Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Роковой роман Достоевского

<< 1 2 3 4 5 6 ... 12 >>
На страницу:
2 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Только вы не подумайте, что я сумасшедшая. В это невозможно поверить. – Голос гостьи задрожал. – В это невозможно поверить, но в моем единоличном распоряжении оказалась… рукопись… романа «Атеизм».

Сергей Иванович весь подался вперед. И тотчас откинулся на спинку, сдавленно прошептав:

– Не может быть!

Гостья закивала:

– Знаю, знаю. Выясняла. Но – все сходится. Его почерк. Множество правок. Рисунки в самом тексте.

– Роман «Атеизм», – Свечников глотнул чаю и разочарованно вздохнул, – так и не был написан. Его замысел Федор Михайлович не смог реализовать. Хотя некоторые идеи вошли позднее в его гениальные произведения «Бесы» и…

Он хотел назвать еще роман «Братья Карамазовы».

И не смог.

Черная стремительно обрушившаяся ночь вдруг разом выключила все: мысли, чувства, зрение…

Глава 1

Соня. Соня, Сонечка. Простите меня, голубые кроткие глаза, светящиеся любовью и страданием.

Пепельные волосы девушки кажутся еще светлее от черного платья, искусно заштопанного на локтях. Штопка почти не видна. Но она есть, и от этого темная тяжелая страсть покидает меня, в горле застревает комок.

Худенькие руки, торчащие ключицы. Ты ангел, заключенный в клетку доходного дома. Тебе бы парить, как белой голубке, в небесной безоблачной синеве. Но в эту комнатку, бедную, холодную, с узкой девичьей постелькой, приходят господа, известно какие. Бедность. Все от нее голубки становятся падшими ангелами. И я тоже, вот ведь позор – жаркий, отчаянный, пришел к тебе с такими же намерениями: познать, прикоснуться, купить. Пришел и как обжегся кротким взглядом. Захотелось сей же час упасть на колени, умоляя простить мои намерения, господ, нищету.

Я понимаю, перед собой, конечно, за нищету не стыдно. Но когда другие видят, что ты чаю не пьешь, потому что нет ни чаю, ни сахару, ни денег ни копейки совсем нет, – вот тогда, убийца с револьвером, выскакивает стыд и палит, палит.

А если еще и семья, родня, детки малолетние? Если знаешь, что кушать им нечего, надеть решительно ничего не имеется? Тогда на все пойдешь, с радостью.

– Федор Михайлович, поднимитесь, Христом Богом молю, не вы должны передо мной на коленях стоять, – умоляла Соня в ту нашу первую встречу. – Это я должна благодарить вас. Нет, не приму ваших денег, вам ведь самому нужно, я вижу.

– Что вы, Соня, я не нуждаюсь. Помощь вам нисколько меня не обременит. Мне из имения высылают.

Да, я лукавил тогда. Из имения уже давно не высылали, так как мной было принято решение отказаться от всех прав. Занятия переводами значительного дохода тоже не приносили. За квартиру, нанятую в доме коллежского советника Прянишникова, что находилась на углу Владимирского проспекта и Графского переулка, часто платил Дмитрий Григорович.

– Ах, какой человек Григорович, широчайшей души человек, – пробормотал я и, поднявшись с колен, перешел к окну. На кровать присесть мне представлялось решительно невозможным. А единственный стул в крохотной комнатке занимал таз для умывания. – Мы с Григоровичем в Инженерном училище вместе учились. Не нравилось мне там: мундир, муштра, занятия по фортификации. Но – воля батюшки, отец строг был, с ним не поспоришь. Учился – и мучился постоянно. По ночам брал томик Шиллера и уходил в «камору». Знаете, это была такая стылая угловая комната в кондукторской роте. Надо мной смеялись тогда. А уж после того, как назначили меня ординарцем к великому князю Михаилу Павловичу, брату императора Николая Павловича, и я назвал его императорское высочество «ваше превосходительство», словно обычного генерала, шутники и вовсе в выражениях перестали стесняться. Дмитрий пытался их осадить…

Я еще хотел рассказать, как темнели глаза Григоровича, на бледном аристократичном лице вспыхивал негодующий румянец. Родственная душа, что и говорить. У нас была общая ненависть к инженерным и военным наукам. И общая, задыхающаяся любовь к гению Пушкина.

