Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Мальчики + девочки =

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я давно заметил, как начнешь думать, то можешь придумать, чего хочешь. Оправдать – спокойно оправдаешь. Себя, допустим. Обвинить кого – проще нету. Маня тоже злилась на Чечевицына за перехват клиента. Но мы свои. А козлина чужой. Вот в чем и дело: свой и чужой. И не говорите мне, что люди и положения равны. Никогда не равны.

Я вижу, то есть не вижу, но словно бы вижу, как мысли сами собой складываются в цепочку. И получается, что ты не только хозяин над мыслями, но и над тем, про что они. Не всегда, правда. Иногда мысли сами берут верх и делают с тобой, что хотят. Когда Соньку, съежившуюся, затихшую, толстозадый дядька-врач со «скорой» взял на руки и понес вниз по лестнице, а я стоял и смотрел сверху, то я вдруг представил, что из этих рук она уже не встанет живой, а опустят ее на какой-нибудь холодный стол, и я никогда больше не услышу ее картавого говорка, так у меня аж челюсти свело. А всех делов-то – мысль. Ничего кроме.

Я не хотел вспоминать. Не знаю, зачем вспомнил.

Он держал ее в руках. А я держал себя в руках. Слова одни, смысл разный.

Мы все тут одни, а смысл разный.

Короче, чужой так легко у меня не отделается.

Красный. Вперед.

* * *

Неудача преследовала, мать ее. Неужто за неделю утерял квалификацию! Ерунда, ничего я не утерял. Бывает везуха и невезуха.

– Сколько у него? – спросил я Катьку.

– Всего? Семьсот двадцать плюс зеленая бумажка.

– А у тебя?

– Немного пока, восемьсот. А у тебя?

На Катькин вопрос я не ответил. Чего отвечать, если она и так все видит. Слежкой могла б заняться между делом. Значит, у него даже больше, чем у нее.

Зимой смеркается рано. К четырем начали зажигаться огни. Козел Генка продолжал бодать машинки, а везуха и его оставила. Он прогорал. И я прогорал. Не прогорай я, может, у меня было б другое настроение, и я отпустил бы его без наказания.

Раньше мы заработанное складывали в общий котел и делили поровну. Хвощ сказал, что это у нас ошметок социализма и пора с этим кончать. Непонятно, но мы поняли. Хвощ еще сказал про партнерство и конкуренцию в одном флаконе. Так что каждый теперь работал на себя, а лишний конкурент никому не требовался.

Генка ждал темноты, чтобы по-трусливому слинять. И я ждал, зная, что он захочет слинять, первое, и второе, что в темноте наказать его будет легче, без лишних посторонних глаз и всхлипов: ай, мальчики, что вы делаете!..

Он ушел в подземный переход возле «Армении» одним неуловимым движением. Метнулся – и нет его. Катька коротко свистнула, я услышал и крикнул своим: за мной. Надо бы крикнуть: за ней. Но убей меня Бог, если б я смог такое выкрикнуть. Я был и остаюсь вожаком. Не мне за девчонками бегать. Эти несколько секунд мы потеряли. Пока я топтался на месте, не видя, как и куда он скрылся, а Катька, видя и головой мотнув, куда, ждала моего крика-приказа, он, выиграв эти же несколько секунд, исчез, и было неизвестно, в каком из двух ответвлений, побежал ли напрямую, чтоб выскочить на другой стороне Тверской либо еще дальше, то есть ближе к Страстному бульвару, где четыре выхода, или налево, чтоб выскочить у памятника Пушкину, либо у «Известий», либо у магазина «Бенеттон». Семь выходов, семь вариантов – чересчур для четырех человек, даже если преследовать беглеца в разных направлениях поодиночке. Ничего не оставалось, как положиться на интуицию.

– Чечевица?.. – спросил я у него на бегу как у самого такого.

Он без звука выбросил правую руку, показав направление.

Мы бросились к Страстному.

Не было никакой гарантии, что малый бросился туда же. Я на его месте постарался бы уйти от погони по многолюдной Тверской. В ту или противоположную сторону. Но под черепушку чужому не залезешь, тем более на расстоянии. Тем более окрестности ему не известны, как нам. То есть по логике действовать он не мог. А значит, пустил в ход ту же интуицию. Как одна интуиция взаимодействует с другой, хрен знает. Сталкиваясь, уничтожаются, или, наоборот, начинают позванивать, как Катькин голосок, похожий на материн хрусталь и сосульки на «Армении», так и так получается, что побег и преследование взаимодействуют на уровне, какой на трезвую голову не ухватить. А правда, что-то есть у этой охоты от хряпнутого пивка или винца. Такое свечение внутри и одновременно озверение. Идешь на автопилоте, и боишься потерять курс, и ждешь, что вот-вот все разрешится к твоему ликованию. Или наоборот.

