Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Укус ангела

Год написания книги
1999
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Что ты видел? – спросил старик, и его морщинистый лоб сжался и расправился, как гармошка.

– Я видел Беловодье и хрустальную гору. – Угли ярких видений еще не потухли в мозгу Некитаева. – Я видел сплетение трав, усыпанное горицветом, кузнечиков и белоголовых муравьев. Вода в студенцах там пузырится, как сельтерская, а в перьях у птиц – радуга.

– Кем ты был в том краю?

– Владыкой, – сказал Иван и, подивившись собственной решимости, добавил: – Я наследовал эту землю со всеми ее насельниками.

Старик поставил плошку на приступок печи, улыбнулся и сухой рукой потрепал кадета по волосам.

В ту ночь Иван уже не смог уснуть в бараке – он вспоминал тающие образы, пытаясь оживить их напряжением ума. Получалось скверно, совсем не то, и от бессилия он кусал подушку.

Раз в неделю старик отправлялся на бричке в Нагаткино – за водкой для офицеров. Случилось, на Троицу, кадета Некитаева отрядили ему в помощь.

Слепней в лесу не было, и пегий жеребец Буян (имя выглядело насмешкой – судя по всегдашней медитативной просветленности этого коняги, в будущем воплощении Буяна мир вполне мог обрести Майтрею), свесив хвост мочалом, неспешно перебирал ногами. На круп жеребцу садились серые мухи, и Некитаев сгонял их прутиком. Дорога была крепкой, с прибитой травой посередине и ровными, выстеленными хвоей, как войлоком, колеями. Иван сидел на козлах рядом со стариком и, находясь в неомраченных чувствах, хорошо думал о жизни. Он представлял себя лошадью, которой правит умелый, мудрый возница, и это не казалось ему обидным, – наоборот, несмотря на некоторую архаичность и неполноту, такой образ добавлял кадету веры в осмысленность жизни. И пусть осмыслена жизнь не им, а возницей, но цель у нее есть, ибо запрягать без умысла и цыган не станет. «Конечно же – не будь возницы, человек не смог бы жить, – возвышенно думал Некитаев. – Зачем ему жить, если известно, что это ненадолго». Как будущему воину, в свои тринадцать лет Ивану уже доводилось размышлять о смерти.

– На вожжах и лошадь умна, – сказал старик и, понукая Буяна, звонко чмокнул пустоту. – А как насчет того, к кому кучер всегда сидит спиной?

Кадет вздрогнул, и сердце его сомлело: как открылись старику его мысли? Растерянность Ивана была сродни той, которую он испытал однажды в петербургской подземке, увидев, как человек, сидящий на скамье рядом с ним, смотрит в партитуру и лицо его при этом удивительно меняется, будто где-то в мозгу у него встроена мембрана, переводящая крючки на линейках в чистые созвучия. «А и вправду, – смущенно подумал Иван, – кто сидит за спиной возницы в той бричке, куда впряжен я?» На всякий случай он обернулся – позади никого не было.

– Чист ты умом, Ваня, – сказал с улыбкой старик, – аки младенец от крещальной купели.

– А ты? – холодея, спросил Некитаев. – Кто ты такой?

– Я-то? – сощурился дед. – Я – пламенник. Порода такая – на чудеса способная и шибко живучая. Не слыхал о нас?

– Не слыхал. А говорили – раскольщик ты из Керженских скитов.

– Что ж, был и в скитах… – Старик чуть помолчал, потом еще раз протяжно чмокнул. – Оттуда ходил ко граду Китежу, чье земное укрывище ныне в холмах у озера Светлояр. Летом, в ночь на Купалу, если кто со свечкой вкруг Светлояра обойдет, тому это как хождение богомольное в Киев зачитывается, а если трижды осилить – будто паломничанье по всем уделам Богородицы на земле совершил. Ну а кто двенадцать раз обернется, тот и вовсе как в Святую землю на поклон сходил. Под Владимирскую там вся бродячая ради Христа Русь собирается, колокола китежские, подземные слушает. Само собой, и разрыв-траву сыскивают…

Лесная дорога вывела к большаку, протянувшемуся вдоль кромки бора, и бричка потащилась по солнцу, оставляя за собой содовое облачко пыли. Слева мирно топорщился лес. Справа голубело огромное поле долгунца. Впереди играли с Буяном в салки глазастые жуки-скакуны – проворные и азартные, они отлетали на три сажени вперед, дожидались в горячем дорожном прахе неторопливого жеребчика и вновь неслись взапуски.

