Оценить:
 Рейтинг: 0

Сироты 305-й версты

Год написания книги
1911
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– О-у! – крикнул Сидорыч. – Бегу!.. Вишь, тятенькой кличет… Какой я ей тятенька!.. А любит, – проговорил старик, ласково улыбнулся мне и быстро задвигал плохо слушавшимися ногами к «шламбою».

Я принялся вместо Сидорыча доваривать уху, подкладывая в теплину хворостинки, пока мои ребятки, усиленно вглядываясь сквозь сероватый туман сгущающихся сумерок в поплавки, все еще долавливали не успевшую уснуть рыбешку. Скоро тяжело пропыхтел мимо нас длинный товарный поезд, гремя и визжа цепями, как будто передвигался целый острог. Стало уже почти совсем темно, когда поспела уха и ребятишки уселись кругом котелка, освещая его ярким пламенем подбрасываемого можжевельника. Мы с аппетитом принялись хлебать, когда в темноте неожиданно показалась высокая фигура Сидорыча; он был теперь без блузы, в одной рубахе, заправленной в широкие шаровары.

– Вот и я, значит, со службы пришел… Теперь уж я на свободе, – сказал он, – до утра на свободе.

– Присаживайся, – предложил я, – вот ложку бери.

– Нет, благодарствую… Что-то вот эти дни и на пищу не тянет.

– Что так? Нездоровится?

– Нет, этого, кажись, нет… Так уж… Как-то малость с порядку сбились… С хлопотами все… До кого ни доведись!.. Катена вон тоже ровно тень ходит… Что поделаешь!.. Бывает всяко… А что, ваше благородие, – неожиданно спросил Сидорыч, присаживаясь около меня опять на корточки и стараясь говорить как можно тише, – ежели теперь есть какой закон, ведь требуется его исполнять?

– Да, конечно… Смотря по тому… – начал было я, не понимая, к чему он ведет речь.

– Вот я и думаю: уж ежели закон – надо, значит, исполнять. Где закон, там уж строго. Вот у нас, бывало, по военному делу: беда строго, что ежели касательно закону! Или вот по путейскому делу: принял закон – держись крепко! Исполни закон, а там и живи уж, как бог тебе велит, располагайся, как, значит, желаешь.

– То есть как же это? – несколько недоумевая, спросил я.

Сидорыч снял картуз, посмотрел в его тулью, потом опять надел и, помолчав, сказал:

– Будем так примерно говорить: есть у меня на селе избенка, неважная избенка, прямо сказать – бобыльская, а все ж обернуться на первое время можно… Заколочена она у меня теперь… Ну, вот я и одумал. Пришел к нашим мужикам и говорю: «Вот, – говорю, – братцы, того гляди, начальство сообразится да и пропишет мне чистую… Куда я денусь? С сумой ходить ежели только». – «Зачем, – говорят, – с сумой? Зятя возьми к Катенке во двор да и хозяйствуй! Мы тебе на душку земли отрежем». – «А Абрамку ежели… можно взять?» – закинул я. «Что ж, – говорят, – и Абрамку можно… Абрамку мы знаем… Только, вишь ты, насчет Абрамки есть закон… Охлопаты-вай, а мы Абрамку примем»… Ну, думаю, коли так, надо всё охлопотать… Стал это я дознаваться: как и что… И в город съездил, и в волости побывал, и так, значит, насчет законов е разным умственным народом разговариваю. Смотрю, дело не малое… Купец у нас тут есть по соседству, больно охоч робят крестить, и к нему толкнулся… Ну, дознался обо всем… «Что ж, – говорю, – Абрамчук, обдумаем дело? а?» Стал я ему обсказывать, – как и что… Глянул на него, а он аки покойник… Молчит… Только мне да Катене так жалостливо улыбается… Так ничего и не сказал… Гляжу, по ночам не спит, все что-то лопочет… Книжку свою возьмет, – закон у него тоже свой такой есть, – все и смотрит, и смотрит в нее, а слезы так и бегут у него… Жалко мне его стало, признаться… Потом уж и говорит: «Я, – говорит, – дяденька, в губернию хочу проситься съездить… Там родители у меня похоронены… и все прочее такое… Я, – говорит, – тоже крепко любил своих-то: и отца, и мать любил, и братьев… Учитель у меня был, тоже помню и его…» – «Что ж, – говорю ему, – дело хорошее – родителей почитать и помнить… Н-да!.. Может, у тебя на душе-то и полегчает… Может, от них и указание тебе какое будет… невидимо… Это бывает!..» Вот и уехал…

Сидорыч опустился на траву, поднял колени, охватив их руками, уткнул в них голову и долго молчал: одолевала ли его усталость и он дремал или непосильная для его ума и непривычная задача налегла тяжелым грузом на его старый мозг?

