Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Удар гильотины

Год написания книги
2012
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 23 >>
На страницу:
4 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я не сквалыга, – продолжал художник, – упаси Господь. Если нужно, могу выбросить сотню тысяч… Если очень нужно. Я же заплатил Альберту за копии. Большие деньги – я даже не задумался, потому что так было нужно. Но… Поймите меня правильно. Ужасно боюсь старости. Немощи. Не смерти, а того, что ей предшествует. Ужасно боюсь. До одури. Это болезнь, я знаю. Фобия. Я консультировался. Но… Что есть, то есть. Коплю деньги, чтобы потом, в старости, когда не смогу держать кисть… Или перестанут покупать… В общем, вы понимаете?

– Да, – сказал Манн. – Пожалуй. До старости вам далеко. Сколько вам? Тридцать три?

– Тридцать семь. Выгляжу моложе.

– Вы уверены, что останетесь одиноким до старости? – вырвалось у Манна.

Ритвелд долго молчал, глядя на собственную тень, разлегшуюся на тонком песке африканской пустыни.

– Уверен, – сказал он наконец. – И, может быть, когда-нибудь объясню вам причину.

– Собственно, это неважно, – поспешил заявить Манн.

– Важно, – отрезал Ритвелд. – Просто вы этого еще не понимаете. Идите сюда. Вот они.

Шесть картин – квадраты со стороной примерно по полметра – стояли на мольбертах посреди мастерской, тусклый свет из окон падал на холсты, как вялый осенний дождь на городской асфальт, политый с утра из шлангов и не нуждавшийся в дополнительной влаге. Центром каждой картины было заходящее солнце.

На первой картине солнце заходило за резко очерченный склон далекой горы. Бордовое, мрачное, наверняка завтра будет сильный ветер, небо тоже пурпурно-бордовое внизу и желтоватое, сухое, рассыпающееся на атомы в зените, где висело, как полотенце на гвозде, единственное серое облако, похожее формой на расплющенного колесами автомобиля цыпленка. Что-то происходило на переднем плане – предгорье уже погрузилось во мрак, но какие-то тени остались, выглядели они так, будто Создатель бросил на середине работу по сотворению мира: то ли это были куцые, непроросшие до крон деревья, под которыми лежали дохлые звери (как они могли быть живыми, если у каждого чего-нибудь не хватало – ног, голов, хвостов, а то и самого туловища?), то ли полуразложившиеся создания, убитые или умершие своей смертью. Это был потусторонний мир, почему-то не страшный, но просто чужой, потусторонний не потому, что находился в стране смерти, а потому, что чужеродность его была изначально задана и выписана тщательно, уверенно и жестоко по отношению к нарисованным созданиям. И даже к солнцу, которое существовало зря и не было нужно ни этому миру, ни самому себе.

Такое, во всяком случае, сложилось у Манна мгновенное впечатление, и он перевел взгляд на вторую картину.

Праздник света и любви – будто переключил канал в телевизоре. Солнце заходило за крышу одноэтажного деревенского дома. Это был хорошо знакомый Манну домик в голландской деревушке Мервеншдат, где он родился тридцать четыре года назад и где провел первые шесть лет своей жизни. И солнце было именно таким, какое всегда улыбалось ему по вечерам, когда мама укладывала его спать. Она говорила: «Детям нужно ложиться вместе с солнышком и вставать тоже с ним. Дети и солнышко – как близнецы, понимаешь?» И он шел спать, хотя хотелось еще поиграть, а утром не хотелось просыпаться, но нужно было, потому что первые лучи солнца падали на его лицо – мама так расположила кровать в его маленькой комнате, что в любое время года засыпал и просыпался он с солнцем, и только в ненастные дни, когда небо становилось безнадежно серым, мама обозначала заходы и восходы звоном часов, которые приносила в его комнату из своей с отцом спальни – это были большие карманные часы, точнее, часы для кармана какого-нибудь сказочного гиганта, именно поэтому они сами знали, когда солнце должно скрыться за горизонтом и когда должно появиться, и звонили тоже сами, Тиль не знал тогда, что часы можно поставить на нужное время, нажать кнопочку на задней панели, и тогда они сами зазвонят именно тогда, когда нужно маме… и солнцу, которое всегда входило в его комнату вместе с мамой и уходило тоже с ней. Однажды – навсегда.

