Оценить:
 Рейтинг: 0

Река по имени Лета

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я. Жалко, что я не священник.

Он. Я до гроба ваш самый преданный друг.

Я. А вы говорили, что у меня нет друзей.

Он. Я был не прав. Простите меня. Можно, я вас поцелую?

Я. Не надо, лучше сойдите на первой же станции. И сделайте все, о чем мы здесь говорили. А я буду за вас молиться.

Он. Вы правда будете это делать?

Я. Я верующий человек, и часто молюсь.

Он (пытаясь обнять и прижавшись на миг мокрым лицом). Простите меня!

Я. Бог простит.

Он вышел на первой же станции, и больше я его никогда не видел. Мы стали друзьями всего лишь за одну ночь, и я не сомневаюсь, что если он выживет, лучшего друга я не скоро найду. Если кто-нибудь опять не захочет меня убить. Впрочем, это будет совсем другая история.

2005

Царь Ханаанский

Странная рукопись

Я познакомился с ним лет пятнадцать назад на одной студенческой вечеринке: шумной, веселой, и организованной, как обычно, по самому ничтожному поводу. Кажется, мы отмечали день весеннего равноденствия. Он играл в то время роль начинающего поэта, и очень томно вздымал кверху руки, закатывал глаза и декламировал навзрыд какую-то несусветную чушь, нечто о вечной любви и коварстве изменчивых женщин, приправленное кинжалами, звоном шпаг в глухих переулках Гранады, шелковыми лестницами и погонями на лошадях со стрельбой по пыльным сельским дорогам. Для справки заметим, что начинали путь свой поэтами многие ниспровергатели мира сего, вроде Маркса или безумного Ницше, хотя безумие Маркса тоже высвечивает сквозь ветхую ткань новой истории все более и более мрачно; впрочем, мы этой темы еще коснемся. Вряд ли понимал я так явственно, как сейчас, что вклад этого весельчака, обжоры и пьяницы в изменение мирового порядка, более того – в развенчание всех прочных основ его окажется столь же зловещим, как вклад двух уже упомянутых мною пиитов. Нет, тогда, в пору его и моей удалой юности, я всего лишь чувствовал, скорее интуитивно, невнятные струи зла, эдакую эманацию черного электричества, исходящую от его нелепой детской фигуры; как же прав оказался я в этих предчувствиях!

Внешность у него была самая странная, какую только можно вообразить: представьте себе рыжие волосы, нечесаные и торчащие в разные стороны, румяные щеки, щелочки маленьких хитрых глазок, бегающих туда и сюда и подозрительно оглядывающих вас с головы до ног, а также большой жирный кадык, дополняющий такое же жирное брюхо, в котором что-то постоянно урчало; ножки у него были маленькие и кривые; как это ни странно, он пользовался у женщин довольно большой симпатией, вызванной во многом нахальством и шумной манерой себя развязно держать, что в некоторых случаях для иных легкомысленных кудрявых головок предпочтительней неловкой начитанности и угрюмой застенчивости; он знал об этом, и ловко этим знанием пользовался, прослыв среди нас одно время эдаким Дон-Жуаном, покорителем самых неприступных сердец. В то время я ему страстно завидовал, и, оставаясь в тени, на вторых ролях, с завистью наблюдал, как этот рыжий нахал ломится напролом, словно танк, покоряя, казалось бы, немыслимые высоты. В ту нашу первую встречу на шумной студенческой вечеринке он читал, взгромоздившись прямо на стол, среди бутылок с «Салютом», портвейном и тарелок с нехитрой закуской, выставив вперед жирный кадык и такое же жирное брюхо, постоянно вытирая рукой льющийся со лба липкий и крупный пот: «Лобзать хочу, забравшись в ваши кущи, срывая груши, дыни, огурцы…», и далее, далее, все в том же гастрономическо-жирном и рыжем ключе, который, однако, в сочетании с шипучим «Салютом» закончился таки лобзаньем в углу какой-то перезрелой и чувственной пятикурсницы, давно уже привычной к таким милым комиссиям.

Помнится, я в ту ночь страстно рыдал, искренне ненавидя и его, и себя, и эту податливую и мягкую утешительницу, выпитую за ночь нахальным рыжим злодеем, сладострастным пауком на мохнатых и слабеньких ножках; я был первокурсником, и многое в жизни казалось мне утерянным навсегда. Много позже я понял, что союз мухи и паука зачастую бывает добровольным и при обоюдном мирном согласии; извращение правит миром в подавляющем количестве случаев, и именно оно, очевидно, есть стержень взлета и паденья империй, восторженных од, обращенных к свирепым завоевателям и того елея поэтической глупости, который пииты изливают на кровавое прошлое. Я многое понял со времен своей студенческой юности; впрочем, об этом вас я еще извещу.

Имя его ничего вам не даст, и я не стану его здесь называть. Ах, юность, моя незабвенная юность! Общежитье нахальных свирепых физиков, необразованных технократических дикарей, ничего никогда решительно не читавших, кроме разве «Муму» или «Коммунистического манифеста», – общежитье невоспитанных технарей, где в фойе висит огромный, шокирующий нормальных людей плакат: «Только физика соль, остальное все – ноль!»; где любая девчонка в очках и с таблицей логарифмов под мышкой считается королевой, где страсти кипят не от театральных изысков, не от глубины художественных вернисажей, не от сюжета фантастического бестселлера, а от столкновений элементарных частиц, одна из которых почему-то оказалась тяжелей и проворней; вся страна тогда представляла собой такое же вот огромное нахальное общежитие, мечтающее о марсианских плодоносящих садах, прокладке БАМа и о посылке космических караванов к ближайшей звезде Альфа Центавра. По всей стране висели на стенах студенческие рабочие чертежи, вкупе с графиком построения коммунизма, и нет ничего странного в том, что, возвратясь со злополучной пирушки и благополучно проплакав в подушку все свои обиды и нереализованные мечты, я обнаружил утром на соседней кровати не кого-нибудь, а его в обнимку с согласной на все и неравнодушной к поэзии пятикурсницей: Царь Ханаанский был отныне моим соседом по комнате. Однако еще более я поразился, когда, проснувшись около полудня и отогнав пинком заспанную девицу, тут же, впрочем, мирно ретировавшуюся, он сказал мне вместо приветствия, зевая и давясь при этом от глупого смеха: «Ты знаешь, старик, что означает слово чувиха? по-испански оно означает циновку, подстилку для ног, и вообще последнюю падаль, о которой не стоит считаться…» Что я мог на это ему возразить? Разве что сморозить такую же дикую глупость?