– Там, у Светлояра, возле ключа лесного, где сгибнул князь китежский Георгий Всеволодович, случилась у меня одна встреча, – сказал старик. – Я-то сам в летах был, когда уж не колеблются, да сошелся с одним из наших – совсем стародавним. Годов ему было девятьсот шестьдесят, пожалуй. Как есть самые аредовы веки.

– Из каких «из наших»? – не понял Иван.

– Известно – из пламенников. Он уже исход земного века чуял, оттого и раскрыл мне, что передал ему последний, супостатами убиенный государь завещальную привеску. Самому ему не посчастливилось наследника сыскать, так пламенник ее мне отдал – чтобы я вручил помазаннику, если он на моем веку уродится. «У тебя, – сказал, – все впереди, поезди по свету, посмотри города, веси, обители. Талисман этот сам преемника укажет».

– Какой государь? – недоуменно спросил Некитаев.

– Не знаешь ты его. То был государь истинный и по той поре тайный. – Старик немного помолчал, уставясь на оживший хвост Буяна, которым тот разгонял объявившихся на солнце слепней. – Царство истое, не оплошное, не иначе родиться может, как от иерогамии, священного брака меж землею и небесами. Жених, помазанник небесный, и есть тайный государь, а невеста – держава земная со всеми ее обитателями. Вот только не всякий раз им повенчаться суждено: много на пути к алтарю терний. А если государь до алтаря дойдет, то через тот священный брак благодать небесная и земле передается. Земля без царя есть вдова.

– А что же консулы? Чем не властители державе?

– И на крапиве цветок, да не годится в венок, – усмехнулся старик. – Государя вымолить надо. Сам собою он не родится.

– Ну а как того государя узнать? – Не то чтобы Иван поверил старику, но ощутил в его выдумке какое-то очарование. Так порой западает в сердце голос певца – не потому, что певец речет истину, и не потому, что голос его особенно могуч, а потому, что, имея волновую природу, голос этот способен срезонировать, вступить в тонкие отношения со зрителем, который, возможно, по природе своей тоже не более чем волна.

– Знающему человеку это однова дыхнуть, – сказал старик. – Государь завсегда меченый. Только отметина та простому глазу не видима. Как бы тебе… Точно ангел его поцеловал – вот. Да не печально, а со страстью – с прикусом. К тому же у меня и привеска есть: она тайного государя точно укажет – чем он ближе, тем в ней жару прибывает. – Старик легонько похлопал ладонью по груди – так щупают карман, проверяя, на месте ли спички. – Помазанника того я и сыскиваю. Затем и землю русскую всю наискось исходил. Надо талисман ему передать. Силы-то в привеске никакой нет, кроме той, что хочет она быть при хозяине. А раз так, то пусть государь ее и преемствует. Наше дело чуточное – принять да вручить, а дальше ему самому через буревал к алтарю дорогу торить.

Тем временем бричка обогнула невысокий лесистый косогор, и вдали, меж яблоневых куп, показались крыши первых деревенских домов. Старик молчал. Прикрыв веки и отпустив вожжи, он, казалось, задремал на полуденном припеке. Некитаев помахивал прутиком и, елозя на козлах отсиженным задом, обдумывал слова старика. Воображение рисовало ему престранную картину: Георгий Победоносец в ангельском чине, широким веером, точно кречет над зайцем, распустив крыла, кусал за кадык не то Александра Ярославича, не то артиста, сыгравшего его в кино.

На въезде в пустое сельцо (бабы доили на выгоне у Порусьи буренок, мужики тоже чем-то черт-те где занимались) Буяна дружно обтявкали две собачонки. Жеребец в ответ даже не фыркнул. В канаве у деревенской улицы среди зарослей лабазника возились три поросенка, в которых лишь понаторевший в адвокатской казуистике английский ум мог заподозрить трудолюбие. Возле пруда тяжко топтались рыжелапые гуси. Миновав опрятную часовенку с чудной гонтовой луковкой, бричка встала у дверей продовольственной лавки. Старик, театрально кряхтя, сполз на землю и поковылял к крыльцу. Иван, еще пребывая под впечатлением помстившегося наяву кошмара, тоже было спрыгнул на дорогу, но тут его отвлек странный писк на соседнем дворе. Кадет привстал на козлах: двое белобрысых мальчишек лет семи стояли возле проволочной огородки с цыплятами-переростками и увлеченно наблюдали, как прожорливые твари заживо расклевывают подброшенных им истошно верещащих лягушек. Развеяв зрелищем этого детского Колизея нелепый образ хищного ангела, Некитаев поспешил за стариком.

