Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Темные силы

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 15 >>
На страницу:
3 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

После щей явилась еще крынка пресного молока, кусок гороховика, и тем закончился обед.

Степка, ради забавы, привязал кошку к скамейке за хвост, за что мать стукнула Степку в горб, а кошку выбросила за шиворот в окно… Потом братья принялись с Андрюхой играть в прятки и, наконец, развозились до того, что Катерина Степановна совсем осерчала и прогнала их из дома вон… «Честные братаны» отправились бродить по городу с твердым намерением при случае побаловаться, а Катерина Степановна пошла разносить белье своим давальцам. Настя осталась одна с Андрюхой; братишка спал, а сестра думала горькую думу.

Мать объявила ей о желании Федора Гришина взять ее себе в жены. Гришин ей нисколько не нравился, – не лежало к нему Настино сердце…

– И думать не моги! – сказала ей мать. – Выходи, Настька, да и шабаш! И нам полегче будет, да и тебе-то… Чего еще ждать, прости господи…

А Настя между тем, вопреки материнскому запрещению, не могла перестать думать, не могла сразу, безропотно покориться необходимости бросить на ветер свои девические мечты и желанья, – выйти замуж за немилого… Грустно понурившись, сидела она под оконцем… Легко было матери сказать: «не моги думать!»

По мостовой, гремя и дребезжа, катились экипажи, шли гуляющие – разряженные дамы и кавалеры. Веселый говор, беззаботный смех праздной толпы, доносясь до Насти, еще пуще, еще болезненнее бередили ее раны. «Есть же вот люди, веселятся. Им хочется гулять, и гуляют!.. – раздумывала девушка. – Есть же люди, которым жить гораздо лучше, чем мне!.. Да что ж я-то за несчастная такая уродилась?..» Мягкий вечерний свет лился в комнату, праздничные звуки долетали до Насти; напротив в доме барышня играла на фортепиано и пела о любви, о каком-то счастье. Прозрачно-голубое, ласкающее небо, спокойное, тихое – раскидывалось над крышами домов, прохладой веяло из соседнего сада, пахло цветами за окном; ни свет, ни блистающее небо, ни праздничные звуки веселящейся толпы, ни сладкая песня о любви – не разгоняли будничного состояния ее духа, убитого горем. Да и где же им, этим светлым, праздничным звукам, этим песням о счастье ободрить и утешить ее, бедную, когда вся ее жизнь, все будущее в этот прекрасный, сияющий вечер становится на неверную карту. Заикнулась было Настя матери о писаре, – мать накинулась на нее.

– Что-о? Писарь? – заговорила она. – Он себе невесту-то почище сыщет, из приказных али из духовных возьмет али какую ни на есть купчиху подденет… Пустые слова только говорит твой писарь; побаловаться ему охота, вот что! А Федор Митрич – свой человек… Семь рублев с полтиной в месяц получает, не озорник.

Настя сидит у окна и горюет втихомолку, одна-одинехонька. Напрасно она вглядывается в передний угол, на образ, где в тени, едва видимо, бледнеет лик спасителя… Не снимается тяжесть с ее изболевшего сердца. «Хозяйка будешь! Муж если и поругает, так уж зато он – муж; другим в обиду, значит, не даст…» – думает Настя, и ей чудится, что она уже начинает думать не своей головой, а головою матери… Но вдруг – как назло – мимо окошка проходит писарь, снимает шапку, кланяется и покручивает свои черные усики…

– Все ли в добром здоровье, Настасья Никитишна? Каково поживаете, нас не позабываете ли? – спрашивает он, приостанавливаясь у тротуарной тумбы и подбочениваясь.

Густой румянец разлился по бледным щекам девушки, глазки загорелись; но ни пылавших щек, ни глаз, искрившихся любовью, писарь не мог подглядеть в вечернем сумраке, а то бы страшно всполошились его животные инстинкты… Смутные, неясные желанья волновали Настю, и нестерпимо ей показалось приносить себя в жертву рублям и копейкам Федора Митрича, и захотелось ей хоть раз в жизни, хоть одну, одну минуту любить и забыться в любви, отпраздновать свою молодость… Грудь ее высоко подымалась, слово мольбы и призыва готово было сорваться с ее полураскрытых губ… В это время пьяный отец постучался в дверь, обругав «косолапым чертом» Арапку… Писарь скрылся… Вот скоро мать придет, затеется ссора, – и уж тут хоть святых вон неси!..

