Оценить:
 Рейтинг: 0

Рождение Венеры

Год написания книги
2003
<< 1 2 3 4 5 6 ... 65 >>
На страницу:
2 из 65
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Дети… дети… ваш отец устал, а вы оба чересчур шумите. Слово «дети» действует на Томмазо, и он, насупившись, замолкает. В наступившей тишине чавканье Луки, который ест, не закрывая рта, кажется оглушительным. Мать нетерпеливо ерзает на стуле. Наши манеры явно ее раздражают. И если укротитель львов в городском зверинце прибегает к кнуту, добиваясь их послушания, то наша мать довела до совершенства свой Взгляд. Теперь она применяет это оружие к Луке, хотя тот настолько поглощен едой, что сегодня мне приходится под столом пнуть его ногой, чтобы завладеть его вниманием. Мы – дело ее жизни, ее дети, и над нами приходится неустанно трудиться.

– И все же, – продолжаю я, когда мне кажется, что можно возобновить разговор, – мне не терпится с ним познакомиться. Ах, отец, он, наверное, так благодарен тебе за то, что ты привез его сюда. И мы все тоже. На нас, как на добрых христианах, лежит почетный долг позаботиться о нем и сделать так, чтобы он чувствовал себя как дома в нашем великом городе.

Отец хмурится и обменивается быстрым взглядом с матерью. Он долго отсутствовал и, наверное, позабыл, что его младшая дочь привыкла прямодушно выкладывать все, что у нее на уме.

– Думаю, он вполне способен сам о себе позаботиться, Алессандра, – произносит он твердо.

Я улавливаю предостережение в его голосе, но меня уже не остановить: слишком многое на кону. Я набираю в грудь побольше воздуха.

– Я слышала, Лоренцо Великолепный так высоко ценит художника Боттичелли, что тот обедает за одним столом с ним.

Маленькая ослепительная пауза. На этот раз Взгляд осаживает меня. Я опускаю глаза и снова гляжу в тарелку. Рядом со мной торжествующе усмехается Томмазо.

И все же это правда. Сандро Боттичелли действительно сидит за одним столом с Лоренцо Медичи. А скульптор Донателло имел обыкновение расхаживать по городу в алом плаще, пожалованном ему за великие заслуги перед Республикой дедом Лоренцо, Козимо. Мать часто рассказывала мне, как она, еще юной девушкой, видела его и как все приветствовали его, как люди расступались перед ним – хотя, возможно, причиной тому был не только его талант, но и вспыльчивый нрав. Однако печальная правда заключалась в том, что, сколь ни изобиловала Флоренция живописцами, я ни с одним из них не была знакома. Даже при том, что в нашей семье не было таких строгостей, как в некоторых других, все равно для незамужней дочери почти не существовало возможности оказаться в обществе мужчин – любых, не говоря уж о ремесленниках. Разумеется, это не мешало мне общаться с ними мысленно. Всем известно, что в городе немало мастерских художников. Сам великий Лоренцо основал одну такую мастерскую и заполнил ее помещения и сады скульптурами и картинами из своего собственного знаменитого собрания. Я представляла себе здание, залитое светом и заполненное запахом разноцветных красок, вкусным, как пар над супом; и пространство этого здания казалось бесконечным, как воображение самих художников.

Мои собственные рисунки были скромны: пока я лишь старательно процарапывала серебряным карандашом самшитовые дощечки или водила углем по бумаге, когда мне удавалось ее раздобыть. Большинство рисунков я уничтожила, а лучшие припрятаны в надежном месте (мне рано дали понять, что сестрино вышивание крестом удостоится больших похвал, нежели любой из моих набросков). И потому я сама не знаю, способна я к рисованию или нет. Я как Икар без крыльев. Но желание летать во мне только крепнет. Наверное, я всегда ждала своего Дедала.