Манн дернул головой, отгоняя воспоминание, и перевел взгляд на третью картину. Это был тщательно выписанный уголок Амстердама – похоже на берег Херенграахт на углу улицы Конингсплейн, но только похоже, а на самом деле это была какая-то другая улица, но непременно именно в этом городе, потому что на полотне присутствовал дух, какого нет нигде больше, Манн знал это на собственном опыте, даже если в Амстердаме не было на самом деле такого перекрестка, он должен был, обязан был здесь быть. А солнце прицепилось к шпилю трехэтажного здания постройки девятнадцатого века. Солнце было самым обычным, амстердамское солнце сентября или октября – это почему-то Манн безошибочно мог определить по цвету, по яркости, по едва различимым перистым облачкам на обычном амстердамском голубовато-сером небе. Покой. На картину хотелось смотреть и ждать – бесконечно долго, – пока солнце оторвется наконец от шпиля и скатится за конек крыши, и тогда станут видны внутренние помещения этого дома, потому что лучи непременно проткнут здание насквозь, как рентген, как мысль, как фантазия, как желание знать…

На четвертой картине солнце опускалось в море. Может быть, в океан. Водная ширь была бесконечной, как Вселенная, солнце было далеким, как звезды на уже потемневшем небе, а звезды, хотя и выглядели точками, почему-то казались такими же близкими, как заходившее солнце. Впечатление было странным, абсурдным, но избавиться от него Манн не мог и искоса бросил вопросительный взгляд на художника, стоявшего рядом. Ритвелд сложил руки на груди и созерцал собственные полотна, будто не сам был их автором, а вместе с Манном сейчас впервые видел то, что порождено было его воображением.

Наверно, так и должно быть в реальной бесконечной Вселенной, – подумал Манн. Ведь для бесконечности нет расстояний, нет понятий «далеко» и «близко», и если этот океан так же бесконечен, как небо над ним, то и звезды, и солнце должны быть равно удалены от его нескончаемой поверхности.

Мысль была, конечно, неправильной, но отделаться от нее Манн не мог, взгляд погружался в океан, и солнце виделось будто сквозь водяную пленку, а потом взгляд поднимался над поверхностью воды, и она начинала блестеть, как тусклое зеркало, в котором свет звезд и солнца смешивались в равной пропорции, и тогда Манн не мог понять – закат это был или восход, или, может, даже ясный полдень в арктических широтах, где солнце никогда не поднимается высоко над отсутствующим горизонтом, а ведь горизонта на картине действительно не было, неожиданно понял детектив, просто ниже солнца была голубизна океана, а выше – голубизна неба, в океане звезды только отражались, а в небе светили собственным светом…

…который почему-то освещал и пятую картину, где художник изобразил лесную поляну. Деревья переплелись ветвями, стволами, какими-то невидимыми отношениями любви и ненависти, эти отношения Манн легко угадывал, но не смог бы объяснить ни себе и никому другому. Почему он вдруг решил, что дуб, изображенный справа, терпеть не может березку на переднем плане, а березка, приспустив ветви, влюблена то ли в клен, то ли в липу – породу дерева Манн определить не мог, но точно знал, что между березой и этим вытянувшимся за верхний предел картины стволом давно существовали близкие и интимные отношения. А солнце заходило где-то сзади. Солнца и не видно было, но все равно оно присутствовало, оно создавало на картине свет заката, создавало настроение теплого вечера, оно… солнце было здесь, посреди поляны, невидимое взгляду, но заставлявшее деревья отбрасывать тени, которые ни при каких иных обстоятельствах не могли существовать.

И все. Шестая картина была лишней. Почему-то Манну даже не хотелось на нее смотреть. Мольберт с холстом стоял в общем строю, требовал к себе такого же внимания, но или взгляд устал, или внимание вдруг рассеялось, или иное какое-то ощущение возникло, не предусмотренное художником, а может, как раз наоборот, – очень точно им предугаданное, но, как бы то ни было, шестая картина осталась вне восприятия. Ну, заходит солнце. То ли в поле, то ли на сельской или городской окраине. Наполовину скрылось, ничего особенного. Пейзаж. Можно было и не рисовать, подумаешь, невидаль…

– Ну? – сказал Ритвелд, когда Манн, пройдя мимо шестой картины, нашел взглядом стоявший у дальней стены пуфик и опустился на него, как усталая барышня после долгой прогулки с кавалером по шумной улице с многочисленными витринами, от которых невозможно отвести взгляд.

Манн покачал головой. Наверно, хорошо. Наверно, каждая картина действительно стоила десятки тысяч. Он не был специалистом. Он не знал. Он бы хотел повесить у себя в офисе картину номер четыре – чтобы всегда помнить о бесконечности мироздания и собственной ничтожности. Остальные… Наверно, был какой-то смысл в том, чтобы показывать полотна в определенной последовательности. Наверно, был смысл в том, чтобы рисовать именно так. Но важно ли это? Для него лично, для расследования, для смерти некоего Альберта Койпера – важно?

– Я не специалист, – извиняющимся тоном проговорил Манн. – Мне понравилось.

Ритвелд кивнул, будто и не ждал иного ответа.

– Вы полагаете, что эти картины имеют к смерти Койпера какое-то отношение? – спросил Манн.

– Не знаю, – мрачно сказал художник. – Надеюсь, что никакого. Вы мне скажете это, когда…

Манн кивнул.

– И вы теперь боитесь за себя. На мой вопрос «почему» вы не ответили.