В несколько прыжков мы одолели ступени, но не в сторону кинотеатра «Пушкинский», а в сторону «Нового времени», не знаю, какое такое новое время имелось в виду, вывеска долго висела, потом ее сняли, и кинулись к бульвару. Эх, Джека бы сюда! Вот у кого был нюх. Сколько раз он выводил меня куда нужно, и выручал там, где без него хана. Но Джека два месяца как застрелил мент в моем подъезде, где, я считал, мы уже спасены. Этот глиста придрался, что пес без намордника. Но Джек всю жизнь без намордника, потому что умен и учен, не в пример глисте, а жизни его было всего ничего, три года. Да, он имел грозный вид, но послушен, как дитенок, потому что знал команды. Мои, ясно, не чьи-то. На чьи-то ноль внимания. Так воспитан. Хотел бы я посмотреть на пса, который слушался всякого, а не хозяина. Это всякий мог ему приказать что угодно, а он выполняй. Так у людей. У ментов тех же. Своих извилин недостает, заучат два-три приказа и хватают, согласно им, население, лучше то, какое кажется им мелким и бессловесным. Я гулял с Джеком, где обычно, возле «Павлика Морозова». Там и другие с собаками гуляли. Но в тот день никого, мы одни. И вдруг заявляется этот урод, похожий на глисту. Мне сразу не понравилась его вихляющая походка. Шлеп-шлеп в нашу сторону и гнусавым голоском: почему без намордника, гы-ы? Подумал бы, если б было чем: в парке ни-ко-го, кому Джек может угрожать, в наморднике он или без. Я говорю: пес со мной, я за него отвечаю. А он: а за тебя кто ответит, шкет сопливый? Словечко сопливый меня здорово разозлило. А он еще добавил про родителей, мол, где они, веди давай к ним штраф платить, гы-ы. Я и замолк. А он, гад, наоборот, разговорчивый попался. Допрос устроил, ответов требует, но я уже как в рот воды набрал. Со мной бывает. Нападет молчун – никто мне рта не раздерет. Я не знаю, что было б, если б кто разодрал. Или я сам открыл, что б тогда оттуда полилось, какая вонь и грязь. Или кровянка. Такое бешенство нападает, что сладу с собой нет. А Джек же ж все чувствует. И в эту минуту почувствовал, как никакой человек не сумел бы почувствовать. Возьми да зарычи. Негромко так. Сдержанно. Про себя. Для умного знак: отойди и не пахни. А этот глиста как загундосит: что-о-о, еще рычать на меня, при исполнении!.. Это собаке. Пусть собака особо вникнет, что он при исполнении. Ну не долбаный? Я стою, как каменный, с родителями и со всем, чего он успел нагородить. А Джек уже рычит вовсю. Я понимаю, что лучший выход – драть со всех ног, и немедля, пока дело не запахло жареным. От пидора же этого чего угодно можно ждать. А в ответ – от меня и моей собаки. Я имею в виду, наших ответных мер. А с места сдвинуться не могу. Встал и точка. И тут Джек тихонечко так зубами потянул за штанину: мол, двигаем отсюда, Вов. И меня отпустило, и мы с Джеком побежали. Но как их учили, ментов: если цель бежит, пали в нее. То есть сперва в воздух, потом в нее. Он и давай палить. Преследует и палит. Палит и преследует. Дали им, террористам, в руки боевое оружие, мирное население пугать, а бандитов они сами пугаются. Мы бежим, и я только пса уговариваю: Джек, рядом! Потому, если он обернется и, не дай бог, прыгнет, менту не сдобровать. Пули в собаку или в себя я отчего-то не опасался, а за жизнь мента поганого опасался, дурак. Скажи я фас, Джек бы его растерзал в два счета, потом ищи свищи мою собачку и меня. Зато собачка была бы жива. Но я не сказал. Пересекли мы с Джеком в два счета Конюшковскую, взбежали на взгорок, а там наш дом. Мне показалось, что гад отстал. Я, в общем, спокойно открываю дверь в подъезд, отдыхиваюсь во тьме, у нас же ж никогда лампочка в подъезде не горит, а Джек вдруг такой странный звук издает, ультразвук, скорей. И дальше, как в кино, все медленно-медленно. Я оборачиваюсь. Прямоугольник света. То есть дверь распахнута, и свет с улицы, и в прямоугольнике длинная черная тень. Щелчок. И Джек падает. И струйка темная из него потекла. И все. Больше его нет. Все.