Курс от курса он становился все более жирным, небольшой упитанный животик его превратился со временем в огромное потное чрево, внутри которого настойчиво что-то двигалось и ревело, словно пойманный в клетку большой хищный зверь, а неимоверно длинный кадык так сильно выдавался вперед, что делал его похожим на самодовольного и наглого индюка; вдобавок, от него сильно воняло; тем не менее, слава непризнанного поэта, гения пера и чернил так сильно утвердилась за ним, что иные сердобольные старшекурсницы, не утратившие до конца свой бездонный запас нежности и любви, вкупе с длинноногими блондинками, только-только переступившими порог института, с прежней пылкостью бросались ему в объятия, несмотря на то, что он давно уже ничего не писал; мне кажется, что многих девиц привлекал именно его отвратительный запах, как привлекает медведей гризли снедь с душком, закопанная на страшной жаре – иного объяснения романам его я дать не могу; считайте, что это одна из тех безумных гипотез, на которую так падки физики.

Будучи невольным и бессильным свидетелем многочисленных его амурных ночей, прерываемых иногда истошным девичьим визгом, а также довольным индюшачьим курлыканьем, изображающим смех добродушного и сытого дядюшки, пригревшим из милости у себя на груди длинноногую голубоглазую оборвашку, – будучи свидетелем всех его ночных, пошлых и гнусных выходок, я в очередной раз убедился, что женщинам нужно еще кое-что, помимо благородства и пылкой, но застенчивой сдержанности.

Именно тогда прозвали его Царем Ханаанским; как можете вы догадаться, я был его преданным визирем, втайне ненавидящим своего господина и мечтающим о его лютой смерти; впрочем, со смертью его исчезли бы и те крохи, что иногда все же перепадали с его жирного и щедрого языческого стола; устав от очередной восторженной обожательницы, он великодушно дарил ее мне, а та, раскусив через пару деньков мои унылые благородные рассуждения, сбегала от скуки из нашей комнаты к такому же, как он, языческому царьку, но, разумеется, рангом пониже; ибо никто не мог тягаться с ним в разврате и пошлости, никто так смачно в присутствии дам не испускал шумных ветров и даже сытой наглой отрыжки, тут же компенсируя их каким-нибудь глупейшим гастрономическим выражением и предлагая похабный тост, который все с радостью принимали; никто, как он, не сидел неделями за столом, играя одновременно в «девятку», покер и преферанс и поглощая ящиками холодное пенное «жигулевское»; он был не просто одним из институтских царьков, хозяином гарема и владельцем игорного заведения, похожего также и на винную лавку: он был, безусловно, языческим божеством, эдаким кривоногим гаденьким истуканом, получившим неизвестно откуда гаденькую, но сильную власть; и если кто-то мне скажет, что это не он развратил нынешнюю молодежь, или, по крайней мере, не приложил к этому свою жирную руку, я рассмеюсь в лицо этому простаку; я рассмеюсь в лицо потому, что знаю, о чем говорю! Друзья мои, мы живем в странной стране: достаточно пустить заразу в столице, как вскоре закашляет все государство! Рыба, как известно, гниет с головы. Он сидел в комнате без штанов, с удивлением рассматривая свои белые мохнатые ноги, которые мыло в тазу восхитительное длинноногое существо, а другое такое же, не менее восхитительное существо делало ему феном укладку, превращая рыжую паклю волос в парик позапрошлого века, а то и в прическу откормленного барана; он сидел на тощем студенческом табурете и что-то читал из ядерной физики; кажется, что-то о странностях кварков; объективности ради надо сказать, что он был круглым отличником, и именно это немаловажное обстоятельство отчасти смягчало отношение к нему руководства; к концу пятого курса Царь Ханаанский неожиданно женился на дочке декана, и моментально сменил табурет общежития на оббитые бархатом антикварные кресла, которые вместе с остальным гарнитуром подарил ему папаша невесты; вместе с креслами была подарена и квартира в Москве; свадьба была пышной и шумной, я был на ней шафером, и стоял под блицами наемных фотографов рядом с надутым тщеславием и глупостью бурдюком, как никогда в этот момент напоминающим жирного индюка; рядом стояли удивленные наши доценты, компенсировавшие, впрочем, свое удивление за столами модного ресторана, повидавшего в жизни разные странные свадьбы; надо ли говорить, что спать я вернулся под утро к себе в общежитие, и что продажные ласки одной из бывших его фавориток лишь отчасти скрасили мое осиротелое одиночество?

К моменту окончания института неожиданно оказалось, что он был автором необыкновенно талантливой работы по магнитному резонансу, получившей первую премию на международном студенческом конкурсе; и это не было свадебным подарком папы-декана, ибо сам папа написать эту работу не мог, так как был просто чиновником, лишенным большого воображения и не поднявшимся выше кандидатского минимума, готовым подарить разве что квартиру с видом на Кремль, – как признался мне сам Царь Ханаанский, он писал свои заметки по магнитному резонансу от нечего делать, ночами, очень часто после шумной попойки, чуть ли не за игорным столом, на манжетах, а то и прямо на картах, так что иной какой-нибудь бубновый валет, ни слухом ни духом не ведавший о существовании антиматерии, и увивающийся разве что за козырной дамой бубей, стал первым свидетелем его необыкновенных успехов. «Сам не знаю, старик, как это у меня получается; два на два умножить иногда не могу, а тут видишь, как широко размахнулся! Скучно, брат, жить, скучно страшно, вот и лезет в голову всякая дичь!» И в этом был весь Царь Ханаанский! Игра, отрыжка, бурчанье в желудке, брезгливое снисхождение к какой-нибудь одуревшей от экзотичной обстановки дурочке-первокурснице, сонный туалет где-то в районе полудня, обязательная процедура опохмеления, и вновь – игра до завтрашнего утра, в перерыве которой, устав от поэтической эпопеи, он, забывший правила арифметики, небрежно нарисовал на манжете открытие государственной важности. О том, что это действительно так, и что его студенческие экзерсисы неожиданно пригодились в ядерной физике, свидетельствовал легкий переполох среди академиков, один из которых скоропостижно скончался, а другой элементарно свихнулся, и, неожиданно очутившись в психушке, доказывал местным Наполеонам и Александрам, что это именно он тот самый гениальный студент. Наполеоны и Александры, естественно, не возражали.