Как видите, я была тогда совсем юной: мне не стукнуло и пятнадцати. Самые нехитрые математические подсчеты показывают, что зачали меня в пору летнего зноя – неблагоприятную для зачатия ребенка. В доме сплетничали, что мать, будучи мною брюхата, – а в ту пору город был охвачен смутой, последовавшей за заговором Пацци, – стала очевидицей насилия и кровопролития на улице. Однажды я подслушала разговор служанок, которые судачили, что, наверное, оттого-то я такая строптивая. А может, дело в кормилице, к которой меня отправили. По словам Томмазо, всегда неумолимо державшегося правды, если она была неприятной, потом ту женщину привлекли к суду за проституцию, – так что, как знать, что за соки и вожделения я высосала из ее груди. Впрочем, Эрила уверяет, что в нем говорит ревность, что так он мне мстит за тысячу своих унижений во время уроков.

Что бы ни явилось тому причиной, к четырнадцати годам я была необычным ребенком, склонным более к ученью и спорам, нежели к послушанию. Мою сестру, которая была старше меня на шестнадцать месяцев и у которой год назад начались месячные, уже просватали за человека из хорошей семьи, и, несмотря на мою очевидную несговорчивость, уже шли толки о столь же блестящей партии для меня (с ростом нашего богатства возрастали и надежды моего отца на удачное замужество дочерей).

В те недели, что последовали за появлением у нас дома художника, моя мать наблюдала за мной орлиным оком: не спуская с меня глаз, запирала в классной или заставляла вместе с Плаутиллой заниматься ее свадебным нарядом. А потом мать вызвали во Фьезоле, к сестре, которая только что родила чрезмерно крупного младенца и так страдала от разрывов, что нуждалась в женских советах и помощи. Уезжая, мать оставила мне строжайший наказ: я должна усердно заниматься и в точности выполнять все, чего будут требовать от меня наставники и старшая сестра. А я заверила ее, что так и будет, хотя на деле и не думала подчиняться.

Я уже знала, где его найти. Как в плохой республике, в нашем доме добродетель восхваляется публично, а порок вознаграждается втайне: за мзду всегда можно было разжиться сплетнями. Впрочем, со мной Эрила делилась ими совершенно бескорыстно.

—.. говорят-то только о том, что и говорить не о чем. Никто ничего не знает. Он ни с кем не водится, даже ест у себя. Хотя Мария толкует, будто видела, как он среди ночи по двору расхаживает.

Время послеполуденное. Эрила уже распустила мне волосы и задернула занавески, готовя все для моего сна. Уже уходя, она оборачивается на пороге комнаты и смотрит мне в глаза:

– Мы обе прекрасно знаем, что вам запрещено навещать его, правда?

Я киваю, устремив взгляд на деревянную резьбу изголовья: лепестков у украшающей его розы столько же, сколько у меня в запасе маленьких обманов. Наступает пауза – хочется думать, Эрила сочувствует моему непокорству.

– Через два часа я приду разбудить вас. Приятного отдыха. Я дожидаюсь, когда солнце окончательно усыпит весь дом, а потом проскальзываю вниз по лестнице на задний двор. Зной уже раскалил камни, и я вижу, что дверь в его покои распахнута – наверное, для того, чтобы хоть какое-то дуновение ветерка проникало внутрь. Я осторожно ступаю по залитому солнцем двору и тихонько прокрадываюсь к художнику.

Внутри царит мрак, в тонких лучиках дневного света видно кружение пылинок в воздухе. Это унылая комнатка, где только стол со стулом, ряд ведер в углу и приоткрытая дверь, ведущая в еще более тесную спальню. Я распахиваю эту дверь пошире. Там так темно, что уши приносят мне больше пользы, чем глаза. Я слышу его дыхание – глубокое и ровное. Он лежит на тюфяке у стены, вытянув руку поверх разбросанных бумаг. Единственные мужчины, каких я когда-либо видела спящими, – это мои братья, но они грубо храпят. И сама нежность этого дыхания вдруг смущает меня. У меня все внутри сжимается от этого звука, я внезапно чувствую себя здесь лишней, чужой – а ведь это действительно так! Я поворачиваю назад и закрываю дверь.

