Оценить:
 Рейтинг: 0

Примкнуть штыки!

<< 1 2 3 4 5 6 ... 16 >>
На страницу:
2 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Слушаюсь.

Снова взвыли моторы, заскрежетали коробки передач, захлопали дверцы. Приглушённый, крадущийся свет фар. Приглушённые голоса. Слова редкие, отчётливые – о самом главном. Кругом темень, непроглядная, густая, так что силишься что-нибудь разглядеть, а ничего не выходит, глаза будто дёгтем замазаны. От напряжения сдавливает лоб и пересыхает в горле. Тьма кромешная. И только впереди, на западе и севернее, в стороне от шоссе, полыхали резкие тусклые зарницы и зловеще трепетали над неподвижным, испуганным лесом. Там погромыхивало, будто по полю катали огромные валуны, которые иногда сталкивались, с треском и гулом крошили и раскалывали друг друга, при этом порождая сполохи огня.

Воронцов приподнял край брезентового тента и смотрел в поле, стараясь приучить глаза к темноте и пространсту. Яркие спокойные звёзды стояли над землёй, обещая назавтра ясное утро и погожий день. Все эти дни волглая, промозглая хмарь придавливала землю, наскакивал мелкий дождь, подгоняемый ветром. Потускнели деревья, ещё не сбросившие остатки своих обносившихся разноцветных одежд. Почернели штакетники и крыши домов. Глухие заборы пригорода стали походить на угрюмые неприступные крепости. И видимо, уютно, спокойно было жить за этими крепостями, куда, казалось, ни ветер не задувал, ни дождь забредать не осмеливался, ни плохие вести не приходили. Осень погружалась в свою заповедную глубину, в глушь, за которой уже не могло быть ничего, кроме тишины и оцепенения в ожидании снега. Так старая, добросовестно отработавшая своё последнее лето, брошенная лодка медленно погружается в воду, будто врастая в неё обречёнными бортами и кормой. А вчера вдруг потеплело, подобрало капли с проводов и придорожных кустов, высушило крыши. Воронцов любил эту пору. Весна в его родном краю была, конечно же, ярче, радостней, звонче. Но ему больше нравилась осень. Ранняя, когда ещё не очень холодно. Вот такая, как теперь. Когда уже понятно, что лето прошло, но настоящие холода ещё за морями, за лесами, за синими долами, и после школы можно успеть сходить в лес.

В лес… После школы… День хоть и короче летнего, но всё ещё велик.

Когда это было? И было ли когда?..

В Подлесном, в его родном селе, в это время всегда перепахивали огороды, жгли картофельную ботву, так что дымом заволакивало всю округу и кострами пахло даже в домах. В золе, в рыхлой, шуршащей лаве прогоревших костров пекли картошку. Любимая осенняя детская забава. Потом разламывали обугленные коконы кожуры и ели белую крупяную мякоть, задыхаясь от горячего, пахучего, необыкновенно вкусного аромата. Каждый из них съедал за вечер и пять, и десять картофелин и, казалось, наесться было невозможно. Нежным густым изумрудом зеленела отава на облогах и вдоль стёжек. Хотелось козлом припустить по облоге, а потом упасть и лежать в мягкой зелени. Просёлочные дороги в полях, которые убегали из Подлесного на три стороны и исчезали, истончаясь на горизонте в прозрачные невидимые паутинки, к этой поре уже теряли летнюю белизну. Выбеливал их зной и тележные колёса. Дожди и обильные росы делали их чёрными, и они уже не пылили ни под копытами, ни под колёсами, ни под ногами пешеходов и не утомляли так, как утомляет дальняя дорога в летний полдень. Дед Евсей вставлял вторые рамы. Сёстры мыли стёкла содой, протирали насухо, подавали деду, а потом конопатили щели тонкой, как шёлк, как их светло-русые волосы, паклей, заклеивали пазы лентами, нарезанными из старых газет. Уже начинали, через вечер, подтапливать вторую печь в белой горнице.

А он, на ранках, или после школы, ходил с ребятами в лес за волнушками и подореховками. Переходили через Ветьму по шатким ольховым кладям, углублялись в сосонник, а там уже не торопились, потому что волнушки, грузди и подореховки росли повсюду и их хватало на всю ватагу. Воронцову особенно нравилось собирать волнушки. Они и солёными были хороши.