В необыкновенно короткий срок все закрутилось самым фантастическим образом. Вчерашний студент, Царь Ханаанский вдруг стал профессором и директором научного института, который специально, в несколько месяцев, возвели для него на одной из окраин Москвы; без меня к тому времени он уже обходиться не мог, я был для него чем-то вроде домашнего доктора, няньки, личного калькулятора, поверенного в делах и просто-напросто ежедневного собутыльника; что же касается личного калькулятора, то из всего обширного гарема девиц, накопившихся у него за время учебы, взята была к себе лишь одна: очкастая тощая особа с зубами, неизвестно кем и когда замененными на тонкие стержни из проволоки, перевитые к тому же в разные стороны; в институте шепотом говорили, что она вовсе не женщина, а некое кибернетическое существо, созданное Царем Ханаанским себе на потеху, а другим на раздумье; считала она, честно надо сказать, лучше любого компьютера и заменяла собой целую лабораторию, ибо основная наша работа, помимо недолгих визитов в отстроенный для нас, и не просохший еще от извести и белил институт с целым штатом удивленных сотрудников состояла в путешествии от одной атомной станции – до другой и в проведении на них строжайше засекреченных экспериментов, суть которых сводилась к поискам антиматерии; девица с зубами из металлической проволоки, которую, кстати, звали Матильдой, решала в уме бесчисленные цепочки дифуравнений, и это было как нельзя более кстати, ибо позволяло проводить эксперименты втроем, и, быстренько все обстряпав и обсчитав, предаваться неторопливой дреме в обнимку с запотевшей бутылкой и заветной игральной колодой где-нибудь на зеленой лужайке Чернобыля иль Красноярска, рядом с прудом-охладителем, полным великолепных, жирных от радиации карасей; во время счета в уме, кстати, зубы Матильды светились голубыми разрядами и сквозь них пробегали юркие молнии; в преферанс же лучше ее вообще никто не играл; компания у нас, как видите сами, была лучше некуда; о жене же Царя Ханаанского, дочке декана и бывшей его и моей сокурсницы надо сказать, что она как-то незаметно исчезла с нашего горизонта; кажется, он с ней тихо развелся.

Скитаниям нашим в поисках военной антиматерии (а именно из-за военной антиматерии закрутилось все это странное дело) предшествовал визит на самый верх государственной пирамиды, где с Царем Ханаанским проведена была отечественная беседа; участвовал и я в этом визите. Он проходил на даче первого лица государства, в веселом летнем подмосковном лесу, куда попали мы, миновав уйму кордонов; было нечто вроде важного юбилея, чуть ли не именин дорогого и любимого всеми лица, ибо к даче то и дело подъезжали группы разных артистов: одетых в русское платье с кокошниками на голове бойких мастериц водить хороводы, ловких парубков с деревянными, изукрашенными изразцами топориками в руках, которые, однако, у них предусмотрительно отобрали; были артисты и в одном экземпляре, певшие басом то про набат Бухенвальда, то про широкую степь, неизъяснимую ни для кого, от обширности которой хочется плакать, а то и просто весело рассказавшие о студенте кулинарного техникума, у которого все валилось из рук; сам же веселый кулинарный артист, выйдя в приемную, устроенную в виде деревенских сеней, и наткнувшись впотьмах на меня, проговорил страшным шепотом: «Пардон, товарищ, не найдется ли соленого огурца?» И, получив ответ, что не найдется, ощупью ушел в сторону выхода. Ну а сам же Царь Ханаанский, произведший, кстати, очень выгодное впечатление на первое лицо в государстве и пообещавший ему добывать антиматерию авоськами и даже мешками (теоретически это вроде бы было возможно, что подтверждалось расчетами других академиков, не умерших и не сошедших с ума), пожалован был орденом Дружбы Народов, уже упомянутым институтом, а также слезным лобзанием в обе щеки и на прощание даже чаркою водки. «Сиськи-масиськи!» – сказало ему первое лицо в государстве, подымая кверху значительный палец. – «Сиськи-масиськи!» – повторило оно так же значительно, и, неожиданно разрыдавшись, облобызало Царя Ханаанского в обе щеки и губы. Что делать? таков был в то время ритуал облечения властью. «Сиськи-масиськи» же всего-навсего означали «Систематически», и это была та скромная мелочь, которую все прощали вождю; впрочем, и Библия ведь призывает нас друг другу прощать…

