй цесаревны, Елисаветы, и здесь стремились втянуть Россию в англо-французский союз, который был также противен интересам Австрии. Легко понять после этого, какая дипломатическая борьба должна была происходить в Петербурге, и как эта борьба тесно связывалась с внутреннею борьбой относительно престолонаследия! Птенцы Петра Великого должны были находиться в постоянных столкновениях и сношениях с министрами иностранными, которые подробно изучали их характеры и отношения.

Прежде всего нужно было внимательно приглядеться к светлейшему князю Меншикову. Сын конюха из Владимирской области, Меншиков стал в челе той новой дружины, которою окружил себя преобразователь, тех прибыльщиков, против которых так вооружались приверженцы старины, приписывая все зло им и преимущественно Меншикову. Наружность светлейшего уже останавливала на себе внимание каждого: он был высокого роста, хорошо сложен, худощав, с приятными чертами лица, с очень живыми глазами; он любил одеваться великолепно и, главное, что особенно нравилось иностранцам, был очень опрятен, качество редкое еще тогда между русскими. Но не одною наружностью мог он держаться в челе прибыльщиков: люди внимательные и беспристрастные признали в нем большую проницательность, удивлялись необыкновенной ясности речи, отражавшей ясность мысли, ловкости, с какою умел обделать всякое дело, за которое принимался, искусству выбирать людей, выбирать себе секретарей неподкупных. Так являлся Меншиков своею светлою стороной; обратимся к темной. Это была необыкновенно сильная природа: но мы уже говорили, как становится страшно перед сильными природами в обществе, подобном нашему в XVII и XVIII веке; все, что было сказано о Петре, вполне прилагается к его птенцам, его сподвижникам; все это силы, для которых общество выработало так мало сдержек; в обществе подобного рода, как в широком, степном пространстве, где нет определенных, искусственно проложенных дорог, каждый может раскатываться во всех направлениях. Везде и всегда один и тот же закон: сила не остановленная будет развиваться до бесконечности; не направленная, будет идти вкось и вкривь. Что делывалось обыкновенно в Азии, которой общества, народы выработали мало сдержек для силы сильных? Ответом служит деятельность Киров, Омаров, Чингиз-ханов, Тамерланов; то же самое в Европе, когда для силы римлян остальные народы не могли выставить никакой сдержки; то же случилось, когда Рим одряхлел и не мог выставить никакой сдержки для Гензерихов и Аларихов. Те же самые алариховские и гензериховские силы и стремления являлись и после у Карла. V, Филиппа II, Людовика XIV, Наполеона, но сломились о препятствие, о сдержки, выработанные новым европейским обществом. То же самое и у отдельных народов: если сила сильного не умеряется, не направляется на благо общества – значит общество юно, незрело или слишком уже дряхло; отсюда цель правительства в обществе зрелом – умерение и направление сил – moderatio rerum. У Меншикова и сотоварищей была страшная сила: потому они и оставили свои имена в истории; но где они могли найти сдержку своим силам? – В силе сильнейшего? Этой силы было недостаточно: лучшее доказательство тому то, что этот сильнейший должен был употреблять палку для сдерживания своих сподвижников, а употребление палки – лучшее доказательство слабости того, кто ее употребляет, лучшее доказательство слабости общества, где она употребляется. Силен был, кажется, Петр Великий лично, силен был и неограниченною властию своею, а между тем мы видели, как он был слаб, как не мог достигнуть самых благодетельных своих целей, ибо не может быть крепкой власти в слабом, незрелом обществе; власть вырастает из общества, и крепка, если держится на твердом основании; на рыхлой почве, на болоте ничего утвердить нельзя.

Выхваченный снизу вверх, Меншиков расправил свои силы на широком просторе; силы эти, разумеется, высказались в захвате, захвате почестей, богатства; разнуздание при тогдашних общественных условиях, при этом кружившем голову перевороте, при этом страшном движении, произошло быстро; Меншиков ни перед чем не останавливался; мы видели, как хлопотал он насчет Малороссии; видели, как после Петра, когда ему было еще более простора, хлопотал он около Курляндии; но и при Петре он уже потерял привычку сдерживаться от высказывания своих желаний в присутствии грозного царя: когда после отречения короля Августа от польского престола Петр обратился к Меншикову за советом, кого б выбрать на его место, тот, не задумавшись, отвечал: «Меня!» Но есть любопытное известие современников, что та разнузданная сила подстрекалась женщиной: говорят, что на Меншикова имела сильное влияние свояченица его, Варвара Арсеньева, возбуждавшая его честолюбие.