Зимой, с варёной картошкой… А в сосоннике розовые и белые их шляпки, обмётанные скользкими сопливыми волосками, тут и там высовывались из моха, из осыпи сосновых иголок, хрустели под ногами, стоило лишь сделать неверный шаг. Теперь там тоже, видимо, траншеи… Всюду нарыли… Старшая из сестёр, Варя, месяц назад, когда письма из дома всё ещё приходили, писала: в Подлесное и в окрестные деревни нагнали студентов из Москвы – копают противотанковые рвы. От Малоярославца, если по Варшавке, до берёзы, возле которой повёртка и где начинается просёлок на райцентр, километров около двухсот. От той придорожной берёзы и повёртки до Подлесного всего-то ничего, километров, может, тридцать. Так что – двести тридцать или двести пятьдесят. От Подольска чуть больше. Но и Подольск, и Малоярославец уже остались позади. Впереди была река Изверь. От Извери – меньше. От Юхнова – совсем недалеко. Изверь… Где-то там они и должны остановиться. Остановиться и стоять.

Воронцов вздохнул. Мысли о родине и о сёстрах не успокоили его.

Яркие звёзды обещали вёдро. И вроде бы уже стало свежеть, подтягивать и подсушивать обочины дороги. Запахло дорогой. Тусклые снопы света от грузовика, идущего следом за их машиной, закручивало желтыми жгутами пыли.

Воронцов поднял голову, поискал взглядом знакомое с детства созвездие. Стожары, словно присыпанные извёсткой мелких соседних звёзд, неподвижно стояли на прежнем месте, окружённые вечностью и тишиной. Точно так же оно сияло и над его селом. Звёзды, яркие и ещё по-летнему тёплые, качались над дорогой и незнакомой местностью, будто указывая им, брошенным в неизвестность, роковой путь. Но там, впереди, за километрами дороги, в толще ночной мглы, был и дом Воронцова. И ехать в сторону дома ему было не страшно. Там было всё знакомое, родное. И начало этому, родному, старая берёза возле шоссе, под которой он с ребятами не раз жёг костёр в ожидании попутки до Юхнова. От берёзы до Подлесного, до сосонника, где с ребятами в такую пору он собирал волнушки, добежать по такому холодку ничего не стоит. С закрытыми глазами добежал бы за пару-тройку часов…

Передовой отряд должен занять оборону на Извери. Так что до родных мест сержанта Воронцова колонна не дойдёт. Не доедет их грузовик до той приметной его берёзы у шоссе. И приказа такого нет. И враг уже там, и к родному дому в Подлесное его, Саньку Воронцова, уже не пустит. Враг уже захватил его родину и считает завоёванной, а значит, своей. Но как это может быть? Как ему теперь жить без родины? Воронцов уже пробовал утешить себя мыслью о том, что родина – это гораздо больше, чем его село и его семья, что родина, как им постоянно внушали на политчасах в училище, это, прежде всего, столица государства, Москва. Теперь бы и ему легче было поверить, что так оно и есть, что правы отцы-командиры и их комсорг. Но именно теперь, когда Подлесное оказалось в оккупированной зоне, отказаться от своей родины – всё равно что отказаться от родителей. Так что ничего, никакого утешения не получалось.

На Извери их ждёт какой-то отряд, в который они должны влиться и образовать некую единую силу, способную выполнить поставленную командованием задачу. Так сказал «кожаный реглан» ротному. Туда, на запад, на Изверь, ехала их Шестая курсантская рота, сводный дивизион артиллерийского училища, командиры, товарищи, многих из которых он знал с самого первого дня в училище, ещё с карантина. Они везли в грузовиках укутанные брезентом пулемёты, коробки и ящики с патронами, гранатами, минами и взрывчаткой, артиллерийскими зарядами и шанцевым инструмнтом. Тащили на передках орудия. И ехали они всё же в сторону его дома, и каждый метр пути делал расстояние между их колонной и Подлесным всё меньше и меньше. Они ехали на войну, и с каждой минутой дорога до войны становилась короче.

Как быстро мы продвигаемся, с тоской и каким-то необычным возбуждением, какое он испытывал перед дракой, подумал Воронцов. Как быстро… Что там с мамой и сёстрами? Успели ль они уйти? У деда больные ноги. Израненные, побитые осколками ещё в Первую мировую, в Галиции. Может, и ушли. Хотя бы куда-нибудь в лес, где можно схорониться на время. Ведь прятались же люди в лесах от набегов половцев, монголов и поляков. Уходили в лес от французов. Лес спасал, давал кров и пропитание. Может, всё же ушли. И увели с собою скот, корову Лысеню и овец. А мы эту ненавистную немчуру скоро отсюда выкинем. И будем гнать штыками до самой границы. И Воронцов нащупал рукоятку штык-ножа, висевшего на поясе, и крепко сжал её, так что рука вспотела.