«Ты знаешь, старик, – говорил мне Царь Ханаанский вечером, давясь, как всегда, от индюшачьего веселого смеха, – ты знаешь, старик, мы ведь с ним один от другого мало чем отличаемся; просто он все еще наверху, а я пока что внизу, но тоже собираюсь подняться!» Зловещие эти слова в тот день я пропустил мимо ушей. Меня вдохновили авоськи с антиматерией, наполнить которые доверху мы обязались в самое ближайшее время. С тех пор мы путешествовали с авоськами, походной кроватью Царя Ханаанского и его походной женой Матильдой, повергая в прострацию дирекцию атомных станций; которая, думаю, после наших визитов и наших безумных экспериментов с авоськами годами приходила в себя; в общей сложности мы наполняли авоськи лет семь или восемь, расписывая на лужайках веселую пульку и опустошая местные винные погреба; прямым следствием этого наполнения стала Чернобыльская катастрофа, хотя никто до сих пор вслух про это не говорил; слишком много подобных экспериментов, не менее экзотичных, чем наши, сулящих авоськи с антиматерией, а то и попросту философский булыжник, превращающий в золото все, к чему он ни притронется, сулилось первому лицу в государстве; последовавшая череда смены режимов, уже упомянутая Чернобыльская катастрофа, перестройка страны и даже распад целой империи выкинули нас на обочину государства: эксперименты наши были никому не нужны; лишенные института, отданного кому-то другому, с пустыми авоськами, колодой карт, походной кроватью и неизменной походной Матильдой осели мы в небольшом городке под Москвой, где Царь Ханаанский, совершенно охладев к атомной физике, ревностно предался пороку второй в мире профессии, клеймя в статейках все и вся в нашей стране, и ухитряясь печатать их сотнями в самых разных газетах; Матильда, продолжавшая по привычке все время считать (что считала она – никому неизвестно), и даже наблюдать наяву полет стремительных атомов, от горя еще сильнее усохла, превратившись в живую синюю молнию, и, не выдержав обращения друга, а один прекрасный день укатила в Москву, где, по слухам, снова мечтали о полных авоськах с антиматерией; очевидцы, правда, утверждали обратное: а именно, что она от горя расплавилась, превратившись в кучу обугленных проводков; лично мне ближе именно эта версия. Мы жили с Царем Ханаанским в небольшом гостиничном номере, заваленном от пола до потолка самыми ругательными статьями на свете, какие только можно вообразить, написанными, к тому же, под разными псевдонимами: «Антип Сердитый», «Профессор Гневный», и даже «Последний Правдолюбец России», и возникавшими прямо с утра, из ничего, в таком огромном количестве, что можно было смело вообразить целый полк гневных весталок, строчащих их ночь напролет; вы знаете, отчего пала наша империя? Она пала от Чернобыля и разврата! Вы знаете, кто свалил Горбачева? Вы знаете, отчего пал Горбачев? Он пал оттого, что его перестали бояться! Так много появилось в газетах мелочного вранья, так пошло и гнусно извращались многие факты, так много статей за разными псевдонимами возникло словно из ничего и захлестнуло страну, что незадачливые заговорщики, эти угрюмые и нелепые гэкачеписты приняли их за всенародное осуждение; какая наивность! За всеми статьями стоял он, он один, и никакому злобному обличителю не под силу было тягаться с этим ругательным монстром вранья; он развратил журналистскую братию! Развратил точно так же, как в свое время в Москве своими ночными оргиями развратил целое поколение московских студентов; вы думаете, что нынешний культ пошлости и сексуальной распущенности, изливаемых на нас ежедневно по телеканалам, появился просто так, сам по себе? Отнюдь: он, только он причина нынешней грязи с экрана! Именно он предусмотрительно готовил их в годы застоя; и можно лишь только догадываться, какая темная сила, мрачная и безжалостная, вела его за руку все это время!

Мы жили, повторяю, в номере скромной подмосковной гостиницы: он и я, его преданный визирь, забытые, и в общем ненужные никому; он к тому времени мало походил на обыкновенного человека: раздувшийся, обрюзгший и даже местами засиженный голубями, он медленно влачился по улицам городка в своих чудовищно широких штанах на помочах, не замечая связки консервных банок, привязанных к нему сзади мальчишками.

«Царь Ханаанский! Царь Ханаанский!» – кричали они, трепеща от ужаса восторга; и тут я впервые подумал, что, собственно говоря, не знаю смысла этого его вечного прозвища; я бросился в библиотеку, одолеваемый каким-то странным предчувствием; энциклопедии и словари громоздились передо мной вместе со Святым Писанием; старинные фолианты, наполненные пылью и древней латынью раскрывали мне свои мрачные иллюстрации; я вглядывался в гравюры Дюрера, погружаясь в мрак ушедшей истории, и постепенно смысл этого странного прозвища – Царь Ханаанский, – данного ему неизвестно каким провидцем, предстал предо мной в зловещем и точном смысле. Я знал теперь (как знал, конечно, и раньше, но не так подробно, как знал это сейчас) о гневе библейского Ноя, проклявшего некогда своего сына Хама; я вычитал о Ханаане, внуке гневного и справедливого патриарха, Хамовом сыне, положившем начало многочисленным хамским народам, хананеям, как называет их Святое Писание; также называли их ханаанами; гнев Божий и проклятие Ноя определили полностью судьбу хананеев: им уготовано было рабство, гибель в междоусобных войнах и в конце-концов истребление с лика земли; древним евреям вменялось в обязанность истребление хананеев любыми способами, им запрещалось жениться на хананейках и перенимать себе их обычаи; у хананеев было множество царств, постоянно между собой враждовавших; одно время их насчитывалось до семидесяти; ханаане развивали науки, искусства и письменность; древние Ассирия, Египет и Финикия были ханаанскими государствами; эксперименты, проводимые жрецами в тишине египетских храмов, родившие алхимию, магию и Каббалу, всего лишь предшествовали нашим экспериментам на атомных станциях; богами хананеев были Астарта, Ваал и Молох, придуманные некогда самим проклятым Хамом; задачей же их было установление тысячелетнего хамского царства, познание темных и страшных глубин бытия, и, в конечном итоге, погибель всего и вся на земле; предания говорили о бесчисленных хананейских царях, возникавших то там, то тут непрерывно у разных народов; и если вы встретите в истории случаи непотребства, жестокости и разврата – знайте, что ими руководили цари ханаанские; не спрашивайте теперь, кто был чревоугодник Лукулл, кровавый деспот Нерон, не спрашивайте о разгуле Ивана Грозного, ночных кремлевских застольях Сталина, закатываемых посреди разоренной страны: то были застолья царей ханаанских! и все почти они были пиитами; или занимались языкознанием; или писали трактаты об улучшении мира, рисуя Царство тысячелетнего хамства. Я знаю теперь, кто будет основателем этого царства! о, слишком хорошо теперь я знаю его! Вся его жизнь, все поступки, все жесты были направлены к одной-единственной цели: приблизить царство тысячелетнего хамства; я трепещу от грядущих несчастий и не могу ничего изменить! Я знаю, что это случится в ближайшее время! я как-то обнаружил у него под подушкой рукопись, озаглавленную: «Ханаане, или арийцы новой эпохи»; в ней он утверждает, что не арийцы, не другие народы, а именно ханаане будут хозяевами обновленной земли; он называл Москву, как центр будущего ханаанского царства и Кремль, как резиденцию ханаанских царей. Я пробовал уйти от него, и уезжал из города на несколько дней; вернувшись, оборванный, голодный и злой, я обнаружил его у гостиницы на скамейки, с которой, кажется, не вставал он все эти дни; слетевшиеся, возможно, со всех окрестных лесов птицы облили его своим пометом так плотно, что походил он на огромную непотребную кучу; наивные небесные птахи, предчувствующие неотвратимое, – вам следовало бы заклевать его до смерти! впрочем, и это бы у них, конечно, не вышло: хамство бессмертно! Вы слышали о недавнем секретном заседании Думы? вы знаете, о чем говорилось на том заседании? там предлагалось избрать Царя Ханаанского новым президентом страны. Два дня назад к нам тайно приезжали двое сенаторов и беседовали с ним о чем-то всю ночь; я знаю, о чем они с ним беседовали: они предлагали ему стать президентом! я знаю, чем это может закончиться – это закончится общим Чернобылем и общей мусорной свалкой на всем пространстве земли! свалкой, которая будет излучать радиацию. Я понял, что должен этому помешать; я положил себе его непременно убить, но… Но неожиданно поэтический жар стал заполнять мои бессонные длинные ночи; я стал строчить одну за другой длинные оды, посвящая их деревьям и птицам, прекрасным цветам, заходам и закатам и счастью всего живущего под Луной; кроме того, я думаю теперь о благе всех людей на земле и даже начал писать трактат: «Ханаане как основатели нового Космоса»; в нем я развиваю идеи учителя; в конце-концов, учитель мой не вечен и скоро умрет; ему понадобится умный наследник; я не отдам царство, завоеванное таким тяжким трудом, в случайные руки; я знаю, как все обустроить в нем и все изменить, ибо давно уже изложил это в философском трактате; сейчас вот только запишу пылкую оду, и прочитаю вам этот трактат с начала и до конца.