Не хочу думать и вспоминать об этом. Да мне и не надо. Потому что я никогда не забываю. Все четыре месяца помню, каждый день и каждую ночь. Ночь, поскольку сон один и тот же снится, как мой золотистый Джек жив, я просыпаюсь от радости, ищу его рукой на тахте, он же всегда со мной спал. А его нет. И я вытираю рукавом рубашки мокрое лицо. От пота ночного. И все помню и ничего не забываю.

Дымы отовсюду ползут в небо, вьются, играют, как бесы. С чего-то поднял глаза кверху и заметил, хотя ваще-то не до неба. Наш интерес не наверху, а внизу. Мы сами – собаки-ищейки в городе, где нельзя взять след, потому что затоптаны все следы и потому что наши пра– и пра– не были натасканы на поиск, как пра-, пра– и пра– Джека. Наши тоже были натасканы, но на другое. Я ж говорю, охота шла всегда. И идет. У людей малиновым вареньем намазанная, с сюськами-масюськами, как Чечевицын говорит. У зверей не намазано. У них по-честному, по-зверски, по инстинкту. У нас по-подлому, по-людски, с подсказкой ума.

Я, люди, такой же, как вы. Не хуже и не лучше. И я ищу Генку, чтобы набить ему морду.

И я найду мента, который убил мою собаку, чтобы убить его.

* * *

Мы спим с нашими девчонками.

И Катька притащилась со мной ко мне домой, чтобы спать.

Интересно: снаружи холод, щеки обмерзли, а внутри жарит. Шарф потерял. Молния на куртке разошлась. С ботинок грязи натекло.

Катька взяла тряпку, вытерла. Маня никогда не вытрет.

Тряпка лежала для лап Джека. Так и осталась. Ему я лапы вытирал. Себе нет.

Сонька еще в больнице, полная красота. Но мы занимаемся этим и при Соньке. Запрем Соньку в другой комнате, и порядок. Скажем сидеть и делать уроки. Сидит и делает. Или кукле Сонечке наряды шьет. Когда теть Тома лысая подарила, Сонька ее своим именем назвала. Но не Сонька и даже не Соня, а Сонечка. Может, что ее так не зовут. Обожает переодевать Сонечку. Часами сидит, примеривает, перемеривает, что запертая, что нет, послушная. А что, может, метод? Надо другим родителям сказать. Пусть попробуют. Хотя попробовали бы меня запереть, а сами этим заняться!

Я Соньке не родитель. Я вместо. Я с ней и грубым бываю. Тогда она плачет. А у меня скребет. А бывает, не скребет. Я понимаю, она мала еще. Ей без матери хуже, чем мне. Но у меня свои дела. Не могу я с ней с утра до вечера тютькаться. А то подойдет, прижмется. По волосам погладишь, за это все стерпит. В больнице не гладил. При других стыдно. И она отдельно, стесняется. Как взрослая. Доктор сказал, через три дня выпишут.

Я могу думать о чем угодно перед этим. И во время тоже. Катька сопит, глаза закатывает. Кино насмотрелась. А то у матери научилась. А мне лишь сперва было не по себе, теперь нормально. Когда мы вдвоем, она зовет меня Вовка-морковка. Назвала один раз при всех. Заработала щелбанов. Пусть скажет спасибо, что одних щелбанов. Про морковку первый раз сказала, когда заставила трусы снять. Хихикает и тычет пальцем мне в низ живота: морковка, морковка! Я глянул: правда, вырос, как морковка. Я уже не дитя, знал, что морковкой делают. Но что интересно, стоит ей теперь сказать морковка – я раз и готов. Вот опять – мысль, и от мысли заводишься. Какая мысль – не мысль даже, а слово.

Я с Катькой, Чечевица с Маней. Мы у меня, они у Мани. Маня и тут как мужик, а Чечевица как девчонка. Смеху! Иной раз меняемся.