Колонна въехала в большое село. Воронцов успел ухватить взглядом дорожный указатель: «Ильинское». Потом разглядел часового на мосту и красноармейцев, копошившихся возле каких-то сооружений. Бойцы что-то копали. Видимо, окопы, решил он. Что сейчас могут копать бойцы?

– Сань, ну что там видно? – толкнул его в бок курсант Алёхин, всё это время молча дремавший рядом.

– Какое-то Ильинское проезжаем. Большое село. Окопы копают.

– Окопы? Зачем тут окопы?

– Теперь их копают везде. Давай лучше поспим, – сказал Воронцов и опустил край брезента.

Небо сразу исчезло, пространство сузилось, и ближе, роднее стали товарищи, и Воронцов понял, что он сейчас часть их, сидевших ровными рядами по шесть человек, и, быть может, думавших о том же, – часть этой колонны, часть Шестой роты, часть своей винтовки и того приказа, который днём был зачитан на плацу перед строем. Он был живой и, как ему казалось, бессмертной частью всего того, что сейчас двигалось в сторону войны. И только потом, во вторую очередь, он ощущал себя частью Подлесного, своей семьи, носившей фамилию Воронцовых, и всего того, что звалось родиной.

– Уснёшь тут, – буркнул Алёхин и вздохнул.

Всем было не по себе. Сегодня, когда после обеда их роту в полном составе выстроили на плацу и командир второго батальона майор Романов, исполняющий обязанности начальника училища, зачитал приказ срочно выдвинуться в район боевых действий, в первые минуты курсантов охватил какой-то жуткий восторг, как если бы им вдруг объявили, что отменённая накануне шефская встреча со студентками пудучилища состоится уже сегодня вечером и необходимо только пошить свежие подворотнички и надраить поярче сапоги. Наконец-то! Они идут на передовую! На фронт! Бить врага! Уж они-то – не батальоны, наспех сформированные из профессуры, студентов и артистов московских театров, из печатников и бухгалтеров, никогда не державших в руках оружия и брошенных в бой необученными, с тремя старыми винтовками и обоймой патронов на отделение. Уж они-то дадут фашистам! Уж они-то им покажут, как по чужим землям ходить да на чужое добро зариться! Как разорять колхозы и жечь в полях хлеб! Как убивать ни в чём не повинных людей, детей и стариков! Воронцов вспомнил слова политрука Киселёва. Политрук говорил правду: фашисты не люди, и их надо уничтожать, как бешеных собак.

Воронцов пододвинул ногой приклад своей новенькой СВТ, от тряски винтовка всё время сползала вперёд, зажал её между колен и прикрыл отяжелевшие веки. Как и все курсанты, умевшие мгновенно превращать минуты отдыха в сон, он тут же почувствовал, как тело его сразу расслабилось, его окутало тёплой уютной истомой, а перед глазами поплыли, то ускоряя свой бег, то замедляя, уже иные, чем мгновение назад, картинки: пригорок на краю деревни, стёжка за околицу, по стёжке идёт с ведром грибов, розовых волнушек и белых груздей, их ротный старшина… Ведро тоже знакомое, старенькая материна доёнка с немного погнутыми ушками. Что ж тут, в его родном селе, делает старшина? Воронцов догнал его, старшина повернулся и голосом отца спросил: «Что, Санька, страшно?» И тут подошёл другой, тоже в шинели. «Иван! – закричал Воронцов. – Иван, ты дома? Почему ты дома, а не на фронте?!» Иван ничего не отвечал, он смотрел на Воронцова злобными глазами и вдруг схватил его за грудки и начал яростно трясти, что-то злобно бормоча.

– Ты что, Сань?

Чей это голос? Откуда он зовёт?

Воронцов с трудом разлепил глаза. Ему вдруг показалось, что он падает куда-то под колеса и что кто-то, подпихивая его туда, пытается вырвать из рук винтовку. «Иван! Держись, братка!» – закричал он или, наверное, только хотел закричать.

– Ты что, сержант?! Смотри, перепугал всех! Чёрт!