– Как же? – растерялся Ритвелд. – Я… Я вам все рассказал! И про картины, и о пожаре, и о том, что я выставил оригиналы, будто новые…

– Верно, – кивнул детектив. – И что же? Допустим, некто узнал о вашей афере. Он пошел к Койперу и убил его? Зачем? Почему не пришел с обвинением к вам? Если целью был шантаж, то с вас взять – более естественно, чем с копииста. И если цель – шантаж, то убийство не вписывается. Шантажисты не убивают – поверьте, я имел с ними дело. Уверяю вас, если Койпера действительно убили, причина, скорее всего, не имеет к вам ни малейшего отношения. С точки зрения здравого смысла, – добавил Манн, мысленно допустив, что в мире искусства здравый смысл далеко не всегда играет определяющую роль.

– Или вы мне не все сказали, – проговорил детектив несколько минут спустя, прервав молчание; Ритвелд стоял, сложив на груди руки, переводил взгляд с картины на картину, хмурился и, возможно, действительно, думал о чем-то таком, что не хотел говорить Манну.

– Почему? – спросил Ритвелд у солнца, заходившего в море на четвертой картине. – Почему умер Альберт, молодой человек, никогда и ничем не болевший? Почему он умер после того, как я показал оригиналы? Почему все – все! – критики, видевшие картины, утверждают, что они хуже прежних, хотя я вижу, что это не так, и Альберт видел то же, что я?

– Койпер присутствовал на вернисаже? – спросил Манн. – Вы мне об этом не говорили.

– Да, он пришел… Стоял в углу. Не хотел обращать на себя внимание. Я не подходил к нему, он сам… Подошел и сказал тихо: «Они стали лучше». И ушел. Больше я его не видел.

* * *

Машина у Манна была маленькая – «пежо», только такие и выживали на узких амстердамских улицах, а большие и шикарные «кадиллаки» бились, как блюдца. Детектив сел за руль, включил двигатель и долго ждал, пока мотор прогревался. На самом деле он размышлял над словами художника, пытался понять его логику, которой скорее всего не было – люди искусства жили чувствами, подсознательными импульсами. Хорошо, что криминалистика – наука, работа, профессия, а не способ самовыражения, познания себя и своего места в мире. Будь это так, Манну с его рациональным характером пришлось бы искать другое занятие – программирование, например.

Тронув, наконец, машину с места, Манн свернул на набережную Рокин и, доехав до Аудиториума, поставил «пежо» на стоянку и пешком направился к Керкстраат, где вдоль тротуаров росли каштаны, а туристов было больше, чем воробьев на карнизах.

Как он и ожидал, у дома, где расстался с жизнью Альберт Койпер, дежурил полицейский в чине сержанта, молодой парень, которого Манн видел пару раз в компании старшего инспектора Мейдена, наверно, один из его помощников. Значит, делом занимается Мейден. И следовательно, версия о естественной кончине художника полицию тоже не устроила.

– Здравствуйте, Ханс, – приветливо сказал Манн, – шеф внутри или вы тут один прозябаете?

Сержант перевел взгляд с витрины магазина сексуальных принадлежностей на выросшего перед ним детектива и произнес флегматичным тоном, не допускавшим, однако, никаких возражений:

– Входить нельзя, герр Манн. Только по личному распоряжению старшего инспектора Мейдена.

– Это понятно, Ханс, – благодушно сказал Манн. – Я и спрашиваю: можно ли мне видеть старшего инспектора Мейдена?

– Конечно, – улыбнулся сержант. – Старший инспектор вас уважает, герр Манн, он сам говорил дня три или четыре назад.

– Так как же мне его увидеть, – с нетерпением проговорил детектив, – если, при нашем взаимном уважении, он находится внутри, а я – снаружи?

Дилемма показалась сержанту неразрешимой, о чем свидетельствовал его застывший взгляд и три глубокие морщины, прорезавшие гладкий молодой лоб. Если он еще сильнее углубится в размышления, – подумал Манн, – мимо него можно будет пройти, и бедняга ничего не заметит.

– Вот что, – решил наконец сержант, – вы подождите здесь, а я пойду спрошу старшего инспектора.

– Не годится, – отмел предложение Манн. – Что мне делать, если кто-то захочет войти внутрь? У меня нет личного распоряжения старшего инспектора Мейдена не пускать никого, кроме…

– Кроме? – подозрительно спросил Ханс.

– Разве, – удивился Манн, – старший инспектор Мейден не сделал для меня исключения? Вы сами сказали только что, как он меня уважает.

Сержант погрузился в раздумья, но проблема разрешилась сама собой: дверь распахнулась, и на улицу вышел старший инспектор Мейден в сопровождении судмедэксперта управления внутренних дел майора Шенде. Увидев детектива, Мейден воскликнул, протянув руку:

– Добрый день, дорогой Тиль! Я ждал вас чуть раньше и, как видите, уже собрался уходить.

Настала очередь Манну удивиться.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 23 >>
На страницу:
4 из 23