У Мани папаша сторожит гараж. Сутки в гараже, двое дома. Дома хлещет водяру, в гараже отсыпается. И мамаша такая же. Не работает, по помойкам шастает, собирает и приносит, включая еду. У Мани есть еще сестры старшие. Одна замуж вышла в Подмосковье. Вторая уехала в Египет по турпутевке и пропала. Домой не возвращается. Писем не пишет. Непонятно. Маня говорит, она там в каком-то бизнесе. Может, и в бизнесе. Маня про морковку не знает. Пару раз хотел сказать. Чтоб посмотреть, будет тот же эффект или нет. Нарочно снял раз трусы и показал. Но Маня совсем тупая. Или я тупой. Возимся, как положено, а в чем разница, не знаю, как объяснить. Я имею в виду, между ней и Катькой.

Чечевица как-то предложил всем вчетвером заняться этим. Журналы иностранные приволок, где картинки, переводил, что под картинками написано, мы ржали, как лошади, а он целиком на английский перешел, тогда уж мы по полной оторвались.

А предложение не прошло. Может, еще пройдет. Жизнь большая, все впереди.

Между прочим, Катька первая начала. Вов, говорит, Вов, а давай, говорит, Вов, я тебя приласкаю. Я хмыкнул, а у самого внутри все упало. Сначала упало, потом загорелось.

Катька как капуста. Ботинки, носки, треники, рейтузы, колготки, штаны. Сколько они на себя напяливают, жуть. Пока снимет все, замерзнешь ждать. Я натянул одеяло под самый нос, лежу, гляжу, дрожу. Сначала мы отворачивались. Мы от них, они от нас. Делали вид, что нам не интересно. По-тихому подглядывали. Как у них устроено и как у нас. Больше не отворачиваемся. Она лезет ко мне под одеяло, холодная, как лягушка. А через пять минут оба, как пирожки горячие. Иногда она сразу после этого домой бежит, иногда остается. Тогда едим чего-нибудь из холодильника, смотрим телек, можем в картишки перекинуться. Не уроки же совместно любовникам делать. Это Катька сказала, что мы любовники. Я чуть в аут не выпал. Любовники. Мы. С тобой обхохочешься, подруга. Мы партнеры. Партнеры и соперники. А это необходимость. Так устроено. Лучше, чем самому себя, когда девчонка тебя.

Катька умеет, потому что ее мать проститутка. Я не ругаюсь. Это официально. Ну, может, не официально. А может, и официально. Точно не знаю. Знаю, что не по улице ходит, а работает по вызову. Одну, которая на улице, я часто вижу. Возле памятника Шаляпину ошивается на углу Садового. Знакомая бомжиха говорит, она самая старая проститутка города Москвы. Типа звания. Бокастая, животастая, как бочка. Круглый год ходит в красном клифте и кожаной юбке выше колен, из-под которой ноги-бутылки торчат. Стрижена почти под ноль, остатки крашены в белый цвет, а челка, торчком, в черный. Примочка такая. Физиономия – чистый крокодил. И кожа крокодилья. Но сам видел, машины останавливаются, сажают ее и увозят. Надо же, на такое чудище, а все равно любители находятся. А Катькиной мамашке звонят, она сама садится в свой «пежо» и едет, Катька рассказывала. Дома не принимает. Говорит, дом есть дом, семья есть семья. То есть они с Катькой семья, потому как отца у них отродясь не водилось. То есть ясно, что без отца Катька не могла родиться. Но в доме ни фото, ничего. А мамашкиных много. Я поначалу увидал ее на фото, а уж после так. Так она еще лучше. Пожилая, но все равно красивая, со старухой у памятника Шаляпину никакого сравнения. Лицо бело-розовое, как зефирина. Глаза голубые, небо в них плавает. И вся как кувшинчик с ручками. Ходит, покачиваясь, и Катьку то и дело целует. Вова, говорит, защищай Катю, Вова, никому в обиду ее не давай. Катька от поцелуев морщится, а это место, где мать целовала, берет и вытирает. У них отношения: мать подлизывается, Катька командует. Катька говорит, они с матерью антагонисты. Не понял. Но когда фото мамашки разглядывал, Катька рот кривила и сплевывала прямо на чистый пол. Я понимаю, у меня пол грязный, а тут же все вылизано. Это ее Маня научила плеваться. Катька сказала, что и деньги пошла зарабатывать, чтоб свои были, у матери не брать. Хотя та готова в молоке ее купать и сливками смазывать. Показала наряды, какие мать напокупала, а она нарочно ничего этого женского не носит, а носит пацанье. Мне ихние наряды по фигу, и отношения по фигу. Но интересно. Катька на мать нисколько не похожа. Ни кожи, ни рожи, как любит говорить теть Тома злыдня. В отца, должно, пошла, которого не было. Рыжая, конопатая, убила дедушку лопатою. Дразнилка школьная. Может, жаловалась на кого в школе, вот мать и просила защитить. Но навряд ли. Скорей, так сказала, просто чтоб что-то сказать. Взрослые часто, я заметил, говорят, чтоб что-то сказать. Неясно, зачем.

