Оценить:
 Рейтинг: 0

Огарок во тьме. Моя жизнь в науке

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Приветственные речи всегда произносят за десертом. Старомодная церемония торжественного десерта (которая никогда мне не нравилась), в том или ином виде сохранившаяся почти во всех оксбриджских колледжах, проходит после ужина в отдельной комнате: по кругу по часовой стрелке передают портвейн и кларет, сотерн и рейнвейн, а младшие члены совета разносят орехи, фрукты и шоколадные конфеты. В Новом колледже есть хитроумное приспособление под названием “портвейная железная дорога”, датируемое, как можно догадаться, XIX веком. Оно предназначено (и иногда это предназначение исполняет) для транспортировки бутылок и декантеров на блочном механизме, устроенном там, где круг сидящих прерывается камином. Так же, по кругу, традиционно передают нюхательный табак, но нюхают его редко (по крайней мере, со времен одного почтенного члена совета, давно ушедшего в отставку, чье многократное и громоподобное чихание весь вечер дружелюбным эхом отдавалось от дубовых панелей на стенах).

Заместитель смотрителя не рассаживает членов совета и их гостей по местам (в некоторых других колледжах это входит в обязанности председателя), но ожидается, что он будет лучиться радушием, исполняя за десертом роль хозяина. Я старался как мог, но однажды вечером вышла неловкость. Помогая людям найти свои места, я услышал зловещий рокот и понял, что не все обстоит благополучно. Рокотал сэр Майкл Дамметт, именитый философ, преемник Фредди Айера на посту профессора логики имени Уайкхема[9 - Во многих университетах существуют “именные” профессорские должности, названные в честь учредителя или мецената. Такую должность (профессор имени Симони) впоследствии занимал и сам Ричард Докинз, о чем еще пойдет речь в этой книге.], ярый защитник грамматики, убежденный и ревностный борец против расизма, мировое светило в области карточных игр и теории голосования, также известный своей вспыльчивостью. Разозлившись, он становился еще белее, чем обычно, и казалось (хотя, может быть, это игра моего воспаленного воображения), что его глаза угрожающе светятся красным. Весьма устрашающе… и мне, как заместителю смотрителя, предстояло попытаться разрешить проблему, в чем бы она ни заключалась.

Рокот перешел в рык. “Меня никогда в жизни так не оскорбляли! Ваши манеры чудовищны! Вы что, из Итона?” Мишенью этой череды проклятий, к счастью, был не я, но Робин Лейн Фокс, наш эксцентричный и выдающийся историк античности. Робин панически суетился и растерянно извинялся: “Но что я такого сделал? Что я сделал?” Разобраться, в чем была проблема, мне удалось не сразу, но как хозяин я проследил, чтобы эти двое сели как можно дальше друг от друга. Позже удалось выяснить подробности. В тот день все началось за обедом. Он проходил без церемоний, у нас самообслуживание, и сотрудники садятся кто где хочет, хотя обычно столы заполняют по порядку. Робин заметил, как новая сотрудница в нерешительности высматривала место. Он учтиво предложил ей сесть, но, к сожалению, стул, на который он указал, как раз наметил себе сэр Майкл. Обида на жест, который выглядел пренебрежительным, тлела и закипала весь день и взорвалась после ужина, за десертом. Недавно я спросил Робина, и он рассказал, что окончилась эта история довольно счастливо. Через пару дней после того удручающего случая профессор Дамметт обратился к нему с самыми любезными извинениями, говоря, что из всех сотрудников колледжа он бы меньше всего хотел обидеть Робина. Какое счастье, что я никогда не оказывался мишенью его гнева – а рисковал я сильно: он был истовым католиком, полным неофитского пыла.