А потом закончилось мое обучение, и началась служба, приказ был подписан о производстве из кондукторов в полевые инженеры-прапорщики. В службу ходить тяжело, так и считаешь время до вечера, а там театр или просто прогулка. Но решение о выходе в отставку принималось нелегко. Как жить, на какие средства? А если не выйдет с романами, тогда что, прямиком в Неву? Но Дмитрий поддерживал, убеждал, что надо решительнейшим образом посвятить себя литературе, что время пришло, а там и успех будет…

Но я не вымолвил больше ни слова. Глаза Сони наполнились слезами, и о причине этого даже думать не хотелось. Ведь именно Григорович привел меня в эту комнату. Писать про жизнь, не зная жизни, невозможно, он говорил. Неловкость и страх сменятся блаженством. Все ведь ходят к определенных занятий женщинам – и что здесь такого? Не низко, не подло. А вот, пожалуйте-с, в Сониных глазах – слезы…

Девушка, почувствовав мое отчаяние, должно быть подумала то, чего у меня и в мыслях не имелось уже после того, как увидал я всю ее покорную бедную кротость. И, извлекая из рукава платья белоснежнейший, но ветхий платочек, пробормотала:

– Простите, простите великодушно. В лицо ваше заглянула – и как в церковь на службу сходила. Чистый вы, Федор Михайлович, понимаю, что чистый. И доброты в вас много. Только не стою я той доброты вашей.

Не надо вам ко мне приходить. Знаю, хотите, и станете, и помогать будете. А не надо, потому что недостойная, погибшая, и «желтый билет» имеется. А если хотите ходить, тогда надобно… Я доброты не видела, не знала! Простите меня, я как сама не своя стала!

Она, вскрикивая, то предлагала мне себя с такой исступленной болью, то горячо умоляла о прощении, и в этот миг я отчетливо понял, что могу рассказать такое, о чем ни единая живая душа не знает. Ей – можно, поймет Сонечка, все поймет именно так, как следует понимать. Путь к со-страданию к другому лежит через собственные мучительнейшие страдания, но так, и только так рождается способность к любви, и доброта, и милосердие. Соня – поймет, так как сама страдала и страдает, мучается.

И я заговорил.

Рассказал про дочь кучера, с которой играл в детстве. В памяти не удержалось ее имя. Запомнилась только хрупкая тонкая фигурка, светлые пряди волос, выбивающиеся из-под платка. Да ее голос: «Посмотри, какой цветочек. Хороший цветочек, добрый цветочек». Она сама была как нежный диковинный цветок. Который сорвали, истоптали, уничтожили… Хрупкая фигурка распластана на земле. Задран подол платья, ножки, тоненькие, в кровавых потеках. От отчаяния и тумана слез я почти ничего не осознаю. Потом вздрагиваю. Кто-то коснулся плеча, заговорил: «Федя, за отцом беги, живо!» Он, испуганный, торопится, на ходу спрашивает, что случилось. Лежит-кровь-платье-папенька, помоги ей, пожалуйста, она ведь такая хорошая. Отец, мрачнея: «Не ходи со мной, Федор». Перешептывания прислуги вечером, нянюшек, горничных. И от этого становится понятно: папенька, хоть и доктор, не помог, случилось что-то страшное, грязное. Непоправимое.[1 - Этот эпизод оказал значительное влияние на Достоевского. Часто среди друзей он рассуждал о том, что насилие над ребенком – самый тяжкий грех. Из романа «Бесы» по настоянию издателя при жизни писателя была изъята исповедь Ставрогина Тихону, где герой признается в изнасиловании малолетней девочки. Уже при жизни Достоевского заговорили о том, что этот эпизод автобиографичен. Однако серьезных документальных подтверждений этому не имеется.]

А еще рассказал Соне про маменьку. Матушке всегда нездоровится. Свободное платье не скрывает тугого живота. Братики, сестрички. Никогда не пустует люлька в полутемной детской. Только папенька не рад. «От кого понесла?» – часто раздается из спальни родителей. И маменькины рыдания, едва слышные, но какой тут уже сон… Матушка тоже кричит на отца. И почему-то исчезла из дома гувернантка Вера, и еще одна служанка, совсем молоденькая… Мама моя умирала долго. Ей остригли косу – не осталось сил расчесывать темные густые волосы. Она задыхалась, бредила, и на платке после разрывающего грудь кашля оставались красные пятна. Только в гробу маменькино лицо, покинутое болью, стало спокойным и умиротворенным. Ей едва минуло тридцать шесть лет.