После Меншикова из самых жарких приверженцев Екатерины виднее всего был Петр Андреевич Толстой. Происходя из второстепенного московского дворянства, Толстые выдвинулись по родству с Апраксиными, когда царь Федор Алексеевич женился на Марфе Матвеевне. По смерти царя Федора Толстые держались Софьи и Милославских, были главными действователями против Петра, то есть против его матери во время смуты стрелецкой; но Апраксин, Федор Матвеевич, державшийся Петра, уговорил своего родственника, Петра Андреевича Толстого, переменить партию, отстать от Софьи, которой трудно было надеяться на торжество в борьбе с братом. Петр принял Толстого, но никак не мог забыть его предшествовавшей деятельности. Видя эту подозрительность со стороны царя, Толстой употреблял все средства, чтобы показать свое усердие, не дать затерять себя: он едет в Венецию, участвует в азовском походе, ухаживает за Головиным, который, как говорят, взял с него 2.000 золотых червонных и предложил царю отправить его на важный пост посланника в Турцию. Здесь-то случилась эта знаменитая история с секретарем: узнав, что секретарь донес на него в растрате казенных денег, Толстой, в присутствии всех членов посольства, обвиняет его в сношениях с великим визирем, приговаривает к смерти, велит священнику приготовить его к ней, и потом приказывает осужденному выпить яд. Возвратясь из Турции, Толстой дает 20.000 рублей Меншикову и является в числе тайных советников царя. Петр постоянно уступает ходатайствам Апраксина, Головина, Меншикова, ибо сам убежден в обширных способностях Толстого, прямо говорит, что не снимает головы Толстого с плеч потому только, что она очень умна, но не оставляет прежней своей подозрительности. «Петр Андреевич способный человек, – говорит он, – но когда имеешь с ним дело, то надобно всегда держать камень за пазухой». Но Толстой дождался своего времени, когда Петру понадобилось выманить несчастного царевича Алексея из-за границы. Толстой обделал трудное дело и получил щедрые награды, стал одним из самых приближенных людей к царю, получил 6.000 душ из конфискованных по делу царевича имений, Андреевскую ленту, графство; но, разумеется, этим самым Толстой неразрывно связал свои интересы с интересами Екатерины в ее деле, ибо чего ему было надеяться от сына Алексеева, от внука Лопухиной? И вот при смерти Петра Толстой, как говорят, действовал сильнее всех, одушевлял и Меншикова.

Сильно хлопотал за Екатерину и Ягужинский. Мы уже знакомы с его деятельностию; но при ясности ума и энергии, Ягужинский отличался вспыльчивостию, которая доходила до бешенства, особенно после свидания с Ивашкой Хмельницким. Противоположным характером отличался тесть Ягужинского, канцлер Головкин, никогда не выдававшийся вперед при важных вопросах, лоцман искусный, тихо и незаметно проводивший свою лодку между отмелями. Старший между вельможами, адмирал Апраксин своими личными достоинствами не мог отбить первого места ни у кого из птенцов Петровых и постоянно держался Толстого. Петр знал неограниченную преданность Апраксина к себе лично, но знал также, что великий адмирал вовсе не горячо предан его делу, делу преобразования.