Не то чтобы это имело какое-то отношение к делу, но Робин Лейн Фокс действительно учился в Итоне. Вы можете знать его как автора колонки по садоводству в газете Financial Times и книги “Лучшее садоводство”, в которой глава “Лучшие кусты” следует за “Лучшими деревьями”, открываясь этим изумительно анахронистичным и характерным пассажем:

Свешиваясь с веток на уровень лучших кустов, я не откажусь от дней, когда мир был молод и там, где гуляли динозавры, еще росли метасеквойи. Что может быть естественнее среди диме-тродонов и игуанодонов, чем мой собственный вымирающий вид – оксфордский древней-истории-дон? Нас давно считают обреченными исчезнуть, но мы все живем и процветаем.

Он был специалистом с мировым именем по Александру Македонскому и любил верховую езду. Он согласился консультировать Оливера Стоуна на съемках исторического фильма “Александр” при условии, что ему дадут эпизодическую роль предводителя кавалерии. И его условие выполнили. Мне удивительно повезло, что меня окружали такие неординарные и непредсказуемые коллеги, с которыми даже заседания комитетов были нескучными. Я мог бы рассказать еще множество подобных историй о коллегах и друзьях, но воздержусь и ограничусь одной – хотя, зная эту их неординарность, рассказывать надо было бы обо всех.

Я испытываю большую нежность к Новому колледжу и всем друзьям, которых приобрел там за долгие годы. Почти уверен, что сказал бы то же самое, забрось меня судьба в другой колледж – или даже в Кембридж: в этих чудесных заведениях, так похожих друг на друга, собираются ученые из самых разных областей науки, объединенные общими академическими и образовательными ценностями – хочется думать, что эти ценности идут студентам на пользу. Но эксцентричных личностей тут хватает, и колледжи Оксбриджа славятся своей неуправляемостью: в этом убедился не один руководитель, пришедший туда извне, из большого мира. Да, у нас есть свои ученые примадонны – они умны, но не всегда так умны, как им говорит собственное тщеславие. Есть и обратное: ученые, которые настолько лишены тщеславия, что способны со смехом рассказывать о себе за обедом подобные истории:

Мне сегодня позвонили из студенческой газеты: “Доктор ***, не хотите ли вы прокомментировать тот факт, что один из студентов на вашей лекции сегодня утром так сильно зевал, что вывихнул челюсть?”

Кстати говоря, мне как-то позвонили из той же студенческой газеты, Cherwell (произносится “Чаруэлл”, как река в Оксфорде, в честь которой газету назвали), когда проводили опрос донов, чтобы выяснить, насколько мы классные. Студент-репортер прогнал меня по списку вопросов – проверить, что я вообще знаю в жизни, например: “Сколько стоит пачка «Дюрекса»?” А потом: “Сколько стоит бигмак?” На что я наивно ответил: “О, около двух тысяч фунтов, если с цветным экраном”. Он так хохотал, что не мог продолжать интервью и повесил трубку.

В роли заместителя смотрителя Нового колледжа мне пришлось произнести прощальную речь для капеллана Джереми Шихи, который (как было заведено в те времена), уходя на покой, получил бенефиций[10 - Доходная должность или земельный участок, пожалованные за заслуги перед церковью.] от Англиканской церкви. Мы оба часто голосовали в спорных вопросах за либеральную сторону, и я отметил нашу с ним политическую близость, которую чувствовал на собраниях колледжа, “ловя его согласный взгляд чрез бездну наших разногласий”. В те времена кухня Нового колледжа часто подавала весьма аппетитное лакомство – влажный плотный черный бисквит, покрытый белым кремом, но в меню он фигурировал под неуместным названием: N?gre en Chemise[11 - “Негр в рубашке” (франц.).]. Преподобный Джереми неоднократно и справедливо возмущался этим, и в качестве прощального подарка я хотел добиться смены названия. Я отправился к главному повару (это было одно из немногих настоящих полномочий заместителя смотрителя) и попросил его подать к ужину это блюдо под новым именем. Тем вечером в своей речи за десертом я об этом рассказал и объяснил, что выбрал новое название в честь капеллана: Pr?tre en Surplice.[12 - “Священник в рясе” (франц.).] Увы, вскоре после его ухода яство стали снова подавать под старым именем, N?gre en Chemise, а я к тому времени уже сдал должность заместителя смотрителя и не мог ничего с этим сделать.

