Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Сестра моя – смерть

Год написания книги
2008
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
11 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Наверное, разумнее всего было поверить таксисту, заплатить ему за беспокойство и несостоявшийся вызов, вернуться домой. Очевидно, меня кто-то разыграл: нет никаких похорон, как нет и улицы Февральской. Да в самом деле, разве существуют улицы с таким названием? Улицы называют в честь кого-то или в честь чего-то, а что такого исторически важного произошло в феврале? Ну конечно, это просто глупый розыгрыш.

– Такая улица должна быть, – из какого-то непонятного мне самой упрямства сказала я. – Вот, у меня записано четко и ясно: Февральская, тридцать семь. – Я протянула водителю блокнот, где вчера записала адрес. – Просто тридцать семь, без квартиры, значит, это частный сектор.

– Тогда ищите сами. – Он перебросил мне карту. – Только поскорее.

Поскорее не получилось: в картах и схемах я разбираюсь плохо, с детства не переносила географию. И все же мне удалось ее отыскать, улицу Февральскую, правда, находилась она в такой дали, что я засомневалась, согласится ли туда поехать водитель.

К счастью, водитель согласился, хоть и без особого энтузиазма, и мы наконец сдвинулись с места. Времени уже полдвенадцатого, на похороны опаздывать неудобно, успеем ли? Надо было выйти из дому пораньше, но кто знал, что с этой Февральской возникнут такие проблемы?

Всю дорогу я пыталась сосредоточиться на предстоящем мероприятии, настроение у меня сегодня было почему-то совсем не похоронное, не то что вчера. Не понимаю, зачем я поехала? Я ведь даже не знаю, кто умер.

Женщина, которая звонила вчера, говорила: «Приходи проститься с моей девочкой». «Моя девочка» меня покоробила, потому что именно так назвал отец убитую Аристову – свою скороспелую до неприличия любовь – буквально за час до этого. Скорее всего, эта «девочка» – моя ровесница, потому что женщина – ее мать – говорила мне «доченька», так трогательно говорила. Меня сто лет не называли доченькой, а отец… Потому-то я и решила поехать.

Но кто это может быть? Моя одноклассница? Однокурсница? Когда-то у меня было много друзей. Но я так давно ни с кем не виделась. В чем-то это хорошо: я отвыкла от них, разлюбила, ничья смерть теперь не вызовет жестокой боли – боли я боюсь, болью я и так наполнена до основания. Я не хочу новой боли!

И все-таки кто же это?

Я стала перебирать всех своих бывших подруг. Вика Сливко? Она вполне могла разбиться на мотоцикле. В детстве мы с ней жили в одном дворе, в том самом, где тир, и активно дружили до восьмого класса, пока у нее не появилась эта дурацкая страсть – мотогонки. Она гоняла по двору на своем мотоцикле, без шлема, и ужасно вдруг загордилась. К десятому классу интересы наши разошлись окончательно. Вику мне было бы жалко меньше всех. Да, лучше бы Вика. Или Олька Самойлова. С ней мы всю школу просидели за одной партой, и все думали, что между нами смерть какая дружба, но только это была одна видимость: друг дружку мы не очень-то жаловали. Олька с год назад вышла замуж, могла умереть во время родов, такое ведь иногда случается. Только бы это не…

Нет, я хоть и давно от всех отошла, но не всех разлюбила. Сима. С ней мы поссорились, разругались в пух и прах, но… Мне всегда ее не хватало, я ужасно скучала по ней, мы ведь дружили лет с трех. Только бы не она! Мне будет больно, очень больно! Только бы не она.

А ведь это вполне вероятно, что именно Сима. У нее что-то было не так с легкими, кажется, даже чуть ли не туберкулез. Я ее столько лет не видела! Боже мой, это точно она!

Нет, нет, это Вика. Симу вылечили – туберкулез не такая болезнь, чтобы в наше время человек в двадцать лет умер. Если есть средства… Средств у Карташовых нет, всегда они жили бедно… Ну вот, они потому и на Февральскую, забытую богом улицу, переехали, чтобы средства добыть: поменяли свою квартиру с доплатой. И вылечили Симу.

Если они переехали на Февральскую… Если я еду на Февральскую к Симе… Боль моя будет страшной – на Февральской ведь похороны.

Это не Сима, не Сима! Это кто-нибудь из моих одногруппников. Или Вика. Не надо себя накручивать раньше времени – может, все еще обойдется.

Я посмотрела в окно – мы въехали уже в частный сектор, – потом на часы – без пяти двенадцать: успеем. Грязные, узкие переулки, какие-то кособокие дома, черные, нищие. А вот и Февральская! Пожалуй, самая худшая улица в этом худшем из районов. Наверное, зимой, в холода, здесь особенно жутко.

Автобус устаревшей конструкции – ПАЗ, траурная ленточка развевается на ветру, грузовик с открытым кузовом – дом тридцать семь. Но я не опоздала, не опоздала – грузовик пустой, и народу не видно. Кто же все-таки умер?