Из старинных вельмож больше всех влияния по своему уму имел князь Дмитрий Михайлович Голицын. Знаменитый делец петровский, кабинет-секретарь Макаров сохранил и при Екатерине важное значение, как человек, пользовавшийся неограниченною доверенностию императрицы, посвященный во все тайны. Между этими знаменитостями петровского времени недоставало одного человека, с которым так часто встречаешься при жизни Петра, Шафирова. Императрица возвратила Шафирова из ссылки, но он не мог получить прежнего значения: светлейшему князю и Шафирову вдвоем было слишком тесно, да притом Шафиров был такой человек, который мог потеснить и других, кроме Меншикова. Шафирову придумали занятие: поручили писать историю Петра Великого. Новый историограф подал любопытный доклад: «Доношение, что по поведенному мне сочинению гистории о преславных действиях и житии его императорского величества Петра Великого потребно: 1) Для вспоможения в выписывании и переводе с иностранных языков из гистории прошу дабы определен был сын мой Исай Шафиров, который ныне до указу определен в герольдмейстерскую контору. 2) Дабы поведено было барону Гезену, да иностранной коллегии гистории описателю абату Крусали, когда я временем требовать буду для советов, или справки, о каких принадлежащих к той гистории делах, оные бы то по требованию моему исполняли. 3) Дабы даны мне были к тому делу: иностранной коллегии студент Алексей Протасов для письма латинского, немецкого, и других языков, да для русского письма копиисты. Чтоб сыну моему и вышеписанным трем человекам жалованье давано было, а о пропитании моем с моею фамилиею предаю во всемилостивейшее изволение ее величества; також прошу, дабы мне со всеми к сочинению той гистории потребными людьми определена была удобная квартира вместе, и определено б было давать на то потребное число бумаги и чернил. 4) Чтоб поведено было из кабинета, из иностранной коллегии и от барона Гезена те гистории ко мне прислать, и понеже к сочинению оной гистории потребны и другие книги российских великих государей и прочих фамилий российских, и летописцы письменные российские древние, которые збираны в кабинет, в иностранную коллегию и в герольдмейстерскую контору и инде. Книги на российском и иностранных языках, взятые в домах моих в С.-Петербурге и в Москве, которые отданы здесь в библиотеку, и на Москве чаю, обретаются в конторе вышнего суда; також чтоб поведено было из библиотеки петербургской, ежели к тому потребны будут какие книги, по письменном моем требовании на время мне давать. 5) Чтоб из разрядных и других записок дано мне было известие о избрании на престол Российского царства Михаила Федоровича, и о браках его и о рождении детей его величества также царя Алексея Михайловича, царя Федора Алексеевича и воспоследствующем пред его кончиною стрелецком бунте, и как оный бунт по избрании Петра Великого умножился, и каким образом потом царь Иоанн Алексеевич на престол купно произведен и о всех происшедших делах с рождения его величества по начатии гистории, которая в кабинете збирана. – Надлежит иметь по известной гистории о последующем известие: 1) Как содержался царь Петр Алексеевич, яко царевич с матерью своею по смерти царя Алексея Михайловича?.. 2) Какою болезнию болезновал царь Федор Алексеевич перед смертию и задолго ль был болен до кончины? И по смерти его как избрание царя Петра Алексеевича воспоследствовало, и что чинилось по избрании мая по 15 число, когда главный бунт начался? 3) Что во время того бунту с его величеством от бунтующих случилось? 4) Какие внутренние интриги в том и от кого были? 5) Каким образом Хованский казнен и с какого случая? 6) Какие интриги и умыслы на его величество до казни Шекловитого и от кого были? и как они и от кого открылись? и каким образом та перемена учинилась и царевна в монастырь сослана? 7) Каким образом царское величество охоту к воинскому делу и экзерцициям получил и набор Преображенского и Семеновского полков?» и пр.

Перечисляя птенцов Петра, людей, которые должны были иметь самое сильное влияние на судьбу России по его смерти, мы до сих пор не встречались ни с одним иностранным именем. Действительно, несмотря на упреки в пристрастии преобразователя к иностранцам, при Петре и по смерти его вся власть находилась в руках русских людей, и мы знаем, что Петр поступал в этом отношении совершенно сознательно; он привлекал к себе в службу даровитых иностранцев, отличал, награждал их, но не давал им первых мест; привязанность к Лефорту была грехом юности, который не повторился в возрасте зрелом. Несмотря на жалобы Паткуля, что русские дипломаты не умеют вести своих дел при иностранных дворах, Петр не принял его совета – назначать иностранцев на дипломатические посты, пока русская молодежь воспитается; воспитывая свое войско не на маневрах, а в настоящей трудной войне с превосходным по искусству неприятелем, Петр хотел точно так же воспитывать и свое дипломатическое войско; он был так велик, что ошибки, неудачи, необходимые при начале каждого дела, нисколько его не смущали; он был так велик, что нарвское поражение признавал благодеянием божиим для России: так могли ли его смутить первые неловкие шаги русского человека на дипломатическом поприще? Петр был велик глубокою верой в способности своего народа, уменьем выбирать людей способных и воспитывать их для известного рода деятельности.