1997

Пятно

Конспект сумасшедшего

24 мая, вечером, поздно

Решил конспектировать все, что меня занимает. Как серьезный ученый, не упускающий ни малейшего факта. Тем более, что моя московская жизнь этими фактами просто насыщена. Удивляешься буквально всему. То засмотришься на какую-нибудь иностранку, выгуливающую по Арбату свою маленькую собачонку, эдакую лохматую бестию, летевшую в наши снега через два океана, и невольно думаешь: зачем, почему? Так, бывало, удивишься этой тощей очкастой леди иль фрау с мопсом на поводке, что не заметишь, как тебя остановит какой-нибудь арбатский фотограф, скорый на расправу с клиентом: щелк, щелк – и пропал человек! и выкладывай денежки за собственную фотографию! Арбат меня вообще удивляет! Толчея, суета, скопление разного рода людишек, цветные пятна картин, что рисуют здесь сонмы художников – так и рябит, так и стреляет в глаза разным смешением красок! Просто пятна и пятна, ничего вообще непонятно: ни где ты сам, ни что с тобой происходит и не сошел ли ты часом с ума, войдя ненароком в одну из этих безумных картин, в которой стоишь теперь эдаким маленьким скромным пятнышком, эдакой точкой на мощенной булыжником мостовой, которую вовсе и не замечает никто, ибо никого больше и нету вокруг, кроме этих цветных навязчивых пятен. Какая-то живописная карусель вместо вселенной! Впрочем, одно пятно мне все же известно. Одно, самое главное, как будто капля упавшей воды, разлившаяся на голове человека. Не скроешься от нее никуда, не спрячешься, не убежишь! Оно везде, везде преследует меня последние дни! И в этих длинных худых иностранках, и в ухмылках нахальных арбатских девиц, что тусуются вечно вокруг полоумных художников. Про последних же я не говорю вообще, ибо известно заранее, что все они с приветом и рисуют вечно под мухой. Вот и выходят пятна вместо людей. Впрочем, мое пятно особенное и отличное от других, пусть даже нарисованных гениальнейшей кистью. Все пятна как пятна, помельтешат и исчезают куда-то. А это нахальное, одинокое и враждебное, и даже сейчас, поздно вечером, стоит перед глазами, аккуратно нарисованное на стене. Как советовал доктор, попытаюсь уснуть, выпив на ночь таблетку снотворного. Хозяйка за стенкой сонно вертится и мешает сосредоточиться.

Май, 25, утром

С утра сегодня гулял по Арбату. Сначала зашел в небольшой магазинчик, торгующий разной затейливой дрянью, на манер старинных кастрюль, сковородок, обломанных позолоченных вилок, гипсовых статуэток, облезлых картин прошлого века, настенных часов с дурой-кукушкой, потрепанных книг и даже, представьте себе, бабушкиных обшарпанных граммофонов. Эдакой дрянью с одинокой медной трубой. Попросил продавца поставить пластинку и так расчувствовался от вальса бостона, что чуть было не купил себе и пластинку, и граммофон с ржавой трубой. Однако вовремя опомнился, сообразив, что деньги надо, по возможности, экономить. Выйдя из магазина, ходил долго рядом с лотками, торгующими шинелями, знаменами и нагрудными знаками разных славных полков. Не удержался и, облачившись в шинель важного генерала, сделал у фотографа снимок на память; память эта солидно ударила по моему кошельку: придется, очевидно, на время отказаться от ужинов; наткнулся потом на лётные шлемы, расставленные на столах, как трофеи индейцев, а заодно уж и на костюм космонавта – совершенно целехонький, будто только что прилетевший со звезд; продавец уверяет, что он был на Луне; хотел немедленно в него облачиться, благо, что фотографы на подхвате так и щелкали в нем разных желающих, да удержался, сообразив, что разорюсь окончательно. Потом проходил мимо разных киосков, набитых бутылками сладчайших оттенков; какое счастье, что я не употребляю спиртное! иначе бы не удержался и приобрел бы красивую этикету; чувствую, что я порядочный мот и растратчик! не удержался и купил себе американскую жвачку, а потом уж заодно и «Сникерс» в блестящей обертке; сел на скамейку у знойного дерева в майской листве и долго в задумчивости жевал поочередно. Уже заканчивая свой утренний моцион, неожиданно наткнулся на девушку, играющую на маленькой дудочке (за деньги, конечно, и прямо посреди мостовой); кинул ей в мятую кепку несколько мятых купюр и, взволнованный мелодией и ее бледным видом (на взгляд ей не больше пятнадцати лет), опять задумался о самом важном на свете. Ну и полезли опять ко мне эти мерзкие пятна! Даже, представьте себе, увидел их в галерее деревянных матрешек, выставленных на продажу среди железных рублей с изображением Ильича, армейских фляжек и разных шкатулок из уральского камня (я, впрочем, в камнях разбираюсь немного, и камень этот мог быть откуда угодно). Так сильно разволновался, увидев шеренгу одинаковых деревянных голов, увенчанных этими страшными пятнами, что чуть было не опрокинул их вместе с лотком. Однако все же сдержался и решил ехать домой. Сегодня весь вечер запланировал думать о главном. От пятен, други мои (выражение чисто условно, ибо друзей я не имею), все на свете и происходит неправильно! Хозяйка за стенкой опять недовольно гремит.