Теперь, после темноты спальни, наружная комната кажется ярко освещенной. На столе – небрежный ворох бумаг: зарисовки часовни, взятые из чертежей строителей, разорванные и испещренные пометками каменщиков. Сбоку висит деревянное распятие. Работа грубая, но совершенно поразительная: Христос так тяжко свисает с креста, что кажется, чувствуешь вес его тела, держащегося на одних гвоздях. Под распятием – кое-какие наброски, но, едва я их подбираю, моим вниманием завладевает противоположная стена. На ней какой-то рисунок – прямо поверх осыпающейся штукатурки. Две едва намеченные фигуры: слева – гибкий ангел с перистыми крыльями, как дым развевающимися у него за спиной, а против него – Мадонна с неестественно длинным и тонким телом, призрачно парящая в пространстве, не касаясь ногами земли. Я подхожу ближе, чтобы получше рассмотреть. Пол густо усеян свечными огарками в лужицах застывшего воска. Он что – днем спит, а работает по ночам? Может быть, этим объясняется утонченная фигура Марии – ее удлинило мерцающее пламя свечи. Однако ему хватило света на то, чтобы сделать лицо живым. У нее северные черты, а волосы гладко зачесаны назад, обнажая широкий лоб: безупречной формы голова напоминает белое яйцо. Широко раскрытыми глазами Мадонна всматривается в ангела, и я чувствую в ней некое трепетное волнение, какое бывает у ребенка, которому только что преподнесли необычный подарок, а он еще не вполне поверил своему счастью. Хотя, пожалуй, ей и не следовало бы с такой беззастенчивостью глядеть на вестника Божьего – ее радость почти заразительна. Эта картина заставляет меня вспомнить о моем собственном наброске сцены Благовещения, и я вспыхиваю от стыда при мысли о своей неумелости.

И вдруг голос – скорее рычание, чем слова. Должно быть, художник поднялся с постели совершенно бесшумно, потому что, когда я оборачиваюсь, он стоит на пороге. Что мне запомнилось в первое мгновенье? Тощая долговязая фигура, рубашка смята и разорвана. Над широким лицом – грива всклокоченных темных волос. Он кажется мне выше, чем во время нашей первой встречи, и весь облик его какой-то диковатый; со сна от него пахнет потом. Я-то привыкла жить в доме, где в воздухе витают ароматы розовых и апельсиновых лепестков. А от него несет улицей. Наверное, до того мига я и вправду видела в художниках детей Божиих, и потому полагала, что в них куда больше духовного, нежели плотского.

Оторопь от встречи с художником в его телесном воплощении лишает меня остатков смелости. Он стоит несколько мгновений, щурясь от света, а потом вдруг шаткой походкой направляется ко мне и вырывает листки у меня из руки.

– Как вы смеете? – вскрикиваю я, когда он отталкивает меня в сторону. – Я – дочь вашего покровителя, Паоло Чекки.

Он, похоже, не слышит. Бросается к столу, хватает остальные бумаги и непрерывно бормочет себе под нос:

– Noli tangere… noli tangere.[2 - He трогай… не трогай (лат.).]

Ну конечно. Кое о чем отец забыл нам поведать. Ведь нащ художник рос среди монахов, и если глаза его по-прежнему трудятся, то уши здесь бездействуют.

– Я ничего не трогала, – восклицаю я в ответ. – Я просто смотрела! А вам, если вы хотите здесь прижиться, следовало бы выучиться нашему языку. Латынь – язык священников и ученых, а не живописцев.

Мое возмущение – или напор моей беглой латыни – заставляет его замолчать. Он застывает, дрожа всем телом. Трудно сказать, кто из нас был в тот миг больше напуган. Я бы сразу пустилась бежать, если бы не заметила, как из кладовой выходит служанка моей матери. Среди слуг у меня есть не только союзники, но и враги, и что касается Анджелики, то ее приязнь давно уже не на моей стороне. Если меня сейчас обнаружат, то страшно даже представить, какой переполох поднимется в доме.

– Успокойтесь, я не повредила ваши рисунки, – говорю я поспешно, боясь нового взрыва недовольства. – Меня занимает, какой станет часовня. Я просто зашла поглядеть, как продвигается ваша работа.