Но великий человек умер слишком рано. Сосредоточение, напряжение сил немедленно стали ослабевать, немедленно оказалась неверность гениальным и патриотическим приемам Петра. Птенцы его сами раздвинули свои ряды для иностранца, дали последнему больше значения, чем сколько хотел уступить Петр иностранцам. Петр употреблял для дипломатических дел иностранца, одаренного большими способностями: то был Остерман. Но, несмотря на важные услуги, оказанные Остерманом, несмотря на то, что эти услуги были вполне оценены Петром, Остерман, по смерти императора, был так одинок, так затерян среди русских, что о нем не слышно; но уже с самого начала легко было видеть, что Остерман получит важное значение, сделается необходим при дипломатических вопросах: юные, широкие натуры птенцов Петровых были не способны к постоянному, усидчивому труду, к соображению, изучению всех подробностей дела, чем особенно отличался немец Остерман, имевший также огромное преимущество в образовании своем, в знании языков немецкого, французского, итальянского, усвоивший себе и язык русский. И вот при каждом важном, запутанном деле барон Андрей Иванович необходим, ибо никто не сумеет так изучить дело, так изложить его, и барон Андрей Иванович незаметно идет все дальше и дальше; его пропускают, тем более что он не опасен, он один, он не добивается исключительного господства; где ему? он такой тихий, робкий, сейчас и уйдет, скроется, заболеет; он ни во что не вмешивается, а между тем он везде, без него пусто, неловко, нельзя начать никакого дела; все спрашивают: где же Андрей Иванович? Для министров иностранных это человек важный, ибо опасный: он при обсуждении дела не закричит так против Англии, как неистовый Ягужинский, не вооружится так сильно и решительно против австрийского союза, как Толстой; но он тихонько подвернет такую штучку, что испортит все дело уже решенное: и Ягужинский, и Толстой замолчат.

Был при Петре еще доверенный человек не из русских, но и не совсем чужой, не немец, как тогда называли еще всех иностранцев, Савва Владиславич Рагузинский. Савва не потерял своего значения и при Екатерине I, для которой был необходим, ибо имел способность прежде других знать все; он был другом Апраксина и Толстого: это было немудрено, потому что Апраксин и Толстой были один человек, но в то же время Савва был другом и Голицына, был другом Макарова, пользовался и расположением Меншикова. Французский посланник Кампредон отозвался о Савве, что он имеет ловкость грека без дурных качеств, свойственных этому народу. Ловкий Савва обогнал, кажется, и француза; сам Кампредон продолжает тут же: «Мало чего я не могу узнать и внушить царице чрез Савву». Дипломату XVIII века казалось только ловкостию, без примеси дурного качества, – служить иностранному двору! Савва питал особенную нежность к версальскому двору со времени путешествия своего во Францию.

В начале царствования Екатерины Савва действительно мог думать, что союз России с Францией и, разумеется, с Англией дело очень возможное. Две соперничествующие державы постоянно добивались союза новой империи, Франция и Австрия. Но если Австрия так сильно добивалась, чтобы русский престол достался великому князю Петру Алексеевичу, то понятно, в каком отношении должны были находиться к австрийскому двору люди, употребившие все старание, чтобы Петр был отстранен от престола в пользу Екатерины, и, разумеется, должны были хлопотать, чтобы это отстранение из временного сделалось вечным в пользу дочерей Петра Великого. Нерасположение к Австрии естественно сближало с Францией. Но союз с последнею встретил сильные препятствия по двум причинам: во-первых, союз с Францией был вместе союз с Англиею, что возбуждало сильное отвращение в некоторых птенцах Петра, преимущественно в Ягужинском, который видел здесь уклонение от политики великого императора, неуважение к его памяти; потом Россия не иначе принимала союз, как с условием, чтобы Франция приняла на себя все обязательства России относительно герцога Голштинского в Дании и Швеции, на что Франция никак не могла решиться. Если Ягужинский так сильно противился франко-английскому союзу, то в пользу его был Толстой, сильно недолюбливавший Австрии по делу царевича Алексея. Вельможи разделились: на стороне франко-английского союза вместе с Толстым был неразлучный с ним Апраксин, Меншиков, Остерман, и что всего удивительнее, Голицын; против него – Головкин, Долгорукий, Репнин и Ягужинский. Споры были жаркие: после одного из этих споров Ягужинский, выпивши, как говорят, лишнюю рюмку у герцога Голштинского, наговорил сильных оскорблений Меншикову и Апраксину и побежал в Петропавловский собор жаловаться перед гробом Петра Великого (чем начинается наш первый рассказ). Уже и прежде, тотчас по смерти Петра, чтобы поддержать согласие между приверженцами Екатерины, Бассевич, министр герцога Голштинского, помирил Меншикова с Ягужинским. Теперь новая ссора, и опять герцог Голштинский просит императрицу простить Ягужинскому с тем, чтоб он просил извинения у Меншикова и Апраксина и дал письменное обещание не напиваться, а если ему случится в другой раз, напившись, оскорбить кого-нибудь, тогда он поплатится и за прежние грехи.