Скоро действительно возвратилась и Катерина Степановна от кумушки, к которой заходила на перепутье чайку напиться да покалякать о городских новостях, о похоронах, свадьбах, о семейной и общественной жизни обитателей Болотинска. Пришла она сильно раздосадованною на свои неудачи: помощник столоначальника казенной палаты[3 - Казенная палата – губернское учреждение, заведовавшее денежными сборами.] за белье денег не отдал шести гривен, пьянчужка проклятый! А «блажной давалец» хоть и отдал, по обыкновению, деньги все сполна, до копеечки, но заметил на манишке какое-то крохотное пятнышко и всячески обругал за него Степановну.

– Седьмой год стираю на окаянного, хоть бы когда-нибудь на чай подарил на полтора золотника![4 - Золотник – мера веса, ок. 4,25 г.] – говорила она брюзгливо. – Вот, мол, тебе, Степановна, за радение! Хоть бы на смех! Так нет!.. Только ругани и дождешься.

Мать была сердита, а отец еще того сердитее. Степановна попрекнула мужа кабаком, а тот, не позабывши своего утреннего визита к Кривушину, проклял жену всевозможными проклятьями, причем так стукнул кулаком о стол, что хлебная чашка слетела с полки и попала ему в голову… Гнев родительский на этот раз отозвался всего печальнее на Насте… Поугомонившись немного, Никита повел с женой тихие речи.

– Ну что? – спрашивал хмельной отец, мотая головой по тому направлению, где за перегородкой, пригорюнившись, сидела Настя.

– Да что! Мало ли она чего городит, не слушать же стать! – с сердцем отозвалась Степановна.

Никита промычал что-то себе под нос и почесал за ухом…

– Настька! – вдруг возгласил он мрачно. – Я тебя Федору буду пропивать! Слышь?

– Я мамке говорила, что не пойду за Федьку… – надорванным голосом ответила Настя из-за перегородки.

– Чего-о-о? Не пойдешь? – протянул отец, как бы удивляясь смелости дочери. – Да кой леший у тебя спрашиваться-то станет, пошлют, так пойдешь! Венца-то небойсь скинуть не дадут… Скрутим!.. – тут столяр употребил свое обычное ласкательное слово. – У меня и без тебя один дармоед есть… – продолжал Никита, тыча пальцем в сторону полатей, где спал Андрюша. – На даровой-то хлеб вы все охочи… черт бы вас побрал!..

– Не без дела сижу! – с горечью отозвалась дочь…

– Востра, матка! Вижу, что востра… – саркастически возразил столяр. – Гм! «не без дела сижу!» Вишь ты!..

– Не пойду, не пойду! – вполголоса повторяла Настя, чувствуя, что говорит сущий вздор, что пойдет она замуж за Федьку…

Долго толковали родители, то ссорились, то мирились, но разговор мало-помалу стал принимать тон все более и более ласковый.

– Ты возьми в толк вот что! – внушительно говорил: Никита. – Другой-то скоро ли еще подвернется, дожидайся еще… а Федор по крайности человек известный, не беспутный какой, никаких худых делов за ним не водится, – парнюга изрядный и из себя ничего… Палашка али Анютка, поди, выскочили бы за него с радостью…

Чем тише начинал говорить отец, чем мягче и ласковее становились материнские речи, тем яснее сознавала Настя, что ее твердое решение: не выходить замуж за Гришина, – колеблется все сильнее. Под конец уж она ничего не возражала, но молча, словно к смерти приговоренная, сидела, сложив руки на коленях. Слезы текли по лицу, падали на скрещенные руки… Заплакала и Степановна… Скрепя сердце, не веря себе ни на волос, толковала мать дочери о том, что авось все перемелется, мука будет… Поживет – слюбится…

Никита тоже хмурился, пока не пришел Федор. Тут они ударили по рукам и, как водится, пошли в трактир «Саратов» пропивать Настю. В то время как Настя плакала и плакала, жених ее потчевал своего будущего тестя, тесть пил и ругал своего будущего зятюшку за то, что тот плут и мошенник…

Город спал мертвым сном, только кое-где лаяли собаки, месяца уже не было видно, когда Никита, сильно охмелев, вышел из трактира, где пропил Федьке свою дочь. В то время как он проходил мимо кривушинского дома, словно какое-то темное облако застлало от него все окружающее, всю действительность, только утренняя сцена в барской передней, образы барина и лакея живо и ясно рисовались в его воображении на черном фоне злобы, тоски, ожесточенья…