Он снова что-то бормочет. Я жду, что он повторит свои слова. Ждать приходится долго. Наконец он поднимает глаза, чтобы взглянуть на меня, и, всматриваясь в него, я впервые замечаю, как он юн – постарше меня, конечно, но ненамного – и какая у него белая, болезненная кожа. Конечно, я знала, что под чуждым небом расцветают чуждые краски. Ведь и моя Эрила, уроженка пустынных песков Северной Африки, дочерна выжжена тамошним солнцем; да и на городских рынках в те времена можно было увидеть лица с кожей самых разных оттенков – купцы устремлялись во Флоренцию отовсюду, словно мухи на мед. Однако эта белизна – совсем иная, от нее веет влажным камнем и бессолнечным небом. Хватит и одного дня под жгучим флорентийским солнцем, чтобы этот нежный покров сморщился и покраснел.

Когда он наконец заговаривает, его дрожь уже улеглась, однако это нелегко ему далось.

– Я художник на службе у Бога, – говорит он с видом послушника, возносящего литанию – вызубренную, но не до конца понятую. – И мне не подобает разговаривать с женщинами.

– Это заметно, – парирую я – меня уязвило его замечание. – Потому-то, верно, вы и не умеете их изображать. – Я бросаю взгляд на чересчур длинную фигуру Мадонны на стене.

Даже в полумраке я замечаю, как ранят его мои слова. Мне сразу приходит в голову, что он сейчас снова набросится на меня или нарушит собственные правила и что-нибудь ответит, но он вместо этого отворачивается и, прижав к груди бумаги, ковыляет обратно в дальнюю комнату. Дверь за ним захлопывается.

– Ваша грубость не уступает вашему невежеству, мессер, – бросаю я ему вдогонку, чтобы скрыть свое смятение. – Не знаю, чему вы там выучились у себя на Севере, но здесь, во Флоренции, художники умеют прославлять человеческое тело – подобие совершенства Божия. Поэтому вам следует хорошенько изучить искусство нашего города, прежде чем малевать что-либо на его стенах.

И, полная праведного гнева, я шагаю прочь из комнаты навстречу солнечному свету. Я так и не поняла, проник ли мой голос за дверную преграду.

2

Семь, восемь, поворот, шаг, наклон… нет… нет, нет, Алессандра… Нет. Вы не слушаете ритм. Я ненавижу учителя танцев. Это злобный коротышка, сущая крыса, и ходит так, как будто у него что-то зажато между коленями, хотя, сказать по справедливости, в танце он изображает женщину лучше меня: каждый шаг безупречен, а руки выразительны, как бабочки.

Мне и без того стыдно, а тут еще, по случаю скорой свадьбы Плаутиллы, на наших уроках присутствуют Томмазо с Лукой. Нам с сестрой надо разучить много разных танцев, и братья служат нам партнерами, иначе одной из нас пришлось бы изображать мужчину. Я мало того что выше них ростом – еще и нескладная, будто одна нога лишняя, и со мной больше всего возни. По счастью, Лука так же неповоротлив, как и я.

– А вы, Лука, отчего просто стоите на месте? Берите ее за руку и кружите вокруг себя.

– Не могу. У нее все пальцы в чернилах. И вообще, она для меня слишком высокая, – ноет он, как будто это моя вина.

Похоже, я еще немного подросла. Если и не на самом деле, в воображении моего брата. И ему непременно нужно сообщить об этом вслух, чтобы все посмеялись над моей неуклюжестью.

– Это неправда. Я ровно такого же роста, какого была на прошлой неделе.

– Лука прав, – встревает Томмазо: он всегда готов кольнуть меня. – Она в самом деле выросла. С ней все равно что с жирафом танцевать. – Лука прыскает от смеха, и Томмазо продолжает: – Правда-правда. Глядите, у нее даже глаза как у жирафа – такие темные ямы, а ресницы вокруг – как самшитовая чаща.