К слову сказать, я слышал о похожей загвоздке, возникшей в одном английском доме престарелых. В один прекрасный день в меню появился традиционный английский пудинг – длинный, усеянный изюмом, забрызганный кремом рулет, печенный с почечным салом, под названием “Пятнистый Дик[13 - Dick также может означать половой член.]». Местный инспектор потребовал вычеркнуть его из меню, потому что название было “сексистским”.

Многотрудный пик ораторской карьеры заместителя смотрителя – речь на ежегодном обеде в честь бывших выпускников, куда каждый раз приглашают прошлые выпуски за несколько лет подряд. Возрастной отбор движется вспять, проявляя почтение к старухе с косой и удлиняя шаг по мере того, как “винтаж” уступает место “ветеранам”. Постепенно мы доходим до “старой гвардии”, в которую входят все учившиеся в Новом колледже раньше определенной даты в далеком прошлом. Затем цикл начинается снова, с “молодой гвардии”, покинувшей колледж всего с десяток лет назад. В год, когда я был заместителем смотрителя, цикл как раз дошел до старой гвардии, но их редеющие ряды не смогли заполнить весь зал, так что к ним на подмогу призвали свежую кровь, неоперившихся тридцатилетних юнцов. Передо мной встала трудная задача – заинтересовать две группы гостей, разделенных мировой войной, Великой депрессией и примерно пятьюдесятью годами. Сочинять речь было не так-то просто. Я попытался сыграть на противопоставлении “ревущих двадцатых”, в которые учились “старики”, и семидесятых, которые (по крайней мере, по сравнению с моими временами, то есть шестидесятыми) простительно было бы назвать сдержанными. Себя самого я отнес к “обеденному времени жизни” и состряпал что-то о том, как “цветущая старость встречается с хмурой и хилой юностью[14 - Обыгрываются строки Шекспира из “Страстного паломника” (пер. В. Левика):“Юноша и старец противоположны, ? Старость – час печалей, юность – миг услад. ? Юноши отважны, старцы осторожны. ? Юность – май цветущий, старость – листопад. ? Юный полон сил, старый хмур и хил, ? Юный черен, старый сед, ? Юный бодр и волен, старый вял и болен, ? Старость – мрак, а юность – свет”.]»: это, кажется, польстило старшим, не слишком разозлив младших, которые в любом случае, скорее всего, так не считали.

В попытке вызвать в “старичках” ностальгию, а в их юных преемниках – недоверчивое изумление, я зачитал отрывки из книги предложений студенческой комнаты отдыха 1920-х годов, которую любезно одолжил мне архивариус колледжа. Недоверие рождалось, скажем, когда обнаруживалось, что в 1920-х ванны стояли в большом общем зале, разгороженном на кабинки, – об этом свидетельствуют несколько записей, в которых говорится, например: “Не будет ли джентльмен, который сегодня утром предпринимал безуспешные попытки пения в пятой ванне слева, любезен воздержаться от подобных попыток в будущем?” Не верилось и в бесцеремонное обращение с прислугой – фирменный знак заносчивого “брайдсхедского поколения”, который, разумеется, давно уже не свойственен колледжам Оксфорда (за возможным исключением презренных буллингдонцев[15 - Клуб “Буллингдон” – закрытый мужской клуб для студентов Оксфорда, знаменитый тем, что в него вхожи образованные юноши из богатых семей, которые устраивают шумные празднества, иногда переходящие в вандализм. Среди его членов – премьер-министры Дэвид Кэмерон и Борис Джонсон, министры Джордж Осборн и Джереми Хант.]):

Как я понимаю, о желании получить к чаю блюдо сэндвичей с огурцом требуется сообщать на кухню до и утра. Это весьма обременительно.

Не соблаговолят ли чистильщик обуви или смотритель ванных соскребать грязь с футбольных бутс (и при необходимости натирать их) в ванной комнате?

Многие жаловались на скрип двери в этой самой комнате отдыха. Хочется надеяться, что представители поколения 1970-х не стали бы ныть, чтобы кто-то этим занялся, а просто капнули бы масла на петли.