Тихо было вокруг. Даже было слышно, как лист в саду шелестил… Слышно было, как где-то далеко сторож в доску бил… Была полночь… Никита наклонился, поднял с мостовой булыжник и с силою запустил им в стену кривушинского дома…

Вдруг ему послышалось, будто кто-то крикнул: «держи его!» Со всех ног бросился столяр бежать: ужас напал на него, хмель мигом вышибло из головы. Несясь по улице, он было чуть с ног не сшиб одного приличного господина, вообразив себе, что тот хочет задержать его. Бежал Никита сломя голову, пробежал площадь, пробежал мимо старинного собора, пробежал в его тени на мост… Ему уж чудилось, что за ним по пятам бегут полицейские, догоняют его, хотят схватить и утащить в часть… Запыхавшись, вбежал Никита на низенькое крылечко своей квартиры, пошатываясь, кое-как добрел он до лавки; помутившимися от страха глазами посмотрел за перегородку, откуда свет светил, но тут уж силы, долго напряженные, оставили столяра, и он без памяти повалился на лавку. Через минуту он тяжело храпел…

За перегородкой долго за полночь горел ночник. Степановна, просыпаясь, несколько раз приказывала Настьке гасить огонь, но Настька, не слушая ее, сидела, прижавшись к столу и положив голову на руки… Не думала она огонь тушить: то безумные, грешные помыслы заползали ей в душу, как незваные, назойливые гости; то приступала к ней мысль о покорности…

«Убежать? – спрашивала сама себя Настя, ломая руки и крепко-крепко стискивая голову, словно надеясь выжать из нее ответ. – Куда? Где устроиться? Где будет лучше?..»

Только в сказках сказывается, слыхала Настя, что есть на свете стороны – такие чудные, где реки текут молоком и медом, а берега у тех рек кисельные… Там «как агнцы, кротки человеки», там поет жар-птица, там люди находят живую и мертвую водицу, там Иван-царевич спасает бедных девок… Настю же некому спасти!..

«В самом деле, не сделать ли уж так, как отец с матерью говорят?!.»

Сожаление о рано схораниваемой девичьей волюшке выжимало у нее слезы на глаза; но больнее сожаления о потерянной молодости терзало ей сердце сознание своей немощности, своего бессилия перед злою долею…

Ночник на рассвете догорел и погас… Думы Настины, поднявшие было такую сильную рябь на спокойной поверхности ее маленького мирка, стали обессилевать, утихать… Когда же первые лучи весеннего солнышка осветили жилье столяра, когда они ударились в закоптелую печную заслонку и в почернелый потолок, – тогда Насте уже стало казаться вполне естественным, если она отправится в церковь с противным Федором и обойдет с ним трижды вокруг налоя.

III

Два венца… терновые

Катерина Степановна жалела Настю и выдавала ее замуж не по одному только расчету: избавиться от лишнего рта. Мать знала, что, избавляясь от лишнего рта, она в то же время лишалась двух здоровых, крепких рук: ведь Настя действительно не сложа руки сидела. Она помогала матери в стирке, помогала в хозяйстве и еще сверх того специально занималась клееньем гильз. Сначала Настя продавала гильзы по две с половиной копейки сотню в мелочную лавочку добродетельному дяде Сидору; потом разносила она их по домам по три копейки сотню, затем уже ей как-то посчастливилось гильзы поставлять в магазин по две копейки сотню из готового материала. Занимаясь только гильзами, Настя могла бы сделать в день сот до осьми; но с обрядом и ходьбой туда и сюда выходило обыкновенно не более пяти сот. Средним же числом Настя успевала сработать в месяц тысяч восемнадцать, следовательно, получала около трех рублей с полтиной в месяц. Так Настя, значит, работала и приносила в общую сокровищницу свою лепту… Но от делания гильз у Насти ныла грудь, спина болела… Катерина Степановна, как женщина далеко не глупая, все это знала очень хорошо, жалела свою дочь сильнее и искреннее иной чадолюбивой «maman» и потому не могла видеть для Насти особенного благополучия в том, если она засидится в девках и станет пробавляться подобною работой.

– От этих делов не будешь богата, а будешь только горбата! – говаривала не раз Катерина Степановна.