25, вечер

Сегодня думал о девушке, которая играла на дудочке. Так и стоят перед моими глазами ее худые, тонкие пальчики, которыми зажимает она отверстие дудочки, и ее бледный недетский рот (впрочем, может быть, что и очень детский, ибо во ртах детей и тем более девушек я разбираюсь по книжкам и чисто условно), которым исторгает она из дудочки нехитрые и тихие звуки. А вокруг – наглые взгляды сытой толпы! Все эти люмпены, все буржуа современные, все эти заокеанские фрау, перелетевшие к нам через два океана в обнимку со своими жирными мопсами! И эти грязные деньги, летящие свысока в ее мятую детскую кепку! Нет, не могу, не могу вынести этого ни днем, ни в преддверии ночи! Надо что-то решать, надо думать скорее за всех бездомных и несчастных детей. Думать о главном. О том, кто виноват? Виновато, безусловно, пятно: то самое, в виде капли упавшей сверху воды. Разлившееся нагло по голому лысому черепу. По тонким ручкам, играющим на потеху толпе; по бледным губам, дующим в нехитрую трубочку. Пятно, во всем виновато пятно! Во имя детей. Во имя того, чтобы они не страдали. Смыть его, и дело с концом. Одному, никому ничего не сообщая. Как Брут, разящий кинжалом злобного Цезаря. Как благородный защитник детства. От харь и морд, заслонивших собой майское солнце. О эврика! как же это прекрасно! Успеть бы только принять таблетку, а не то всю ночь будут лезть мерзкие пятна. Мне кажется, что у всех у них есть внизу мохнатые ножки. Как у гусениц, ползущих по зеленому стеблю. Как хорошо засыпать, додумавшись наконец-то до главного.

26, май, утро

Сегодня с утра все сорвалось. Встал с бодрой решимостью освободить всех от власти пятна. И особенно маленьких беззащитных детей с недетскими ртами взрослых и развратных прелестниц (опять впадаю в ненужную книжность!). Быстро оделся и, как всегда по утрам, вышел на кухне за стаканом крепкого чая. Однако каково же было мое удивление, когда вместо чая и булочки, аккуратно завернутой в прозрачную пленку, обнаружил на кухне хозяйку с большим тюрбаном на голове из полотенца и выражением что-то мне объяснить (обычно встает она гораздо позже моего утреннего моциона). Предчувствие не обмануло меня (я очень чувствителен ко всякого рода предчувствиям). «Доброе утро, Пелагея Матреновна, – сказал я ей, тщетно стараясь отыскать свой чай и заветную булочку. – Как вам спалось, не мешало ли давление воздуха? (Давление воздуха и магнитные бури – это ее обычный лексикон разговора)». Пелагея Матреновна, однако, совершенно проигнорировав мой вежливый интерес, спросила в упор и довольно враждебно: «Не будете ли вы, Гаврило Семенович, любезны ответить мне честно и прямо, куда исчезают с кухни мои куриные яйца?». – «Помилуйте, Пелагея Матреновна, – воскликнула я с искренним возмущением, – откуда ж мне знать, куда исчезают ваши куриные яйца?! Я, Пелагея Матреновна, яйцами вовсе и не интересуюсь ни капли!». – «А вот и неправда, Гаврило Семенович, – сердито ответила мне Пелагея Матреновна, – вот и неправда, что не интересуетесь вы моими куриными яйцами! Потому что вчера в холодильнике было девять куриных яиц, а сегодня осталось всего лишь четыре, да и те, извините, все мелкие и покрыты воздушными мушками!». – «Осмелюсь вам доложить, Пелагея Матреновна, – ответила я голосом солидного невмешательства, ибо предчувствовал уже разрыв и неприятную сцену, – осмелюсь вам доложить, что я не куртизанка какая-нибудь, чтобы ставить мушки на щечках и яйцах. Я, Пелагея Матреновна, солидный ученый, и мне не к лицу эти куртизанские глупости. Меня, Пелагея Матреновна, больше интересуют вопросы политики. Да, кстати, не успели ли вы просмотреть утренние газеты?». – «Не заговаривайте мне, Гаврило Семенович зубы! – завизжала на эту мою дипломатию Пелагея Матреновна. – Какие утренние газеты? Вы у меня яйца воруете!». Пришлось мне тут ответить Пелагее Матреновне, что никогда я в воровстве не был замешен; что в чем другом, может, и был замешен, вот хотя бы в проживании без прописки по разным квартирам, или в стремлении сделать всех богаче и лучше, пусть даже с помощью насильственной революции (непременно, однако, последней и окончательной во всемирном масштабе), но чтобы опускаться до кражи яиц – этого, извините, не было никогда; разве что случайно они куда завалились, и не могла ли Пелагея Матреновна их поискать на кухне внимательно; а то еще, сказал я напоследок, бывает, что мыши тоже воруют яйца. А Пелагея Матреновна на это мне закричала, что не будет она ничего на кухне искать, что мышей у ней отродясь не бывало, что были только лишь тараканы, которые, как известно, из-за малого роста яйца сдвинуть не могут, да и их извела она новым китайским средством, купленным недавно в аптеке, и, если я немедленно не съеду с квартиры, она позовет участкового, и тут уж мне несдобровать! Я ответил Пелагее Матреновне, что раз уж так она сильно настаивает, завтра утром я съеду от нее окончательно, хоть и не крал я этих несчастных яиц, разве что локтем случайно опрокинул; а газеты все равно надо читать! в газетах и о яйцах иногда пропечатают! и о тараканах, и о мышах в московском метро. После чего, не выкушав чая и булочки, мимо разъяренной, как львица, хозяйки отправился опять бродить по Москве. Ну и, как всегда, занесло меня в кривые арбатские переулки!