Но главным образом я цитировал эту книгу ради щемящей ностальгии по ушедшим временам:

Возможно ли обеспечить в старой ванной комнате новую пару щеток для волос (потверже) и новую расческу?

Позвольте предложить размещать в студенческой комнате отдыха ершики для чистки трубок. Эти предметы кажутся мне намного полезнее зубочисток.

Собравшись сделать сегодня утром телефонный звонок, я с удивлением обнаружил, что телефон-автомат отсутствует. Что могло с ним случиться? Позвольте добавить, в качестве предложения для передачи в нужные инстанции, что, по всей видимости, в его замене острой нужды нет.

Кажется, мою речь приняли неплохо. Кто-то из старой гвардии написал благодарственное письмо смотрителю, где говорилось, что речь напомнила автору его старого наставника лорда Дэвида Сесила. Видимо, это задумывалось как комплимент, хотя воспоминания об этом гениальном аристократе, которые в своей автобиографии приводит Кингсли Эмис, заставляют насторожиться.

Легенды джунглей

Среди 115 видов млекопитающих острова Барро-Колорадо в Панамском канале встречается хаотически колеблющаяся популяция Homo scientificus, к которой относятся и краткосрочные перелетные посетители, приглашенные на месяц-другой, чтобы пожить с местной популяцией биологов и, паче чаяния, освежить и оживить ее. В 1980 году мне досталась честь быть приглашенным в качестве одной из двух перелетных птиц: второй, к моему восторгу, стал великий Джон Мэйнард Смит.

Лесистый остров Барро-Колорадо расположен в середине озера Гатун, составляющего заметную часть Панамского канала. Там находится всемирно известный центр изучения тропиков под эгидой Смитсоновского института тропических исследований (СИТИ). Экология не перестает задаваться вопросом, отчего в подобных лесах живет такое множество разных биологических видов. Их биологическое разнообразие превосходит все другие экосистемы. Шесть квадратных миль Барро-Колорадо – пожалуй, самый изученный, разобранный на образцы, проанализированный, рассмотренный в бинокли и картированный участок леса в мире (с ним может соревноваться разве что Уайтхемский лес близ Оксфорда). Какая честь – получить приглашение сюда на месяц!

Во время моего визита пригласивший меня Айра Рубинофф, директор бюро/филиала Смитсоновского института тропических исследований в Панаме, находился в творческом отпуске, оставив институт в умелых и добрых руках своего заместителя, моего старого друга Майкла Робинсона. В 1960-х мы с Майком вместе учились в Оксфорде у Нико Тинбергена. Майк был немного старше остальных: он решил отдаться своей страсти к энтомологии и вернулся в университет уже повзрослевшим, имея за плечами юность, которую некоторые (но не я) могли бы счесть растраченной впустую – на агитацию за левых. Британские войска тогда воевали с повстанцами в Малайе, и Майк однажды провел всю ночь, метаясь по улицам Манчестера и размалевывая стену за стеной лозунгами: “Руки прочь от Малайи”, “Руки прочь от Малайи”, “Руки прочь от Малайи”. Настал рассвет, и он предвкушал, как заберется в постель, довольный плодотворно проведенной ночью, так и не попавшись полицейским и преподав Манчестеру хороший урок. С удовлетворенным вздохом он взглянул на последний штрих – и, к своему ужасу, заметил, что на стене написано: “Руки от Малайи”[16 - В оригинале: Hands off Malaya и Hands of Malaya.]. Ему не понадобилось возвращаться по своим следам и проверять всю предыдущую работу. Внутренний голос обреченно подсказал ему, что та же самая ошибка механически повторялась во всех лозунгах, написанных за ночь, начиная с самого первого.