В замужестве для Насти мать особенного благополучия не чаяла, по выдавала ее просто потому, что лучшей участи для дочери никак не могла придумать. «Хошь достаточек будет да обеспечение какое ни на есть… Все-таки свой угол…» – думала она, снаряжая дочь к венцу, Никита же знал только одно, что долго ли, коротко ли, рано или поздно, а Настю все-таки придется в церковь гнать…

Настя же сильно тосковала, не внимая ни внушительным доводам, ни строгим уговорам отца, ни слезливым увещаниям матери. Настя уже не молила никого, не молилась никому, ни на что не жаловалась… Писарь знал об ее горе и не шел спасать ее, даже наведаться об ней не пришел ни разу вечерком к воротам, как, бывало, прежде…

Да любил ли ее, полно, писарь-усач? Не поиграть ли, в самом деле, только хотелось ему с бедной девкой? Не права ли мать была, обзывая его «шерамыжником» и «пустомелей»?.. И припомнилось с чего-то Насте, как однажды красивый писарь читал ей какой-то старый, рваный песенник без начала и конца, От серых, засусленных листков которого сильно припахивало казармами, махоркой и гнилью. Писарь читал:

Нет! не на радость, друг милый,
Новые дни к нам придут;
Верно, не здесь – за могилой
Радости наши цветут…

С большим чувством, по-своему, прочел тогда писарь эти четыре жалобные строчки. «Да, – думалось теперь невольно девушке, – видно, не здесь зацветут мои радости!..» Верно угадала Катерина Степановна характер писаря, называя его «шерамыжником»; не менее верно угадала она и характер его ухаживанья за Настей: писарь действительно олицетворял собою одну пошлость.

Дослужившись до нашивок и сгибаясь перед офицерством; он шибко задирал нос перед низшими. Он, вышедший из мужицкой среды, ругал деревенских людей «вислоухими мужланами» и при случае не прочь был потрепать за бороду какого-нибудь смирного, забитого «дядю Пахома».

Писарь-выскочка жениться действительно подумывал на купчихе-вдове, а в Насте он просто видел цветочек, который можно было сорвать; а затем, повертевши в руках, забросить подальше, с глаз долой…

Так, или почти так, начинала думать и Настя, припоминая серые хитрые глазки усатого писаря, покрывавшиеся маслянистою влагой в те минуты, как писарь играл и ласкал Настю. А все-таки, вопреки рассудку, он был ей милее грубого, неприглядного Федьки… И не для вида, не во исполнение старого обычая плакала Настя, когда подруги водили ее в баню и расплетали ее длинную косыньку; искренни были слезы Насти, когда раздавались над нею заунывные песенки подружек. По ее осунувшемуся личику, да и по заплаканным глазам, можно было догадаться, что не с радостью сбиралась девушка под венец. Но она держала себя, как и всегда, так тихо, так спокойно, что можно было подумать, будто в ее душе спокойствие царствует, будто под безмятежной оболочкой все тишь, да гладь; да божья благодать.

Под одною же кровлей с Настей страдало другое живое существо, страдало так же искренно и от души, как и Настя. Хозяйская работница давно и страстно была влюблена в Федора Гришина, но не могла добиться взаимности и изнывала от своих напрасных желаний. Женитьба Федора окончательно подрезывала крылышки ее игривым мечтам и болезненно отдавалась в ее пылком сердце… Не так смирно, не так покорно, как Настя, склоняла свою голову Пелагея. Моя хозяйскую кадушку из-под капусты, Палаша с ненавистью прислушивалась в сенях к доносившемуся до нее пенью снизу, из квартиры столяра. Злость и бессильная ревность ее разбирали до истерического смеха, до слез… Как она лихорадочно, принужденно-весело смеялась над старушонкой, когда на ту напустилась во дворе собака и рвала ей подол! Старушонка визжала, отмахивалась клюкой от сердитого пса и, запнувшись, повалилась на груду кирпичей… А Палаша, забросив на плечо грязную тряпицу и прислонив кадушку к стене, смеялась и смеялась, стоя у окна… С попадьей-хозяйкой она поругалась за обедом из-за щей… Перетирая после обеда посуду, Палаша так; ловко стукнула миской об стол, что миска разлетелась вдребезги. Попадья излила на работницу целый поток упреков и нравоучений, а в заключение пообещала вычесть из двухрублевого Палашиного жалованья цену разбитой миски.

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 15 >>
На страницу:
3 из 15