Внутри, облокотясь о деревянный прилавок, вполоборота к дверям стоял мужичок в пиджаке и картузе, явно из сельских разночинцев – не то телеграфист, не то землемер, не то учитель астрономии. Глядя на него, Иван вспомнил потешные истории о повыведшихся ныне социал-демократах, которые на своих конспиративных пирушках принципиально ели одну селедку. Приказчик отвешивал мужичку в бумажный фунтик грушевую карамель. Похоже было, что старика в деревне неплохо знали – разночинец уже о чем-то с ним оживленно спорил, а приказчик глупо и вовсе не по обязанности спору их улыбался.

– …Ибо такова структура нашего подсознательного с его базовыми устремлениями – эросом и танатосом, – услышал Иван заключительный пассаж разночинца.

– Дался тебе Фрейд со своим матриархальным эросом, – сказал старик, и Некитаев удивился внезапной перемене его лексики, совершенно не вязавшейся с привычным обликом кержака, – старик, словно трикстер Райкин из телевизора, поменял маску, вмиг углубясь в иное амплуа.

– Но кто еще столь внимательно отнесся к проблемам человеческой психики? Кто первый осмелился лечить психику через сознание? – удивился собеседник.

– Признаться, мне странно это слышать. – Старик щурился на полки за прилавком, разглядывая этикетки выставленных там бутылок. – Фрейд усматривает в эротике последнее объяснение человека, саму ее расшифровывать явно не желая. Но что он понимает под эросом? Смутное влечение без конкретного объекта, ясной ориентации и даже без личности, переживающей это влечение. Подобное описание вовсе не универсально. Наоборот, оно отображает совершенно особый тип сексуальности, свойственный сугубо женскому эротизму, симптомы которого внятно описаны еще Иоганном Бахофеном. Эрос у твоего дорогого доктора – это калька с психологического фона древних матриархальных культур, воспоминания о которых действительно сохранились в виде неуловимых теней в бессознательном. Однако Фрейд проводит странную идею, что матриархальный эрос угнетен, подавлен патриархальным комплексом, напрямую связанным с самосознанием и нравственными принципами. Иными словами, лукавый ве?нец как бы отказывает мужской сексуальности с ее этическим императивом в том, что она является вообще какой-либо сексуальностью, описывая ее в терминах «подавление», «комплекс» и «насилие». Конечно, мужская эротика подавляет донные хаотические импульсы, привносит в их разнузданное буйство волю и порядок, что причиняет этим психическим силам некоторые неудобства. Но подобное насилие над матриархальным эросом не есть танатофилия и источник комплексов. Напротив, это – акт созидательный, направляющий внутреннюю энергию на героическое действо, в чем бы оно ни проявлялось – в религиозной аскезе, в страстной любви, в духе воинственности или творческом усилии. – Старик показал сухим пальцем на бутылку с серебристой этикеткой: – «Кристалл» московский?

– Московский, – кивнул приказчик. – Будешь брать?

– Два ящика. – Старик достал из кармана заколотую булавкой тряпицу, в которой хранил офицерские деньги, послюнил большой палец и вновь обратился к разночинцу: – А что касается танатоса, то весьма характерно, что доктор Фрейд понимает смерть как предельный материалист. Для него смерть есть полное и окончательное уничтожение, безнадежная гибель человека, который представляет собой сугубо телесный и однозначно временный психофизический организм.

– На тебя, я смотрю, не угодить. – Разночинец расплатился с приказчиком и взял свой фунтик с карамелью. – Эрос для тебя слишком женский, танатос – слишком мертвый, а Фрейд – слишком материальный и к тому же, поди, жидовин.