Ягужинский напрасно очень горячился: франко-английский союз не мог состояться по несогласию Франции принять на себя все обязательства относительно герцога Голштинского, хотя и был уже составлен список лиц, которых французскому посланнику надобно было подкупить для приведения дела к желанному концу. Ничем кончились и хлопоты Куракина о браке цесаревны Елизаветы с одним из французских принцев. 17 мая 1725 года он уведомил императрицу, что на брак с самим королем нечего больше рассчитывать: «Понеже супружество короля французского уже заключено с принцессою Станислава (Мариею Лещинскою), и так сие сим окончилось, теперь доношу и напоминаю прежнее желание дюка де Бурбона, который требовал себе в супружество цесаревну Елизавету Петровну». Только в сентябре был послан к Куракину давно желанный портрет цесаревны, причем Макаров писал посланнику: «Зело сожалею, что умедлил оным портретом живописец, ибо писал близко году и ныне пред тою персоною государыня цесаревна гораздо стала полнее и лучше». Через год (2/13 сентября 1726) Куракин дал знать о другом женихе: «Пред четыремя годами его императорскому величеству было предложено от умершего дюка Дорлеанса о супружестве государыни цесаревны за сына его ныне владеющего дюка Дорлеанса, первого принца крови и наследника короны французской, ежели король детей иметь не будет, который (то есть герцог Орлеанский) ныне овдовел. И ежели вашего величества высокое намерение к тому супружеству государыни цесаревны Елизаветы Петровны есть, то велите меня снабдить указами». Но с Франциею уже покончили; через два месяца (5/16 декабря 1726) последовало и было принято для цесаревны предложение двоюродного брата герцога Голштинского, Карла, епископа Любского.

А между тем вопрос о престолонаследии не переставал волновать всех. В народе высказывалось решительное сочувствие к великому князю Петру; приверженцам дочерей Петра надобно было приготовляться к страшной борьбе, только задержанной малолетством Петра, давшим возможность возвести на престол Екатерину; приверженцам цесаревны надобно было действовать с особенною энергиею и, главное, с единством; но последнее рушилось: от них отстал Меншиков!