Защитив в Оксфорде блестящую диссертацию по палочникам, Майк получил предложение работы в СИТИ. Официальный маршрут туда пролегал через Майами. Но Майк некогда был членом коммунистической партии, и в визе для пересадки в Майами американцы ему отказали, хотя он даже не должен был выходить из транзитной зоны аэропорта, а согласованную и утвержденную зарплату в Панаме ему собиралось платить само правительство США. Тупик! Уже не помню, как все разрешилось, но в итоге он как-то добрался до Панамы. Позже, видимо, ему все полностью простили (или, по меньшей мере, официально забыли), потому что он поднялся до поста директора Национального зоопарка в Вашингтоне – одного из самых знаменитых зоопарков мира. Во время моего визита он был на достаточно хорошем счету, чтобы временно исполнять обязанности директора СИТИ, и остался таким же, каким я его помнил: сияющее румяное лицо, маленькая рыжая бородка, и в пару ей – хохолок на макушке (одна девушка в Оксфорде, пытаясь различить его среди других, прошептала мне: “Это тот, с бородкой?”, сопроводив свои слова забавным жестом в сторону макушки).

Моим проводником по прибытии в Панаму стал еще один старый друг с оксфордских времен – Фриц Фольрат, “человек пауков”. Если Майк Робинсон был просто жизнерадостным, то жизнерадостность Фрица достигала космического масштаба, но он не был стереотипной “душой компании” по праздникам, а скорее душой всей повседневной жизни. Впервые я увидел эти загадочно смеющиеся глаза, когда Фриц прибыл в Оксфорд из Германии трудиться в группе Тинбергена “рабом”-подростком. Его представил блистательный Хуан Делиус, в те времена один из ведущих членов группы, приходившийся Фрицу двоюродным братом. Фриц тут же вписался в общество и потешался над своим ломаным английским даже больше, чем все мы. Спустя годы, при встрече в Панаме, он был совершенно таким же. Его английский стал намного лучше, к тому же он неплохо говорил по-испански. Мы катались по окрестностям города Панамы, останавливаясь рассмотреть ленивцев, медленно спускавшихся с деревьев для еженедельной дефекации. Мы поднялись на пик в Дарьене – к сожалению, не на тот, где (как я бормотал себе под нос) Кортес, догадкой потрясен, вперял в безмерность океана взор[17 - Джон Китс. При первом прочтении чапменовского Гомера. Пер. С. Сухарева.]. Фриц жил в городе Панаме, а я направлялся в глубь страны, на Барро-Колорадо, но был счастлив увидеться с ним хотя бы на день. Теперь он снова в Оксфорде и по-прежнему мой добрый друг и крупный специалист по паукам, их поведению и беспримерным свойствам их шелковых нитей.

Из города Панамы в Барро-Колорадо добирались (а может, и теперь добираются?) на маленьком грохочущем поезде с деревянными сиденьями без обивки. Он останавливается близ озера Гатун, на полпути через полуостров, на маленькой платформе (слишком маленькой и заброшенной, чтобы называться станцией). Рядом со стоянкой – пристань, каждый поезд встречает лодка с острова. По крайней мере, должна встречать. Как-то раз, в месяц моего пребывания там, Джон и Шейла Мэйнард-Смит отправились на день в город Панаму. Вернулись они поздно, на последнем поезде, и очень обрадовались, увидев, что к пристани с пыхтением двигалась лодка. Затем, к их вящему смятению, лодка внезапно развернулась и направилась вспять, к острову. Оказывается, лодочник решил, что вряд ли кто-нибудь приедет на последнем поезде, так что ему не стоит утруждаться и проверять. Мэйнард-Смиты кричали и махали, но подлец даже не услышал их за шумом мотора. Телефона там не было, так что пожилой паре пришлось провести ночь на стоянке: укрыться было негде, а спать можно было разве что на досках пристани. Но на следующее утро они повели себя удивительно любезно. Я так и не узнал, выгнали ли того лодочника с работы, а также какой умственный вывих заставил его развернуть лодку, не проверив, ждет ли кто-то на пристани, а еще почему, если он не собирался подходить к пристани, он вообще отправился в путь.