Я – в Петербурге, брат Михаил – в Ревеле. Прочие братья и сестры еще слишком малы, чтобы понять, что же произошло тогда в поле, на границе наших деревень, Дарового и Черемошни. Рассказывали всякое. Что, не выдержав сурового папенькиного нрава, взбунтовались крестьяне, засекли барина плетьми. Что распутничал отец, и была какая-то женщина, а у нее ребенок от папеньки. Не хочется верить, что это правда. К тому же и доктор на похоронах вроде говорил, что удар случился апоплексический. Но ежели все-таки приключилось, все же свершилось? Мало того что в восемнадцать лет остался круглым сиротой. Так еще и отрава сомнений, терзаний. Грязь, мерзость даже глубиннейшая, али злые языки наговаривают? Не понятно. Понятно только… что многие беды, пожалуй, через порок приходят-с. Порок манит, завлекает. Пронесется ветер по проспекту, задует в платье дамы. И мелькнет на секунду ножка, и сердце взбесится, и противно так от этого, что мочи нет. Но забыть, не думать – тоже отчего-то совершенно невозможно.

– Не корите себя, Федор Михайлович, голубчик, – простонала Соня, в отчаянии заламывая руки. – Я молиться за вас стану. Вы как брат мне открылись. Господь – он все видит, и воздаст, что просите, и простит. Сейчас, сейчас!

Она метнулась к этажерке, взяла небольшой томик.

– Евангелие. Примите, пожалуйста.

Маленькая ручка взметнулась вверх, осенила крестом…

А вечером Дмитрий поинтересовался:

– Сговорился с Соней?

Я молча кивнул и улыбнулся. Сестра. У меня есть сестра – верная и понимающая. Вытащить бы ее из пропасти. Но как сделать это, когда сам находишься почти на дне?..

«Только не сейчас», – с тоской думал я, пробираясь через галдящую толпу. Поднос торговца сдобой больно ударил по руке, от запаха свежих булок тошнота сделалась еще сильнее, и я в отчаянии зашептал:

– Не сейчас. Успеть бы к Соне, рассказать ей о самой восхитительной минуте моей жизни.

Приближение приступа меж тем ощущалось все отчетливее. Кружилась голова, во рту явственно чувствовался горьковатый привкус. Мелькающие лица, кареты, даже унылые серые дома преображались; то увеличивались до громаднейших размеров, то превращались в крошечные голубые и зеленые точки. Еще немного – и небо окрасится малиново-морозным цветом, и фантастический мрачный Петербург исчезнет в молочных облаках. А когда они рассеются, десятки белых ангелов и черных бесенят сойдутся в жестокой борьбе, и засверкают молнии, ежесекундно превращающиеся в пестрые ленты радуги…

Надобно отметить, что картины, предшествующие припадку, являются очень разными, но всегда – яркими, восхитительными. Душа до краев наполняется чем-то важным и главным. Ради этого можно, без сомнений, стерпеть и черный колодец беспамятства, и синяки, и два-три дня слабости, сквернейшего настроения, неимоверной щемящей тревоги.

– Не сейчас, – как заклинание твердил я, высматривая в тумане начинающегося бреда изъеденную ржавчиной ручку на двери Сониного дома. – Что она увидит? Судороги, пену изо рта. Падучая ее испугает. Только бы не сейчас!

Сидящая во мне болезнь вдруг притихла, туман рассеялся, безжалостно проявляя весь смрад доходного дома. Заливается слезами в коридоре чумазый малыш, и вот уже простоволосая баба с болезненно румяными щеками, оторвавшись от таза с бельем, охаживает его мокрой тряпкой. И чадит не желающий разгораться самовар, а повеселевший в трактире мещанин затягивает песню.

– Соня, свершилось! – Я отворил наконец нужную дверь. – Свершилось! То была восхитительнейшая минута моей жизни.

Бледное личико тотчас же засветилось радостью.

– Слава Господу!

Устроившись у окна, я приступил к рассказу.

Работа над романом «Бедные люди» наконец кончена. Позавчера, нервничая неимоверно и то и дело покручивая усы, я вручил рукопись Григоровичу. Тот пошел к Некрасову, и они решились прочитать листов десять романа – так сказать, на пробу-с. А потом собрались прочитать еще десять, и еще…

– От волнений и переживаний я до четырех часов прохаживался по улицам. А вернувшись к себе, неожиданнейшим образом задремал. Просыпаюсь, в моей комнате – они. Говорят: «Чего это вы, сударь, спать изволите-с, когда такой дивный роман вами написан?» И ну меня хвалить, ну поздравлять. – От избытка вновь переполнившей меня радости я задохнулся, закашлялся. А отдышавшись, продолжил: – Утром повели меня к Белинскому. И, Сонечка, представить вы даже не сможете, и мне тоже в самых дерзновенных мечтаниях не представлялось, как высоко оценил он мой труд. Сказал даже, что дальше Гоголя я пошел. И сразу понятно стало, что…

– Что? Что вам открылось, Федор Михайлович?

<< 1 2 3 4 5 6 ... 12 >>
На страницу:
2 из 12