Я расплатилась с водителем и вышла из машины. У деревянного забора на каком-то обрубке вроде пенька сидел мужчина в черном костюме и плакал навзрыд. Лицо он закрыл руками – я не смогла понять, кто он такой. Муж Ольки? Брат Вики? Кто-нибудь из моих одногруппников? Или кто-то совсем незнакомый? У Симы нет брата, а как сложилась ее личная жизнь, я не знаю.

Я не стала к нему подходить, открыла калитку и шагнула через порог.

Двор был большой, но неуютный и мрачный. По правую сторону шли какие-то помещения вроде сараев – оттуда доносились страшные звуки: что-то живое, насильно запертое, билось, вздыхало, пыхтело и постанывало. Возле сараев громоздилась куча потемневших опилок – неопрятная куча. Посередине двора стояла будка, но собаки я не увидела. У крыльца толпился народ – странные люди, из какого-то другого, чужого мне мира: толстые, коротенькие женщины, все, как одна, до уродливости грудастые, неказистые низкорослые мужчины в костюмах и почему-то в резиновых сапогах. Все они были пожилые, ни одного моего ровесника.

Мне стало ясно: попала я сюда по ошибке, никто из моих знакомых ни жить, ни умереть в этом доме не мог. Надо уходить, пока эти люди не обратили на меня внимания.

Я стала медленно отходить к калитке, следя за толпой у крыльца, но налетела на какое-то ведро – раздался жуткий грохот. Толпа всколыхнулась, развернулась и в упор уставилась на меня. Конечно, теперь уйти было невозможно. Я двинулась к дому, независимой походкой вошла на крыльцо, делая вид, что меня нисколько не смущают эти брейгелевские уродцы, открыла дверь и оказалась в темных бревенчатых сенях. Пахло пылью и еще чем-то неприятным. Светлым пятном выделялась прислоненная к стене крышка гроба. Я нащупала ручку двери в жилое помещение, потянула на себя, вошла – назад пути все равно не было.

Большая, залитая светом комната была набита народом. Все они суетливо и как-то неуверенно передвигались, занятые непонятной мне деятельностью. Только группа музыкантов в потрепанных черных костюмах с инструментами на изготовку спокойно стояла у окна в скорбном ожидании. Мимо меня двое мужчин пронесли ковер, свернутый в трубку, я посторонилась, давая им дорогу. Женщина в углу что-то делала с венком, другая женщина, совсем старуха, растягивала в руках белое полотно.

Я не сразу увидела гроб. Он стоял в дальнем конце комнаты на трех деревянных стульях, составленных вместе, – белый гроб, густо закрытый тюлем. В изголовье гроба на табуретке сидела, ссутулившись, женщина. Лицо она закрыла руками и была чем-то неуловимо похожа на того плачущего мужчину, сидящего на деревянном обрубке у ворот. Очевидно, мать умершей, очевидно, та, которая звонила мне вчера. Меня она не видела, а я не могла, сколько ни силилась, рассмотреть лицо лежащей в гробу. Надо подойти поближе.

В комнате возникло какое-то новое шевеление, даже музыканты сдвинулись с места. Женщина у гроба вздрогнула, отняла от лица руки, сонным затуманенным взглядом огляделась вокруг. Взгляд ее остановился на мне и тут же прояснился, словно с него сорвали пелену. Она поднялась, улыбнулась, шагнула ко мне – я тоже сделала шаг ей навстречу.

– Доченька моя пришла! – воскликнула она в каком-то непонятном умилении, зарыдала и бросилась ко мне. Я не знала, что делать. Женщина, которую я видела первый раз в жизни, обнимала меня и крепко-крепко прижимала к груди. Мне было душно и жутко, а главное, я ничего не понимала. – Доченька, доченька, – причитала она сквозь рыдания, а я почувствовала, что сейчас упаду в обморок.

К гробу затеснились люди. Они что-то говорили – я не слышала что, наверное, пора было начинать похороны. Женщина все плакала и обнимала меня, не обращая на них внимания.

– Горе, горе какое! – заголосил кто-то сзади старушечьим голосом. – Девочка наша! Любушка наша! Что ж ты с собой наделала?

Любушка? Господи! Быть не может!

Я вырвалась из объятий женщины, бросилась к гробу, отдернула тюль. Черные жесткие волосы… Это была она! На посиневшее лицо наведен грубый румянец, губы ярко накрашены, глаза сильно подведены черным – в этой страшной размалеванной кукле узнать Любу было трудно, но это была она.

– Не надо, доченька, не тревожь ты ее, закрой. – Любина мать ласково, но настойчиво оттеснила меня от гроба и прикрыла дочь тюлем. – Как уж тебя Любушка любила! Как любила! Вот и не пережила…

Я в ужасе смотрела на нее. Я сошла с ума! Она сошла с ума! Весь мир сошел с ума!