Воронцова толкнули в спину и в бок, так что он спросонья едва не потерял равновесие и резко шатнулся в сторону, подхватывая падающую винтовку-Оставь его. Видать, приснилось что-нибудь. Бывает…

Отделение сразу проснулось, будто и не спало.

– Я что, кричал? – спросил Воронцов, чувствуя, как горько першит в пересохшем горле.

– Чёрт тебя побери, сержант, ты всех перепугал!

– Ещё до фронта не доехали, а уже частично обосрались.

– А нечего и спать, если на войну собрались!

Воронцову вдруг вспомнилось, что снился брат. Брат и отец. Двое.

И отец Воронцова и старший брат Иван, отслуживший действительную три года назад в кавалерии на Дальнем Востоке, были призваны ещё в августе и воевали где-то здесь, на смоленском направлении, недалеко от дома, то ли под Вязьмой, то ли под Рославлем. От Ивана он получил несколько писем. Писал Иван и об отце. С отцом они воевали в одном взводе. Судя по названию речек, которые Иван упоминал в своих письмах, их дивизия какое-то время держала оборону где-то левее Варшавского шоссе. Места те тоже уже под немцем. Значит, не удержал братка с отцом свои окопы, подумал Воронцов и горло его снова перехватило. В одном из первых писем Иван сообщал, что в их роте почти все из Подлесного, Вязовни, Ключика и соседних деревень, что все воюют хорошо и что двоих уже ранило. Среди раненых кузнец дядя Павлик и колхозный счетовод Пётр Иванович. Дядю Павлика ранило не особо сильно, а Петру Ивановичу оторвало ногу. И ещё Иван писал, что полк их часто перебрасывают с места на место. «Только окопаемся, обживёмся, пригреемся, соломы натаскаем, опять приказ – менять позицию, занимать оборону там-то…» Некоторые места из писем брата Воронцов помнил наизусть. От треуголок брата пахло войной. Однако многое в письмах было непонятно, не соответствовало его представлениям о войне, о противнике, о силе Красной Армии, а многое просто противоречило тому, чему их так тщательно обучали и что внушали как непременное их командиры, преподаватели и политработники. Мужики-то в Подлесном, Ключиках и Вязовне все бывалые, сокрушал себя Воронцов невесёлыми думами, что ж они всё отступают да отступают? И танков, и артиллерии, в августе ещё, вон сколько к Рославлю ушло. Колонны день и ночь гудели, дорог не хватало. Какая ж сила там встала! И Санька Воронцов думал, что, отучившись в пехотном училище и получив лейтенантские кубари, он попадёт именно туда, быть может, к своим же землякам, на Десну или Верхнюю Угру. Если, конечно, немца к тому времени не прогонят за Смоленск. А теперь вдруг выяснилось, что и Западный, и Резервный фронты прорваны, вся военная мощь Красной армии смята и опрокинута, наши дивизии бьются в окружении, а немецкие танки и мотоциклисты уже в Юхнове… И не известно, что с братом и отцом.

Тяжёлый подсумок, плотно набитый обоймами с патронами, давил на живот. Воронцов хотел его поправить, сдвинуть немного правее, чтобы не мешал дышать, но сил не хватало, сон снова брал его в плен, вязал руки и ноги, и вскоре он опять забылся и, как всегда, всего на несколько минут.

Колонна вдруг остановилась. Водители, как по команде, выключили моторы и фары. Но гул не прекращался.

– Что это там, ребята? – испуганно, видно, спросонок вскрикнул кто-то из курсантов в глубине кузова.

– Что-то горит. Пожар! Это же пожар!!!

– Спокойно! – послышался твёрдый голос старшего лейтенанта Мамчича; ротный шёл вдоль колонны, направляясь в хвост, к замыкающим машинам, которые тащили орудия, туда, в кромешную, багровую черноту, перемешанную с отблесками пожара. На ходу он выкрикивал: – Всем оставаться на местах! Сейчас двинемся дальше! Через полчаса будем на месте! Всем оставаться на местах!

– Медынь проезжаем! – крикнул кто-то из роты, пробегая мимо их грузовика в противоположную сторону.

– Медынь горит.

– А кто поджёг?