Вдруг он поднял голову и проговорил, улыбаясь какой-то пришедшей ему в голову мысли:

– Чудной он, Абрамчук-то: как есть малое дите… Какие ему законы! А нельзя, вишь ты: по жизни везде закон… Сколько ни видел я всяких народов, где ни служил – везде закон: у одного свой закон, у другого – свой, у третьего – инакой, а все закон… В жизни ежели – от закона никуда не уйдешь. Какой ни то закон тебя настигнет!.. Только отец небесный, господь милосердный един! Законов много, а господь милосердный – все един! Так ли я, господин, говорю?

– Да, это верно, Илья Сидорыч, – поддержал я старика.

– Только у него, милосердного, и есть един закон – истинный! Эх, сироты, сироты! – заключил он, кряхтя и с трудом поднимаясь с земли. – Ну, прощайте! Пора и вам баиньки и мне на покой.

– А ты, Илья Сидорыч, должно быть, много всякого повидал на своем веку?

– Много, господин! С каким народом не жил, с каким разговоров не водил… Чего не переслушал, чего не перевидал – и-и-и! Счастливо оставаться, ваше благородие!

Через три дня мы собирались уехать на пароходе недели на две к знакомым. По поручению детей я должен был зайти к Сидорычу, чтобы захватить оставшиеся у него на сохранении наши рыболовные снасти. Накануне нашего отъезда, под вечер, я тихо подвигался к будке, наслаждаясь чудной картиной заката. Я прислушивался, не играет ли где Абрамчук. Мне так хотелось послушать именно теперь, в тишине этой чарующей вечерней зари, нежные мелодии его скромной, старой флейты. Но ее не было слышно. Я был уже около будки, когда в раскрытые настежь окна до меня донесся неторопливый, прерывистый разговор.

– Ну, и… потом-то он что ж?.. Да кто это он-то? – спрашивал Сидорыч.

– Это наш старый учитель, меламед[3 - Меламед – учитель в еврейской школе.]… очень старый, и самый ученый, и самый мудрый, – неторопливо отвечал Абрамчук чуть слышным голосом. – О, какой ученый, и мудрый, и строгий, и весь седой!.. Я плакал и ползал у его ногах и говорил, что я люблю бога, и его люблю, и мать, и отца, и старичка, и Катену люблю… и господина начальника дистанции. Я сирота, и я хотел любить… А он кричал на меня: «Уходи от меня, ты – скверный, ты – противный человек… Мы запишем тебя в книгу и будем говорить веем, что ты и скверный, и противный, и совсем нам чужой!.. И отец твой и мать твоя будут приходить к тебе каждую ночь и говорить, какой ты скверный, как ты противный им сын!..» И я опять ползал у его ногах, и опять плакал… А он все махал на меня руками, и страшно смотрел на меня, и кричал: «Уходи, уходи, ты – противный сын!.. Ты давно потерял свой закон…»

Я невольно замедлил шаги, не решаясь войти в эту минуту в будку. Абрамчук замолк… Вдруг послышался стук по столу, и резкий, пронзительный голос как-то истерически вызывающе выкрикнул:

– Ну и пущай… их всех!..

Вслед за этим дверь будки с шумом распахнулась настежь, и в ней показалась Катена с возбужденно бегавшими большими темными глазами и пылающими щеками. Заметив меня, она тотчас же испуганно скрылась в избу, громко захлопнув дверь.

Я подождал, но никто не выходил, и было тихо. Тогда я вошел сам в будку.

Сидорыч стоял у окна и усиленно сопел догоравшей трубкой. С одной стороны стола сидел Абрамчук, вытянув вперед свою деревяшку. Но что с ним сталось! Таким я его никогда еще не видывал. Весь какой-то желтовато-бледный, осунувшийся, сидел он, низко опустив свою черную кудрявую красивую голову. Тяжелые черные ресницы совсем закрывали его глаза. Это было что-то жалкое, беспомощное, как тяжелобольной ребенок. Я невольно быстро окинул комнату, ища Катену: она стояла около угла печи, прислонившись к ней закинутыми за спину руками, и вызывающим взглядом своих темных глаз недружелюбно окидывала всех нас. В этом взгляде одновременно светились и недоверие, и презрение, и злость: казалось, она находилась в последней степени того возбуждения, которое часто разрешается у женщин взрывом неудержимых рыданий.

Я поздоровался, но ни Катена, ни Абрамчук не ответили ни слова: последний только поднял чуть-чуть на меня глаза и посмотрел с мягкой улыбкой безнадежно и кругом виноватого человека, но не поднялся, как это он, по своей деликатности, всегда делал прежде, а продолжал сидеть, как расслабленный, опустив на колени руки. Один только Сидорыч приветливо закивал головой, предлагая мне присесть. Я отказался, объяснив, зачем я пришел, и спросил Абрамчука:

– Что ж, Абрамчук, или несчастливо съездил? Захворал, должно быть?