Сравнение пускай и несуразное, но очень забавное, так что даже учитель танцев, в обязанности которого входит в числе прочего и вежливость, едва удерживается от смеха. Если бы речь шла не обо мне, я бы тоже расхохоталась, потому что насчет моих глаз Томмазо пошутил удачно. Конечно, все мы видели жирафа. Это было самое редкостное животное, когда-либо обитавшее в нашем городе: его прислал в подарок великому Лоренцо султан какой-то очень далекой страны. Жирафа, как и львов, держали в зверинце позади Дворца Синьории,[3 - Синьория (приорат) – орган городского самоуправления в средневековой Италии.] но в праздничные дни его водили по городским монастырям, чтобы богомольные женщины могли полюбоваться на столь дивное творение Господа. Наша улица лежала как раз на пути жирафа, когда его вели к обители в восточной части города, и мы не раз стояли, прильнув к окнам, и наблюдали, как он неуверенно переставляет по булыжной мостовой свои ноги-ходули. Должна признать, глаза у него и впрямь были немножко похожи на мои: глубокие, темные, в самшитовой бахроме ресниц, они казались чересчур большими для его морды. И хоть я зверь не такой диковинный и не так высока ростом, сравнение действительно верное.

Было время, когда подобное оскорбление заставило бы меня расплакаться. Но с возрастом я сделалась более толстокожей. Танцы – не единственное, в чем мне не удалось добиться должного успеха. В отличие от сестры. Плаутилла умеет струиться, как вода, и петь под музыку, как пташка, у меня же – притом что я перевожу с латыни и греческого проворнее, чем она или братья способны читать на этих языках, – ноги как палки и голос как у вороны. Хотя если бы меня попросили нарисовать гаммы, я бы, честное слово, сделала это, не задумываясь: верхние ноты – сверкающая позолота, а дальше, через охристые и красные тона, спуск к пурпуру и темной синеве.

Но сегодня меня избавляют от дальнейших истязаний. Едва учитель танцев продудел первые ноты своим маленьким носом – нечто среднее между звуками губной гармоники и гуденьем сердитой пчелы, – как раздался громовой стук в парадные двери нижнего этажа, затем послышался многоголосый гомон, а потом к нам в комнату ворвалась запыхавшаяся старая Лодовика, улыбаясь во весь рот.

– Мона Плаутилла, он уже здесь. Доставили ваш свадебный кассоне.[4 - Нарядный сундук-ларь, распространенный в Италии в средние века и в эпоху Возрождения; его стенки украшались позолотой, резьбой, живописью на светские сюжеты. Кассоне расписывали и крупнейшие художники XV века – Учелло, Боттичелли.] Вас и вашу сестру Алессандру зовут в комнату вашей матери – немедленно.

И вот тут-то жираф обретает преимущество перед газелью. Есть и в непомерном росте свои плюсы.

Все тут – хаос и смятение. Женщина впереди толпы падает навзничь, неистово простирая вперед руку, как бы ища опору Она полураздета, сквозь рубашку просвечивают обнаженные ноги, босая левая ступня касается каменистой почвы. Мужчина подле нее, напротив, в полном облачении. У него необычайно красивые ноги и изукрашенный богатой вышивкой парчовый камзол. Если приглядеться внимательнее, можно заметить, что на его одежде поблескивают жемчуга. Он приблизил к ее лицу свое, руками крепко обхватил ее талию, переплетя пальцы, чтобы лучше удержать тяжесть ее падающего тела. И хотя в этой расстановке фигур чувствуется насилие, есть тут и изящество – как будто они оба танцуют. Справа – группа сбившихся в кучку женщин, одетых как знатные дамы. И в эту толпу уже просочился кое-кто из мужчин: один положил руку на платье женщины, другой настолько приблизил свои губы к ее рту, что не остается сомнений: они целуются. Ее юбка и рукава с модными прорезями – из ткани, что делают у моего отца, с золотой нитью. Я снова возвращаюсь к девушке на переднем плане. Она слишком красива, чтобы быть Плаутиллой (да и неужто он осмелился бы раздеть ее? Не может быть!), однако ее распущенные волосы светлее, чем у остальных, – за такой цвет моя сестра отдала бы несколько лет жизни! Этот мужчина, надо полагать, – Маурицио. В таком случае портрет грубо льстит его ногам.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 65 >>
На страницу:
2 из 65

Другие аудиокниги автора Сара Дюнан