В конце 1725 года в Сенате был жаркий спор: читали донесение Миниха, что ему необходимо 15.000 солдат для окончания Ладожского канала. Толстой и неразлучный с ним Апраксин начали поддерживать требование Миниха, представляли всю пользу от канала, упоминали и о том, что предприятие должно быть окончено из уважения к памяти Петра Великого. Меншиков возражал, что солдаты гибнут на работах: не за тем они набраны с такими издержками и заботами, чтобы землю копать. «Но войско должно же быть занято! – отвечали Толстой и Апраксин: войско занято, а между тем издержки на наем посторонних работников сохранены». Меншиков встал при этом и сказал: «Объявляю по приказанию императрицы, что этот год ни один солдат не будет употреблен на канале: ее величество назначила для войска другое занятие». Сенаторы замолчали и разъехались недовольные. На другой день Толстой, Головкин, Апраксин, Голицын, Ромодановский, Ушаков съехались для совещания, каким бы способом уменьшить власть светлейшего? Решили не ездить в Сенат за болезнию, а Ромодановскому, более других смелому, поручено было объяснить императрице. Ромодановский действительно схватился с Меншиковым при Екатерине, но она не обратила на это внимания. И вот в январе 1726 года пошли слухи по городу и между иностранными министрами, что готовится перемена: недовольные вельможи хотят возвести на престол великого князя Петра с ограничением власти; австрийский двор благоприятствует делу, движение произойдет из украинской армии, которою начальствует князь Михаила Михайлович Голицын. Действительно произошла важная перемена, но не в этом роде. Толстой, видя опасность, спешил прекратить неудовольствие между вельможами, разъезжал то к Меншикову, то к Голицыну, то к Апраксину и успел наконец склонить их всех на следующую меру: учредить верховный тайный совет под председательством императрицы; знатнейшие вельможи будут в нем членами с равным значением, следовательно Меншиков не может провести ничего без общего согласия. Оскорбленные самолюбия и честолюбия успокоились: Меншиков, Головкин, Толстой, Голицын, Апраксин засели верховниками, вместе с ними засел и необходимый Остерман. Ягужинский был в отчаянии: его не назначили членом верховного совета, а между тем Сенат потерял свое первенствующее значение, и он, Ягужинский, как генерал-прокурор, не будет более оком империи.

8-го февраля объявлен указ об учреждении верховного тайного совета; 18-го верховники узнали, что императрица назначила к ним нового товарища: то был герцог Голштинский. Меншиков был очень недоволен. При своем неудержимом стремлении к захватыванию власти, к первенству, Меншиков необходимо сталкивался с зятем императрицы: и при жизни Екатерины светлейший должен был уступать первенство герцогу как члену царского дома, что же будет по смерти Екатерины, если она назначит преемницею жену герцога Голштинского? При этом столкновении с герцогом утверждение престола за дочерью Петра так же мало стало улыбаться Меншикову, как и вступление на престол сына царевича Алексея. Нашлись люди, которые постарались представить Меншикову, что, при известных условиях, вступление на престол великого князя не будет иметь для него никаких неудобств: напротив, доставит ему первенствующее положение у трона.