– Спасибо. – Старик взял предложенную карамельку. – Меня удивляет та самозабвенная страсть, с которой нынешние молодые умы отдаются этой холере. Ведь сам непристойный характер фрейдистских толкований мог бы послужить указанием на печать дьявола и врата адовы, если бы люди не были так слепы и безразличны в наше темное время. Что говорить – Юнг в комментариях к «Тибетской книге мертвых» ясно дает понять, что фрейдизм взывает только к самым низменным областям бессознательного, связанным с вожделением соития, оставляя всю полноту психической жизни, все архетипы и высокие образы за гранью окоема.

– Ну вот, добрался и до архетипов, – катая за щекой карамель, обрадовался разночинец.

– Любопытна драматургия ссоры Фрейда с Юнгом, – заметил старик. – Однажды ехали они вместе в поезде по каким-то пустячным делам, как вдруг сделалось профессору Зигмунду нехорошо – тараканы в голове побежали наискось. Карл Густав ему и говорит: пожалуйте, мол, дорогой учитель, на кушетку – я вас сейчас проанализирую. «Не могу, – говорит Зигмунд, – есть во мне такие заповедные тайны, такие стыдные мемории, что, если откроюсь, тотчас подорву свой незыблемый авторитет». Тут Юнг его и срезал: «В таком случае вы его уже подорвали».

Приказчик принес из кладовки ящик водки и удалился за следующим.

– Кстати об эдипке… – сказал старик.

– Как-как? – переспросил нагаткинский почитатель Фрейда и рассмеялся, сообразив.

– Известно, что ни единого русского пациента твой доктор не вылечил.

– Это почему?

– А потому, – пояснил старик. – Эдипов комплекс, описанный им как растянувшийся в истории детский невроз, в русском человеке места себе не находит. Нет его в нашем человеке, и все. Вернее, он в нем как бы перевернутый: здесь не сын на отца посягает, а наоборот – родитель дитятю гробит. Вспомни царя грозного Ивана Васильевича. Да и Петра с Алексеем, с русским нашим Гамлетом… Или хоть крестьянина того, Морозова – помнишь, когда нашествие Бонапарта с армией двунадесяти языков на Русь случилось, он сына своего убил за то, что тот указал французским фуражирам, где отец овес от ворогов укрывал. Опять же Гоголь Николай Васильевич когда-а-а еще сердцем эту тему понял и начертал пером благословенным: «Я тебя породил, я тебя и убью». Так что над отечеством нашим комплекс Морозова витает, комплекс Бульбы его точит, а психоанализ русский – наука, которая ждет еще своего создателя…

– А и вправду, – почесал под картузом затылок разночинец, – наш-то Сулькин намедни так своего Митьку граблями отходил, что его едва в Старой Руссе коновалы откачали.

– Так то ж за дело, – встрял приказчик, выставляя на прилавок второй ящик водки. – Митька ж мачехе проходу не давал.

– Это еще надвое сказать, кто не давал! – азартно возразил разночинец. – Клавка сама Митьку в койку тащила – приспичило ей пацанчика безусого… А то ты не знаешь, что она за камелия? Когда Сулькин в прошлом годе на Ильмень в путину пошел, не ты ли огородами к Клавке шастал?

– Я?! – зыркнул шальными глазами приказчик. – Ах ты колода ушастая! Блядин сын! А кого у сулькинской бани под дымволоком застукали?!

Обратно Буян тащился так, словно бричка отяжелела не на два ящика водки, а по меньшей мере к ней подцепили целый винокуренный завод. Впрочем, Иван не замечал дороги. Он видел и чувствовал мир по-новому, но как-то странно – словно ему поведали тайну, а он ее не расслышал.

– Я изучал медицину в Зальцбурге, богословие в Киеве и математику в Казани, – говорил старик, когда неторопливая бричка сворачивала с большака на лесную дорогу. – Только это было давно, так что и вспоминать нечего. Словом, всякого отведал: торговал лесом и писал премудрые статьи, поворовывал и служил в жандармерии, воевал и проповедовал, трепал лен и кормил в зверинце мартышек… Сказать по совести, я был единственный, кого они держали за ровню. – Некитаев беспечно фыркнул. – Не смейся – я был рад этому. У пламенника должна быть тьма личин: за долгий век он сменяет уйму мест, и всякий раз ему приходится становиться иным… Становиться иным и при этом не внушать подозрений.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7