Во время моего первого приезда все прошло по плану и лодка исполнила свой долг. С маленькой пристани на острове ведут крутые ступени к основной территории исследовательского института: скоплению специально построенных домиков и лабораторий с красными крышами. В моей спальне не было излишеств, но она была удобна, и я ничего не имел против крупных приветливых тараканов. В определенные часы в общей столовой двое поваров подавали горячую пищу, исследователи собирались там поесть и поболтать. Когда я был там, их было порядка дюжины, в основном аспиранты и постдоки (постдок – следующий шаг подающего надежды молодого ученого после защиты диссертации), чьи научные интересы простирались от муравьев до пальм. Большинство было из Северной Америки, один – из Индии: индийский биолог Рагавендра Гадагкар особенно интересовал меня, потому что он работал с осами рода Ropalidia с примитивной общественной организацией: эти осы, вероятно, могли быть промежуточным звеном на схеме, которую мы с Джейн Брокманн составили для статьи, опубликованной годом ранее в журнале Behaviour, где обсуждали возможные эволюционные истоки общественной организации насекомых (подробнее об этом – в следующей главе).

Мне вряд ли показалось: атмосфера в столовой и на территории института была чуть прохладнее, чем я привык ощущать среди ученых за работой. Но она заметно оттаяла за месяц, что я провел там; в какой-то момент я почувствовал, что меня приняли, и осмелился высказаться об этом, в ответ на что мне сообщили, что это общепризнанное свойство места: резиденты привыкли объяснять это тем, что находятся на острове. Не знаю, как увязать эту психологическую закономерность с теорией островной биогеографии (так называется известная книга, авторы которой – давние работники Барро-Колорадо: трагически рано ушедший Роберт Макартур и Эдвард О. Уилсон). Но пробыв на острове месяц, я почувствовал – самую малость, – как от приезда новичков территориальный инстинкт стал просыпаться и во мне. Я постарался сознательно противостоять ему и приложить все усилия, чтобы на праздновании Нового года подружиться с Нэнси Гарвуд, последней, кто приехал перед моим отъездом. Оказалось, что она бывала там и раньше, так что мои усилия были ни к чему, но все же я был рад, что постарался, – надеюсь, она тоже.

Вечеринка запомнилась еще и фейерверками с огромного корабля, проходившего по каналу прямо за деревьями. Впрочем, это воспоминание ошибочно: долгие годы я был абсолютно уверен, что мы встречали не просто Новый год, но и новое десятилетие – 1 января 1980 года. Моя память была полна подробностей; чтобы наконец убедить меня в том, что мои несомненно точные воспоминания неверны, потребовались независимые документальные свидетельства, которые любезно прислали Айра Рубинофф, Рагавендра Гадагкар и Нэнси Гарвуд. То было 1 января 1981 года, а не 1980-го. Это заметно меня встревожило: кто знает, сколько еще у меня “несомненных” воспоминаний о том, чего на самом деле не происходило (предполагаю, что читатель моих мемуаров достаточно предупрежден).

Огромные танкеры, будто призраки, возникающие среди джунглей, – одно из самых ярких моих воспоминаний о тех местах. Несколько раз я присоединялся к компании ученых-резидентов, отправлявшихся поплавать с плота, и в том, как всего лишь в нескольких метрах от нас за деревьями по прозрачной водной глади неспешно и удивительно тихо скользили гигантские суда, было нечто нереальное. Некоторые женщины-ученые любили позагорать, и я не мог не задаваться вопросом, как это представлялось командам танкеров. Моряки из Греции разглядели бы в обнаженных красавицах сирен, немцам вспомнилась бы Лорелея? Или, может быть, сквозь дебри буйной тропической растительности им бы виделась невинность Евы до грехопадения? Им неоткуда было узнать, что тропические нимфы наделены научными степенями ведущих американских университетов.