* * *

Мы с Катькой в одном классе, дружбаны. У нас редко мальчишки с девчонками дружат. Влюбляются, да. А дружат, нет. Я этим влюбленным щелбаны ежедневно раздаю. Кто сопли распускает, кто кривляется, из себя меня корежит. До этого года редко было. Ну, один кто-то за кем-то бегал. Ну, два. А в этом году как зараза. Началось с одной парочки и пошло-поехало. Глазки туманные, вздохи-выдохи, походочка умереть-заснуть, несет, как от козлов. Я ж говорю, заболели. Мы с Катькой со смеху мрем. Мы-то уж все прошли и смотрим на них сверху вниз как опытные: ну-ну, ребятишечки, учитесь, познавайте жизнь, не из учебников, а как она есть, настоящая. А учителя, те же тоже запах чуют. Слониха наша, классная, химичка, Вер Пална, сдуру принялась объяснять нам, какие химические реакции лежат в основе, ну, этого. На минуту перепутала химию с половухой. Говорили, что с нового года введут половое воспитание. Не ввели. Специалиста не нашли, или планы изменились. Видать, заместо Слониха и ринулась в бой. Слониха – чудила. Ее все касается. Где бы что бы – везде сунется. Во-первых, она солдатская мать. Движение такое. Притом, что я не слыхал, чтоб лично у нее были дети, солдаты там или не солдаты. Во-вторых, таскается на какие-то встречи с такими же чокнутыми на этом, как его, либерализме. Явится на урок, сияя, и, задыхаясь: это не обмен мнениями, нет, это, это, это бусы из жемчуга, где каждый нанизывает свою жемчужину на общую нить. Изложит эту чушь и глядит по привычке не на нас, а в окно. А в глазах мокро от возбуждения. Противно. У нас-то глаза сухие. А когда сухие, замечаешь все. Когда мокрые – ничего. Мы, каждый, занимаемся своими делами, а она продолжает. Она еще, кроме прочего, стихи пишет. И вот читает, вот читает. Это на уроке химии! Счас вспомню. Я не знаю, не знаю, не знаю покоя, рассказать вам, спокойным, что это такое… Ну, можно один раз сказать: я не знаю. Ну, два. Но три! Можно подумать, у нее в запасе всего два-три слова и есть. И опять в окошко смотрит. У нее астма. И, может, она на волю рвется из душного класса, как птица. Слониха – птица. Уписаться можно. Но все равно у нее в запасе больше слов, чем, допустим, у историка Владлен Прохорыча, погоняло – Прохаря. Он военрук. Историк по совместительству. И вся история у него в ряды построена. Как в армии. Выступает феодальный строй, за ним крепостной, за крепостным еще какой-то, а в конце славные ряды коммунизма сменяются дикими рядами капитализма, но каждый раз, согласно историческому закону, побеждают революционные массы, и они опять скоро выйдут на арену истории и опять победят, обещает Прохаря. Если я чего-то не путаю. У меня что по истории, что по химии твердые трояки. Твердые, потому что ниже тройки у нас не ставят, иначе у учителей неприятности. А так, наверно, были б двойки. Мне нравится Прохаря. С животиком, но крепенький, кроссы бегает и обожает боксировать. Рассказывает урок – и раз, хук с правой. Продолжает – раз, хук с левой. Поневоле запоминаешь. Например, как наш царь Петр велел нашим боярам сбрить бороды и прорубил окно в Европу. Где, забыл. Надо спросить. Или как Россия подряд била турок, французов, поляков, немцев, австрияков. Ну и правильно. Они к нам через окно, а мы их взад коленом. Я поднял руку и задал вопрос, в том смысле, что на кой нам это окно, нельзя его обратно заколотить? Прохаря любит, когда задают вопросы. Он говорит: активный урок. А мы когда спрашиваем, тогда он не успевает спрашивать, что нам и надо. В тот раз чуть не обниматься полез. Настолько ему понравилось, что я спросил. Вова, говорит, запомни, Вова, и вы все запомните, и так обвел руками класс, мы еще заколотим это окно, и все опять будут бояться нас, как прежде. И – хук справа. В воздух. Катька встает и невинно так интересуется, зачем, мол, нужно, чтоб нас боялись? Сиди она рядом со мной, я б дал ей в лобешник за глупость. Но мы тогда поругались, и она от меня отсела. И тут звонок зазвенел на перемену. Девчонки часто разводят ля-ля на ненужные темы. Несерьезный народ. Что Слониха и Прохаря в контрах, ежу понятно. Солдатские матери против Прохарей по определению, говорит Маркуша. Но у Прохарей и с Маркушей разногласия. А у меня у Маркуши у единственного четверка. Я хорошо считаю и строю геометрические фигуры как родные. Уже по одному по этому я не могу не быть на стороне Маркуши. Он говорит, у меня развито полушарие, которое отвечает за математику, а за историю нет. Но, говорит он, у Прохарей то, которое за историю, не развито точно так же, как за математику. Смех. А он продолжает: неудивительно, что ты не любишь истории, хотя и жаль, пригодилось бы. Беседы эти со мной Маркуша ведет не на уроке, а когда идем домой. Мы совпадаем по дороге. И иногда по времени. Я чувствую, мне хотелось бы, чтоб совпадали по всему. Но он держит меня на расстоянии. И я это чувствую. Маркуша – Марк Наумыч, у него погоняло по имени. Умный, как не знаю кто. И никто так не позволяет себе разговаривать с учеником, как он. Не притворяться и не врать, я имею в виду, не делать вид, как все делают, и никогда, чтобы просто что-то сказать. И здесь я здорово путаюсь. Как могут нравиться два противоположных человека? Один нравится за силу. Второй – за ум. Притом у историка все элементарно. А у математика, как ни странно, наоборот. Я однажды взял и прямо спросил Маркушу, в чем дело. Маркуша пожамкал толстыми губами, как обычно жамкает, когда думает, поэтому он такой медленный, а не скорый, и говорит: математика, брат, сродни, брат, поэзии. И тем окончательно меня запутал. Поэзия – у Слонихи. Я не знаю, не знаю, не знаю покоя… Или он пошутил? Он любит шуткануть. И не всегда поймешь, когда шутка, а когда нет. Да, сложна жизнь.