Мы видели, что два иностранных министра особенно должны были хлопотать о том, чтобы преемником Екатерины был объявлен великий князь Петр: датский и австрийский. Датский Вестфален внушил австрийскому – Рабутину представить Меншикову, что он, выдав дочь свою за великого князя, может сделаться тестем императора; притом Рабутин, от имени своего императора, обещал Меншикову первый вакантный фьеф Германской империи. Приманка была так вкусна, особенно при известных отношениях к герцогу Голштинскому и при сильном общенародном желании видеть великого князя на престоле, что Меншиков не медлил нисколько. В марте 1727 года разнесся слух, что императрица дала свое согласие на брак дочери Меншикова с великим князем Петром; сначала думали, что слухи распущены нарочно, чтобы позолотить пилюлю, проглоченную Меншиковым: у дочери его взяли жениха, графа Сапегу, чтобы женить его на племяннице императрицы, графине Скавронской. Но скоро удостоверились, что дело поважнее, и приверженцы царевен забили сильную тревогу: Толстой в сильных выражениях представил императрице, что она губит дочерей своих, соглашаясь на брак дочери Меншикова с великим князем, что этим она отнимает у верных слуг своих возможность быть ей полезными: «Ваше величество скоро увидите себя покинутою, – продолжал Толстой, – и я признаюсь прямо, что скорее рискну жизнию, чем стану дожидаться гибельных последствий данного вами согласия». – «Я не могу переменить моего слова, которое дано по фамильным причинам, – отвечала Екатерина, – брак великого князя на дочери Меншикова не изменит ничего в тайном намерении моем насчет сукцессии». Бассевич носил в кармане речь Толстого и всем читал; но она не могла производить того впечатления, какое производили его речи в пользу Екатерины при ее избрании. Дело великого князя Петра было делом народным и большей части вельмож: Меншиков, следовательно, стоял на твердой почве; князь Голицын, нисколько не остывший в своей приверженности к Петру, тесно сблизился теперь с Меншиковым; Остерман почуял, где сила, и пристал туда же. Что же делала противная партия? Толстой с товарищами? Их положение было безвыходное. Они не могли уговорить Екатерину, чтоб она не соглашалась на брак великого князя с дочерью Меншикова; императрица объявила, что этот брак не имеет отношения к сукцессии; Толстой очень хорошо знал, что имеет. Что же было делать? Уговорить императрицу издать поскорее манифест в пользу одной из цесаревен? Но Екатерина весною 1727 года опасно занемогла. Надобно было ограничиться пока одними словами, желаниями, побуждениями друг друга к решительным действиям. А между тем светлейший зорко следил за подозрительными людьми, и один из них попался; этого было достаточно, чтобы притянуть других и разом от них отделаться. Антон Девьер, из португальских матросов, достигший звания генерал-полицеймейстера в Петербурге, враг Меншикова, несмотря на то, что был женат на родной сестре его, Антон Девьер был обвинен в неприличных поступках во дворце во время тяжкой болезни императрицы (16 апреля): он, во время общей печали, шутил, смеялся, непочтительно вел себя пред царевнами, говорил непристойные и подозрительные вещи великому князю Петру Алексеевичу. При допросе о причинах смеха Девьер показал: «Сего апреля 16-го числа в бытность свою в доме ее императорского величества, в покоях, где девицы едят, попросил он у лакея пить, а помнится, зовут его Алексеем, а он назвал Егором; князя Никиту Трубецкого называли шутя товарищи его Егором, и, когда он Девьер, у лакея попросил пить и назвал его Егором, а он Трубецкой на то слово поворотился к нему, где он сидел с великим князем, все смеялись; великий князь спросил у него: чему вы смеетесь? И он, Девьер, ему объяснил, что Трубецкой этого не любит, и шепнул на ухо, что он к тому же и ревнив». Но Девьера спрашивали: «Ты великому князю говорил: он сговорил жениться, а мы будем за него волочиться, а великий князь будет ревновать». Девьер отвечал: «Не говорил; а прежде говаривал часто, чтоб он изволил учиться, а как надел кавалерию, худо учится, а еще как говорит женится, станет ходить за невестою и будет ревновать – учиться не станет». Но Меншикову было нужно не то, чему Девьер смеялся, а чтоб оговорил своих приятелей, и когда комитет, назначенный для следствия над Девьером, представил его ответы императрице, то получил от ее имени следующее: «Мне о том великий князь сам доносил самую истину; и я сама его (то есть Девьера) присмотрела в его противных поступках и знаю многих, которые с ним сообщники были, и понеже оное все чинено от них было к великому возмущению, того ради объявить Девьеру последнее, чтоб он объявил всех сообщников». Девьер объявил, что сообщников у него нет, но что он ездил к генералу Ив. Ив. Бутурлину и говорил с ним о свадьбе великого князя. Этого было достаточно. Через Бутурлина притянуты были и другие: Толстой, Скорняков-Писарев, князь Ив. Алексеевич Долгорукий, Александр Нарышкин, Ушаков. Девьер был сослан в Сибирь, Толстой с сыном Иваном в Соловки; Бутурлин в дальние деревни; Скорняков-Писарев в ссылку, Долгорукий отлучен от двора, унижен чином и написан в новые полки; Нарышкин должен был жить в деревне безвыездно; Ушакова велено определить к команде куда следует. Арест Девьера с товарищами уничтожил всякую надежду для царевен относительно сукцессии; надобно было хлопотать уже о том, чтобы получить возможно выгодное положение при вступлении на престол великого князя. Об этом принялся хлопотать Бассевич, который был в это время у Меншикова еще «не в худом кредите». Он начал представлять светлейшему «со умилением, дабы он рассудил, что оные обе принцессы Петра Великого суть дети, которому он свое счастие приписать может, и к тому его склонил, что на каждую принцессу по одному миллиону денег выдать и о наследии порядок учинить и трактаты с герцогом конфирмовать определил, и напротив того, чтоб о супружестве младого монарха с принцессою князя Меншикова в том завещании утверждено было, и токмо того искали, каким бы способом оное произвесть в действо, и кто оное завещание сочинять имеет, в которое дело никто мешаться не хотел. Я не мог того вытерпеть (продолжал Бассевич в своем показании), чтоб его королевское высочество (герцог) и обе принцессы в крайнюю нищету пришли, в самой скорости помянутое завещание сочинил, прочее же в его княжее рассуждение оставил».
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5