Я уже упоминал территориальные инстинкты преданных своему делу ученых, в чью островную крепость мне позволили ненадолго вторгнуться, – но не следует преувеличивать. У меня почти всегда была возможность учиться у доброжелательно настроенных специалистов – что в поле, что в столовой. Некоторый изначальный froideur независимо от меня отметила Элизабет Ройт в книге “Утренняя ванна тапира”, посвященной ее собственному визиту в Барро-Колорадо. Но позже (как и в моем случае) атмосфера вокруг нее оттаяла, ее постепенно приняли в группу островитян и взяли помогать в исследованиях. Первым, кто отнесся к ней по-дружески, был изумительно эксцентричный Эгберт Ли, ведущий исследователь на острове, и со мной он тоже был приветлив. Его имя уже было мне знакомо по статье о “Парламенте генов”, заставившей меня серьезно задуматься, и я был весьма удивлен, обнаружив этого теоретика-мыслителя посреди лесов Центральной Америки. Но вот он был передо мной, вместе с семьей, единственный, кто жил на острове постоянно, в жилище, получившем название “Лягушачий дом”. Как я выяснил позже, “лягушачий” в устах доктора Ли было высочайшей похвалой. Я так и не понял, что именно он имел в виду – подозреваю, что-то многогранное и тонкое, подобно “спину” в словаре английского математика Г.Х. Харди (одобрительный термин, в этом случае взятый из крикета; Чарльз Сноу в своих теплых воспоминаниях о Харди попытался, но так и не смог растолковать его точное значение). Нас с Эгбертом Ли, как оказалось, объединяло восхищение Р. Э. Фишером, которое Ли звучно высказывал со своим неповторимым выговором – за этой манерой закрепилось прозвище “синдром хронического растяжения гласных” (но кто его придумал, мне выяснить не удалось).

Теоретическую огневую мощь острова обеспечивал Эгберт Ли, а интеллектуальный арсенал получил массированное подкрепление с прибытием Джона Мэйнарда Смита: он приехал на месяц, через две недели после меня, так что половину срока мне довелось пробыть там с ним вместе. Джон всегда стремился учиться и учить, и я был счастлив бродить по тропинкам в джунглях в его обществе и учиться у него биологии – а также учиться у него тому, как учиться у местных специалистов, наших проводников. Я бережно храню память о его замечании про одного юношу, который водил нас по своей исследовательской территории: “Какое наслаждение – слушать человека, который по-настоящему любит своих животных”. В роли животных в этом случае были пальмы, но в этом был весь Джон, и я очень его любил – в том числе и за это. Мне очень его не хватает.

Среди собственно животных, а не их фотосинтезирующих условных заместителей, встречались метко поименованные паукообразные обезьяны, которые могли похвастать удивительной пятой конечностью – хватательным хвостом. Были там и обезьяны-ревуны с укрепленной костями гортанью, чьи волны крещендо и декрещендо можно легко было принять за эскадрилью реактивных истребителей, с ревом проносящуюся сквозь кроны деревьев. Однажды я видел взрослого тапира так близко, что мог разглядеть на его шее клещей, раздувшихся от крови. Вообще было затруднительно провести день, бродя по джунглям, и не набрать собственного груза клещей. Но едва прицепившись, они были еще совсем маленькими, и все мы носили с собой рулон липкой ленты, чтобы их счищать. Кстати, тапиры, кажется, никогда не жили в Африке, так что Стэнли Кубрик допустил легкий ляп, сняв их в роли добычи наших человекообразных предков в начале великолепного фильма “2001 год: космическая одиссея”.

Что касается плодотворной работы – если мне что и удалось сделать за время пребывания в Панаме, так это написать несколько глав книги “Расширенный фенотип”, и разговоры с некоторыми учеными на острове стали хорошим подспорьем. Календарь подсказывает, что я провел на острове Рождество 1980 года, но я ничего о нем не помню, так что, видимо, больших празднеств по этому случаю не устраивали. Помню какую-то вечеринку с кабаре: может быть, она и приходилась на Рождество. В роли ведущего привлекли Рагавендру Гадаг-кара – к некоторому недоумению с его стороны, ведь он тогда только приехал.