26 мая, днем, на скамейке

Тут уж, надо сказать, пятна за меня взялись окончательно! Во-первых, представьте себе, стояла жара, как в Африке, или даже в джунглях Борнео (я частенько во сне путешествую в джунгли Борнео); во-вторых, я наткнулся впотьмах (из-за зноя было все как впотьмах) на одну из этих арбатских девиц, размалеванную и на таких высоченных шпильках, будто выше она вас на целую голову; я, конечно, за столкновение сразу же извинился, но в ответ мне были насмешки и издевательства, вроде того, что откуда таких на Арбат пропускают, так что ничего не осталось, как бежать вперед через джунгли толпы, и, представьте себе, даже свист и непристойные крики! Бежать, кстати, было непросто, ибо туфель один у меня прохудился, а починить его все не было времени. Кое-как добежав до скамейки, я уселся на нее с решимостью отдышаться и переждать расстройство вселенной. Проклятые пятна так и мелькали, так и сновали вокруг! Видно не было ничего совершенно! Потом туман кое-как рассосался, вселенная вновь обрела очертания в виде Арбата, и я увидел человека с портфелем в руках. «Вы Гаврило Семенович?» – спросил он у меня. «Я Гаврило Семенович! – ответил я машинально, подозрительно оглядывая его нездешнюю внешность. – Простите, чем обязан вопросом?». «Помилуйте, какая официальность! – вскричал Профессор, ибо похож он был именно на профессора. – Какой вопрос, какие визиты, я, знаете ли, проездом из российской глубинки. Интересуюсь, знаете ли, разными российскими нравами. Происхождение семьи, частной собственности, государства; устройство разных частей вселенной; женским вопросом также интересуюсь весьма; да не изволите ли взглянуть, девочки маленькие на дудочке у вас прозябают: прямо, прошу прощения, посреди мостовой! Непорядок, уверяю вас, непорядок!». «Как, и вы изволили это заметить? – воскликнул я взволнованно по поводу девушки. – И вас проблема детей за живое задела?». – «Задела, задела! – ответил незнакомец со страстью. – Еще как задела, господин вы мой хороший и ненаглядный! (Признаться, манера эта его меня слегка покоробила). До того, дорогой вы мой человече, задела, что и не знаю, как возвращусь обратно в провинцию!». – «Да не будете ли вы профессором университета? – спросил я, движимый надеждой и пониманием. – Не занимаетесь ли сами научной работой?». – «Занимаюсь, еще как занимаюсь! – воскликнул он радостно и зачем-то указал рукой на портфель. – Готовлю, изволите ли взглянуть, диссертацию о влиянии просвещения на жизнь и развитие детства. На всех этих, понимаете ли, беспризорных детей, поставленных в тупик нашей российской действительностью. На все эти дудочки, пальчики и недетские бескровные личики, на все эти, извините меня, недетские жадные рты. Ведь она (тут он наклонился мне к самому уху) не сегодня-завтра на панель может пойти. На развратное, так сказать, поприще падших женщин. А ведь этот допустить совершенно нельзя! Заслон этому, понимаете ли, немедленно надобно положить!». – «Истинно, истинно вы говорите! – вскричал я на эти слова незнакомца Профессора. – Истинно, и дай помощь вашей работе и диссертации! Но где же, извините меня, выход проблеме? в чем суть? кто виноват?». – «Как, вы разве, не знаете? – спросил он весьма удивленно. – Суть вся в пятне, и виновато, безусловно, оно. Мы у себя в провинции давно уже все это постигли. Постигли и осознали! да и научной работой постарались все подкрепить; жизнь без научной поддержки не стоит, дорогой вы мой, ни полфунта изюма!» – и он похлопал значительно по портфелю. «В пятне! – прошептал я испуганно. – Неужели вся соль в пятне? Неужели вы тоже считаете?…». – «Я не считаю, – зашептал он жарко на ухо, тревожно оглядываясь по сторонам, – я не считаю, Гаврило Семенович, а уверен окончательно и в научном аспекте». – «Неужели в научном аспекте?» – воскликнул я совершенно убито, ибо чувствовал уже страшное продолжение. «Истинно вам говорю, Гаврило Семенович, истинно: на вас надежда всей нашей российской провинции! если не избавите нас от власти пятна, то не избавит уже, извините, никто! Или вы, или ненавистная диктатура!». «Как, – сказал я одними губами, – неужели надо стрелять по пятну?». – «Нет, нет, – поспешно ответил смущенный Профессор, – зачем же, извините меня, примешивать граммы? Удар кинжалом тоже преотличное средство! Смоете его, так сказать, праведной кровью! Да ведь и Брут, если не ошибаюсь, больше все же уповал на кинжал?!». – «Вот оно как! – взглянул я решительно на Профессора, ибо мои ночные сомненья привели меня к тому же решению. – Вот оно как! смыть кровью на манер мстителя провинции? ну что ж, кинжал, так кинжал!..».

26, вечером, поздно

Профессора рядом со мной уже не было, а были сплошные мерзкие пятна, лица нахальных арбатских девиц, вопросы: «Куда направляешься, тунеядец?» и «Не на помойке ли откопал башмаки?», и даже: «Ваши документы, товарищ», а также мои гордые восклицания: «Я Гаврило Семенович, мне двадцать пять лет!». Потом было дребезжание электрички, бесконечная лестница на шестнадцатом этаже, напоминанье хозяйки о нашем завтрашнем расставаньи и мое презрительное молчанье на это. Рваные башмаки тоже решил игнорировать. Починю уж потом, когда смою пятно. Затем опять стали скрестись разные пятна, как будто предчувствуя завтрашнюю расправу над ними; возникла даже арбатская девушка, недетским ртом все норовившая дотронуться до моих пылающих губ (это, признаться, было излишне и мешало заснуть). Но, слава случаю, появился Профессор и отогнал все призраки своим черным портфелем. Как хорошо, что в мире есть диссертации!