– Да ведь я не виню тебя, что ты! – Женщина ласково погладила меня по руке. – Да ты и вправду не виновата, просто Любушка моя такая впечатлительная была и тебя любила больше жизни. Она столько намечтала себе… Мы обе намечтали. Как будем все друг друга любить, праздники отмечать вместе. Нам ничего и не нужно было, только это. А ты думала, она на твое место метит? Нет, доченька, нет. Все осталось бы по-прежнему, любви мы хотели, а больше ничего. Любушка, видно, не смогла тебе все хорошо объяснить, вот и вышло… Но я… – Женщина притянула меня к себе сильной рукой, зашептала на ухо: – Я милиции сказала, что она это дома. Поверили, так что не бойся, тебя не тронут. Я как пришла тогда, увидела, сразу все поняла: это она как в той статье из газеты сделала, в точности так. Вы, наверное, поссорились? А Любушка вспыльчивая – Любушка у меня больная. Расстроилась и наложила на себя руки.

– А вы разве… Вы приходили тогда? Вы видели?

– Приходила. Меня Люба позвала, по телефону позвонила, сказала: мама, приезжай скорее. Ну, я и поехала. Но разве я тогда знала, что она такое сделает? Я думала, праздник. Мы с ней так решили: ты с отдыха вернешься, и устроим праздник. А вот как все вышло. Любушка, Любушка, грешница моя великая! – Женщина снова заплакала.

– Зоя, родненькая, пора выносить. – Старуха, которая растягивала полотно, подошла к Любиной матери, обняла ее за плечи. – Пойдем, надо, проводим нашу Любушку.

– Да, да, пойдем, доченька. – Она взяла меня под руку и повела, почти волоком, к выходу. У двери я оглянулась: четверо мужчин поднимали гроб.

Мы вышли из комнаты, миновали сени, спустились с крыльца. В сарае завыло плененное животное. Мы дошли до ворот, все так же под руку. Вдруг створки разошлись в стороны, открылась улица. Возле автобуса толпился народ, музыканты подняли инструменты, собираясь заиграть по первому взмаху невидимой палочки невидимого дирижера. Взмахнул, заиграли, протяжно, тоскливо, фальшиво – дьявольский оркестр, собранный из чертей-неудачников, алкоголиков, не ставших виртуозами. Мы шли к машине – грузовику, кузов которого теперь был застелен пестрым старым ковром, обременен многочисленными венками из ядовито-ярких бумажных цветов, увенчан могильным крестом, – шли медленно и торжественно, сбиваясь на марш под музыку.

– Мы с тобой поедем в машине, возле Любушки, доченька.

Мы остановились возле грузовика, дожидаясь, когда внесут гроб. А оркестр все играл. Люди не садились в автобус. На деревянном обрубке у забора больше никто не сидел, не плакал. Он, этот мужчина, наверное, тоже поедет в машине возле Любы, как мы, ее самые близкие родственники.

Вот показались носильщики, гроб поплыл, чуть покачиваясь, в вышине. Зарыдала какая-то женщина – не Любина мать. К ней присоединилась другая, потом третья… Оркестр на секунду сделал паузу и грянул с новой силой, заглушая рыдания.

– Я не хотела заказывать оркестр, – зашептала мне на ухо Любина мать. – Любушка у нас ведь глухая была, музыку не слушала и не любила. Сестра настояла. Говорит, не по-людски без оркестра.

Гроб водрузили в кузов грузовика, помогли подняться нам с Любиной матерью. Мы сели прямо на пол, на ковер. Мужчины, который плакал, нигде не было видно. Машина медленно тронулась и поехала. Прямиком в ад.

– Здесь недалеко, – всхлипнув, сказала Любина мать, – мы живем почти рядом с кладбищем.

* * *

Кладбище было под стать Февральской улице – нищие могилы, большей частью неухоженные, без оград, никаких асфальтированных дорожек, сплошь земля и черная прошлогодняя трава. Оно совершенно не походило на то кладбище, где похоронена моя мама.

Машина доехала только до ворот, дальше гроб понесли на руках. Народ высыпал из автобуса, образовал стройную колонну, и мы двинулись под заунывные звуки оркестра.

А впрочем, я не могу поручиться за реальность того, что сейчас происходит. Возможно, таксист прав: Февральской улицы нет в нашем городе. И это значит… Возможно, права тетя Саша: Люба имела место быть только отчасти. Возможно, права была я: теперь ни за что нельзя поручиться, даже в самых простых вещах – выгляни в окно, и там окажется вовсе не то, чего ожидаешь. Возможно, я так и сделала: выглянула в окно и увидела кладбище, и нашу похоронную процессию, и этот оркестр. Белый гроб плывет над головами – ладья мертвой девственницы. Под ногами жирная черная грязь. Вот почему они все в сапогах. Разъезжаются ноги. Любина мать держит меня под руку крепко и ласкает сочувствием – в горе поддерживает, будто это мое горе, не ее. И плачет, и уговаривает:

– Поплачь, поплачь, доченька. Ей будет приятно, а тебе станет легче.

Я не хочу ее обманывать, а не обманывать не могу, ведь все, что сейчас происходит, – сплошной обман. Слишком черные кресты, слишком проржавевшие памятники, слишком неухоженные могилы, слишком фальшивит оркестр, слишком гротескно уродливы присутствующие – все здесь «слишком» для того, чтобы быть настоящим. И белый гроб. И много цветов, аляповато-искусственных. И эта женщина, Любина мать, утешающая меня, вместо того чтобы проклинать.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
11 из 12