Мы пошамали с Катькой, и Катька прозвенела своим колокольчиком:

– А кто у вас готовит?

Это вызвало у меня тихий приступ веселья. Кто-кто, дед Пихто. Кто может готовить в доме, где парень и маленькая девочка?

– А эта твоя теть Тома? – спросила Катька.

Мое веселье зашкалило. Лысая теть Тома, наша опекунша, брала нашу пенсию за маму и выдавливала, как из тюбика пасту, по чуть-чуть, чтоб нам не сдохнуть с голоду. Я не сомневался, что она и опекунство оформила из жадности. Мы были ей никто. И она нам никто. Она знать нас не хотела, когда мать была жива. Никогда у нас и не появлялась. Зато отца, когда был жив, то и дело к себе вызывала, после чего тот возвращался выпивши. Так-то он не пил. Я на самом деле понятия не имею, что там у них было, потому что мама всегда дверь закрывала, когда они с папой выясняли отношения. Теть Тома сама собой отсохла, как папа попал под машину, а мама тогда ходила с животом, Сонька-то родилась уже без папы. И присохла, едва мы остались одни. К папиному с мамой наследству присохла, ежу ясно. Квартира, то-се. Всегда ходит и поглаживает наши вещи. С чего б ей поглаживать, если не держать в уме приватизацию или как там? Не дождется. Она так и так старше, потому помрет раньше. А мне как восемнадцать исполнится, сразу все на себя оформляю, только она чего и видела. Сонька, дурочка, один раз, совсем малая была, потянула за косынку, которую она носит заместо шляпки, не снимая, по сезонам только меняет, летом простую, зимой шерстяную, косынка-то и слети, а там сплошь плешь. Теть Тома зеленая стала, как лягушка, и объясняет, что это на нервной почве, мол, когда вашего папу из-под машины извлекли. Думает, нам дело есть до ее нервной почвы. У нас своя нервная, мы же с ней никому не навязываемся.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5

Другие аудиокниги автора Ольга Андреевна Кучкина