27 мая, рано утром

Хозяйка уже поджидала меня в своем нахальном чепце из махрового полотенца, накрученном на жидкие волосы. Я решил не говорить с ней решительно ни о чем и гордо стал пить свой утренний чай, напевая что-то из арии Онегина с Ленским (я, впрочем, в музыке не разбираюсь совсем, и пенье мое означало всего лишь утренние размышления). Хозяйке, однако, мое утреннее веселье не понравилось совершенно, и она сердито спросила: «О чем это вы поете, Гаврило Семенович? Не думаете ли вы, что съедете от меня, не заплатив за квартиру?». – «Я, Пелагея Матреновна, пою от чувств и от утреннего настроения, – ответил я Пелагее Матреновне, невозмутимо жуя свой утренний хлебец; за хлебец, к счастью, у меня еще было заплачено, и Пелагея Матреновна обязана была мне его по утрам оставлять. – От счастья я пою, Пелагея Матреновна, – добавил я как можно более хладнокровно, ибо заметил уже на лице собеседницы признаки близкого гнева, очень меня забавлявшие, – от счастья и от избытка утренней свежести. Да, кстати, Пелагея Матреновна, не обратили ли вы внимания на сводку нынешних атмосферных явлений? Что нынче: вёдро или дождь с градом до вечера?». – «Не пытайтесь, Гаврило Семенович, вывести меня из себя дурацкими замечаниями! – закричала мне Пелагея Матреновна. – Отвечайте лучше честно и прямо: собираетесь ли вы платить за прожитый месяц и за, извиняюсь, куриные яйца, которых недосчиталась я в своем холодильнике?». «Я, Пелагея Матреновна, как честный исследователь, всегда отвечаю честно и прямо, – сказал я тихо квартирной хозяйке, задумчиво глядя в окно и дожевывая московский хлебец (весьма, надо сказать, черствый и засохший в неизвестные времена, что доказывало недобросовестность Пелагеи Матреновны), чем окончательно вывел ее из себя. – Да, кстати, не слыхали ли вы про крыс в московском метро? бывает, что людей затягивают в глубину, а не то, что куриные яйца!». Услышав про крыс, Пелагея Матреновна чуть в обморок не свалилась! Это-то и было мне надобно для предстоящего плана! «Нет, не могу, не могу я вас выносить, Гаврило Семенович! – воскликнула в сердцах Пелагея Матреновна. – Съезжайте немедленно, и ну вас к бесу с яйцами и месячной платой! Уже лучше яиц на кухне лишиться, чем жизни от вашего проживания!» – и, добавив заодно про метро и про крыс, налила себе в стакан валерьянки и убежала скорей стучать стульями и шкафами. Момент выдался подходящий! Помня о Бруте и об ударе кинжалом, я взял у Пелагеи Матреновны длинный нож для разделки селедки и, завернув его в кухонное полотенце, положил себе в дорожную сумку. «К бесу так к бесу!» – подумал я, навсегда покидая квартиру хозяйки. Пелагея Матреновна, кажется, что-то мне в ответ прокричала.

27 мая, днем, на Арбате

От этих пятен на Арбате было словно в тумане. К сожалению, мои таблетки внезапно закончились, и я уже не мог успокоиться на малое время. Зайдя в аптеку на каком-то углу, я закричал, чтобы мне выписали хотя бы пилюли, но там ответили, что пилюли, к сожалению, мне не помогут. Я было хотел ответить им решительно и саркастично, но тут на ухо мне зашептал голос Профессора (не знаю уж, как он рядом со мной очутился): «Вперед, Гаврило Семенович, нельзя терять ни минуты! Россия и все бледные дети решительно ждут от вас продолжения! Не подведите, прошу вас, беспризорных детей!». «Да, да, – закричал я на это Профессору, – само собой, дети превыше всего!», И, вскочив на подножку трамвая, сделал ручкой оставшимся пятнам, которые, само собой разумеется, на маленьких ножках не могли с нами равняться. Профессор вскочил вместе со мной и, прижимая к себе черный портфель, стал восхищаться горизонтом Москвы: «Обратите внимание, Гаврило Степанович, как велико этот город раскинулся по полям и долам России! Как красят его проспекты и храмы, а также чудное благоуханье весны! Единственно, чего не хватает нашей столице, это, прошу прощения, заботы о детях! Вы уж не подведите нас, Гаврило Семенович, вы уж, голубчик наш, будьте Бонапартом отечества! А также Брутом, если вам это будет под силу!». – «На благо отечества горы готовы вспять повернуть!» – ответил я, чувствуя слезы и жалость ко всем. Тут как раз мы подрулили к Арбату и, ловко соскочив с подножки трамвая, бросились прямо в горнило событий. «Сюда, сюда, Гаврило Семенович, – услужливо помогал мне за локоть Профессор. – Еще немного, Гаврило Семенович, еще момент, и дети будут вам благодарны! Да, кстати, изволили вы прочитать сегодняшний номер утренней прессы?». – «К черту прессу! – закричала я на это Профессору, – не место здесь о статейках беседовать! Показывайте лучше зачинщика беспорядков, а то, извиняюсь прискорбно, я долго без таблеток протянуть не смогу! Короче говоря, где пятно? Где Цезарь? На кого обнажать мне дамасскую сталь?». – «А вот он, вот он, Гаврило Семенович, извольте взглянуть налево и немножко направо; у, душегуб! у, развратитель невинного детства! колите его, Гаврило Семенович, колите, а я пока в сторону отойду!».

27 мая, Арбатская мостовая, пятно стояло, претворяясь невинным

Вы не поверите, но развратитель стоял, будто и не касалось его! Я даже сам поначалу подумал, уж не сошел ли он часом с ума от тьмы всех этих совращенных детей, от бледных недетских ртов, похотливо приоткрытых к горнилу разврата. Я даже так поначалу опешил, что некоторое время оторопело стоял, саркастически разглядывая его наглую физиономию. Даже почувствовал нагретость камней через просящий каши башмак. Вокруг, понятное дело, кричали вовсю девицы: «Милиция! караул, убивают! скорее милицию на Арбат!». Потом действительно засвистел сигнал милицейского, а я все глядела в лысую голову, будто в зеркало, и в это пятно, которое все разрасталось, все разрасталось, все чавкало и жрало вокруг, так что уже торчали у него изо рта одни только ручки беззащитных беспризорных детей, и не осталось уж на Руси детского чистого и ясного взгляда, а если и был где такой чистый голубой детский взгляд, то подбирались прямо к нему мохнатые коварные щупальца, похожие на щупальца гусеницы или осьминога, а наверху, на месте развратной главы, росло все и пухло ненавистное большое пятно. Как будто капля воды, разлившаяся на лбу человека. «Чего же вы ждете, Гаврило Семенович? – раздался над ухом голос Профессор. – Колите его быстрей в самое сердце, колите, а не то милиция уж на подходе!». Отступать было некуда, я вздохнула, раскрыл дорожную сумку, и, вытащив заветный кинжал, кольнул пятно под самое сердце. И, пока ножки его шевелились, бессильно повиснув в виде дождя, а само оно съеживалось и оседало, я услышал в голубом майском небе пение чистых ангельских голосов. До того красиво пели они, до того серебряные колокольчики и литавры разливались в глубине бытия, что плевать мне было и на милицию, и на ропот жадной толпы, что стояла вокруг, восхищенно внимая случившемуся; внимая возмездию. Плевать мне было уже на все, ибо миссия моя наконец-то закончилась. Мне кажется, что и Брут непременно должен был слышать ангельские колокольчики.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5