Я обнаружил особую привязанность к муравьям-листорезам, с которыми меня познакомил Аллен Херре – как и с жутковатыми муравьями-легионерами, которые однажды ночью вторглись в уборную и, сцепившись конечностями, повисли там гроздьями, словно мерзкие черно-коричневые занавески. Об огромных муравьях-понеринах, Рагаропега, меня всерьез предупреждал не только Аллен: благодаря мощи своих укусов они стали одними из самых обсуждаемых обитателей джунглей. Мои глаза, а у страха они велики, замечали их очень часто, и я проявлял предельное уважение, держась от них подальше.

Муравьи-листорезы показались мне намного симпатичнее, и я мог, забыв о времени, стоять и смотреть на стремительные зеленые потоки ходячих листьев: десятки тысяч рабочих, каждый со своим зеленым зонтиком наперевес, на марше в темные подземные грибные сады. Меня переполнял простодушный восторг от понимания, что листья они срезают не из личных пристрастий к поеданию зелени, а для того, чтобы удобрить землю и вырастить грибы, которые уже после их смерти пойдут в пищу другим особям из их плодовитой колонии. Двигал ли ими некий муравьиный аналог аппетита, который удовлетворялся не набитым желудком, а, скажем, ощущением листа в челюстях или чем-то еще менее прямо связанным с питанием? Я и без Джона Мэйнарда Смита помнил, что естественный отбор благоприятствует “стратегиям”, но не предполагается, что животные, следующие определенным стратегиям, их осознают. Не нам судить, испытывают ли муравьи какие-либо сознательные желания, стремления или голод. Во мне разлился свет понимания; то же самое я ощутил при встрече с муравьями-легионерами, описанной в моей третьей книге “Слепой часовщик”. Там я рассказывал, как в детстве, в Африке, боялся муравьев-легионеров больше, чем львов или крокодилов. Но, цитируя Э. О. Уилсона, колония муравьев-легионеров – “объект не столько опасный, сколько странный и удивительный, венец иной эволюционной истории, которая так далека от истории млекопитающих, как это только возможно на нашей планете”. И я продолжал:

В Панаме, будучи уже взрослым, я отошел с дороги и наблюдал со стороны за американским вариантом муравьев-кочевников, которых так боялся ребенком. Они текли мимо меня, как сухая похрустывающая река, и я готов подтвердить, что зрелище это в самом деле странное и удивительное. Легионы муравьев, ступавших как по земле, так и друг по другу, все шли и шли, час за часом, а я дожидался царицы. Наконец она приблизилась, и ее присутствие внушало трепет и благоговение. Видна была только движущаяся волна простых смертных, бурлящий пульсирующий шар из сцепившихся конечностями муравьев. Она была где-то в середине этой кучи тел рабочих, вокруг которой теснились многие шеренги солдат с угрожающе раскрытыми челюстями, готовых убить и погибнуть, защищая свою царицу. Простите мне мое любопытство – я проткнул клубок из рабочих особей прутиком в безуспешной попытке добраться до виновницы всех этих предосторожностей. В то же мгновение двадцать солдат вонзили в прутик свои снабженные массивными мышцами челюсти – возможно, чтобы больше никогда не извлечь их обратно, – в то время как десятки других уже карабкались по нему вверх, так что я почел за благо поскорее его бросить. Мне не удалось увидеть ее даже мельком, однако где-то в глубине бурлящего клубка она была – центральная база данных, хранилище оригиналов ДНК всей колонии. Эти оскалившиеся солдаты были готовы погибнуть за царицу не потому, что они очень любили свою мать, и не потому, что она вдолбила им идеалы патриотизма, а просто-напросто потому, что их мозги и их челюсти были созданы генами, отпечатанными на исходной матрице, хранящейся в ее теле. Они отважно сражались, потому что их гены были унаследованы от длинного ряда цариц, жизни – и гены – которых были сохранены благодаря таким же бравым солдатам. Солдаты, напавшие на меня, получили свои гены от своей царицы, точно так же, как и те, прежние солдаты получали гены от своих предковых цариц. Мои солдаты охраняли оригинальные копии тех самых инструкций, что предписывали им заниматься их охраной. Они оберегали мудрость своих предков, Ковчег Завета…


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3