– Кто поджёг… Немец и поджёг. Бомбёжка…

Воронцов откинул потрёпанный полог брезента, пахнущего соломой и ветром дорог, и выглянул наружу. У дороги на повороте стоял седой высокий старик в чёрном старопокройном кафтане, накинутом прямо поверх исподнего. Отблески пожаров, бушевавших, казалось, по всему городу, озаряли его костистое лицо с глубоко запавшими глазами и провалившимся ртом, трясущуюся, скрюченную ладонь, которую он косо, каким-то упорным, давно заученным движением вскидывал вверх и крестил ею остановившуюся колонну невесть откуда появившегося на этой опустевшей дороге войска. Потом он зашёл вперёд и теми же размашистыми, упругими движениями стал озарять дорогу, уходившую куда-то вниз, в овраг, в чёрную непролазную темень. Видимо, там, в той стороне, за тем оврагом, и была война, и старик знал это. Оттуда прилетели самолёты. Оттуда шли солдаты разбитых частей.

– Сань! Ребята! Смотрите, у деда четыре Георгия! – встрепенулся, как легко проснувшаяся птица, курсант Алёхин.

Кресты, неровным, спотыкающимся рядом выстроившиеся на впалой груди старика, отсвечивали всё тем же кроваво-чёрным светом, которым было заполнено всё вокруг и который, казалось, проникал внутрь, в самую душу, и сковывал курсантов каким-то неведомым и жутким ожиданием. Не все они, сидевшие в затихших грузовиках, сразу поняли, не все признались себе, что ведь это и есть страх. Страх. Давно обжитое и приспособленное к повседневной солдатской жизни чувство русского человека, по необходимости бравшего в руки оружие. Тот самый страх, который воевать не мешал, но жизнь зачастую спасал. Никто уже не спал. Но все подавленно молчали, видимо, стараясь пережить своё внезапное чувство в одиночку и молча. Даже весельчак Смирнов помалкивал.

Воронцов, уже знавший, как в такие минуты можно справиться с самим собой, пристально смотрел на старика, на вишнёво поблёскивающее на его груди боевое серебро и изо всех сил старался вспомнить деда Евсея и его слова, сказанные напоследок, уже за околицей, когда всё, казалось, было уже сказано. Дед Евсей, шедший рядом с повозкой, передал ему вожжи, подоткнул клок сена, свесившийся над колесом, и заговорил торопливо и складно, будто старинную былину прочитал по давно припасённой им грамотке: «Война-то с германцем будет нешутейная. Ты, Санька, ворочайся двору целым и невредимым. Живой ворочайся, мальчик мой. Однако помни: голова на войне – дело наживное. Как только станешь её за локоть да за товарища хоронить, тут её пуля и сыщет. Не робей!

Сробел – пропал. Хуже, как боишься: лиха не минуешь, а только надрожишься и товарищей смутишь. Страх будет. Куда от него денешься? Страх – зверина свирепая. И он завсегда по позициям рыскает, которого бы солдатика придавить да позабавиться им. Но знай: зверь тот не только тебя, а и неприятелей твоих давит. Придёт к твоему окопу – так ты не смигни, прямо в глаза ему и глянь. То-то и отпрянет. Назад не оглядывайся, смерть у солдата всегда за плечами. Оглядывайся на товарища. И товарища держись. Не бросай его, даже когда покажется, что край пришёл и что одному спастись легче. Тогда и он тебя, мальчик мой, николи не бросит. Ну, Санька, батька твои с братом воюют, а теперя и твой черёд пришёл. Воронцовы ни от войны, ни от неприятелей на войне не бегали. Германец, он хороший солдат, напористый да продумной, старается то хитростью одолеть, то нахрапом. А наш брат, русский человек, всё же твёрже. И знай при том, что не ты его землю заступил, а он твою. О сёстрах помни особо: ты за них идёшь. А за сестру, коли так, и жизни не пожалей. Да командиров слухайся. Теперя тебе отец – командир, матка – родная земля. Она тебя и укроет, и обогреет, и оборонит от лиха. Она – твоя Богородица Заступница. А семья – товарищи. А как сам станешь командиром, солдата береги. Жалеть солдата не надобно – береги. Под пулю да на штык напрасно не суй. Тогда и он сам за тебя жизнь положит и ни пули, ни штыка не побоится. Поезжай же с Богом, мальчик мой».

Откуда-то из-за машины багровой тенью снова выскочил ротный, сверкнул голенищами высоких офицерских сапог, взглянул на курсантов, высунувшихся из-под брезента, на старика у обочины. И тоже заметил, что старикан-то непростой. Спросил, поглядывая то на худое его лицо, то на награды:

<< 1 2 3 4 5 6 ... 16 >>
На страницу:
2 из 16