На мой вопрос Абрамчук опять ответил той же молчаливой ласкающей улыбкой.

– Ничего-с!.. Все бог, ваше благородие! – заговорил Сидорыч, торопливо собирая мои вещи. – Как, значит, бог, так и мы… Как уж он одумает… Это ведь, ваше благородие, только законов много, а бог-то, господь милосердный, всем один! Он уж одумает, – говорил старик на ходу, и мне казалось даже, что он старался внушить свою излюбленную мысль не столько мне, сколько Абрамчуку и Катене. – Вот все, кажись, – прибавил он, передавая мне вещи.

– Ну, прощайте пока. Дай вам бог всего хорошего! Увидимся еще опять, – сказал я.

– Отчего не увидаться! – говорил, провожая меня за дверь, Сидорыч. – Одумает господь увидаться – увидимся… Это ведь, сударь, у людей законов много, а у господа милосердного один закон, истинный для всех! Верно ли я говорю, ваше благородие? – заключил Сидорыч, очевидно еще раз желая получить подтверждение своей любимой мысли.

Я поддержал его своим согласием, и мы распрощались – увы! – навсегда.

Вернувшись через три недели, мы застали на будке уже совсем новых хозяев и владельцев железнодорожного «удела» 305-й версты. Нас встретил низенький, черноватый господин с маленькими торчащими усами и бритой бородой, который тотчас же отрекомендовал нам и себя и свою высокую, толстую, с большим животом жену, обязательную железнодорожную «барьерную бабу», и целый рой мал мала меньше ребятишек.

– Где же Сидорыч? – спросил я.

– Уволен вчистую-с, ваше благородие. Нельзя-с… Для всего есть закон. Ну, а главная причина – бабы у него не было… А у меня баба-с, как быть по закону.

– А где же его дочь и Абрамсон? И сам он где?

– Не могим знать-с… Да вам зачем же их? Ежели разгуляться здесь пожелаете, то и мы для вас с полным нашим удовольствием: и ежели самоварчик, и молочка, и все такое прочее, как следовает…

Но мне жаль было Сидорыча, жаль Абрамчука, жаль Катены, всей той странной, неуловимой и в то же время какой-то роковой поэзии, которая, как дымкой, окружала жизнь этой ячейки сиротских душ. И теперь уже не было здесь этой поэзии, сдунутой и развеянной стихийным вихрем судьбы.

Я пошел на село к «бобыльской» избушке Сидорыча: она стояла по-прежнему дряхлая, покосившаяся, с заколоченными окнами, с густым бурьяном на пустой усадьбе.

Проходивший мимо мужичок объяснил мне, что Катена, выхлопотав паспорт, уехала в город, чтобы наняться в услужение, что вслед за нею куда-то пропал и Абрамка; начальство тут сообразилось, что Сидорычу давно уж, по его одиночеству и старости, не позволяется по закону быть «линейным», и его уволили вчистую. Теперь он нанялся в подпаски в большое соседнее село, верст за двадцать.

Я слушал этот форменный «доклад мужичка о „сиротах“ 305-й версты» и все смотрел на избушку Сидорыча. Мне жаль было этой избушки и грустно, что «господь не одумал», чтобы в ней вспыхнуло и загорелось даже то скромное сиротское счастье, о котором так мечтал старый служака.

Это было спустя уже лет пять. Я жил на пригородной даче в окрестностях Москвы. Однажды в очень жаркий майский день, в те часы, когда еще даже на московских дачах стоит относительная тишина и пока оживленно шумят и возятся на солнце одни дети, я услыхал с терраски своей дачки нежные меланхолические звуки флейты, несшиеея ко мне от ближайших соседних дач. Сначала я подумал, что играл это какой-нибудь недавно поселившийся дачник. Однако в своеобразной мелодии музыканта мне все больше чудилось что-то очень знакомое, невольно вызывавшее во мне какие-то смутные, ранее испытанные мною настроения. Но я никак не мог связать эти мелодии с каким-либо определенным воспоминанием. Скоро флейта смолкла, и вместо нее раздались грубые, резкие, фальшивые звуки плохой шарманки, сопровождавшейся чуть слышным, слабым позвякиванием стального треугольника. Очевидно, это были уличные музыканты. Проиграв свой несложный репертуар, замолкла и шарманка, и вскоре на дороге, проходившей мимо моей дачки, показалась сначала невысокого роста женщина в короткой, суровой юбке, толстых чулках и башмаках, характерно повязанная по-цыгански красным платком, из-под которого на лбу и висках выбивались густые пряди черных кудрявившихся волос; женщина, по-видимому, без особого усилия, согнувшись, несла на спине небольшую шарманку; за нею следом шел, опираясь правою рукой на палку, хромой, с деревянною ногой, молодой мужчина; на левой руке он нес худенькую трех-четырехлетнюю девочку, охватившую одной ручонкой его шею, а в другой державшую стальную палочку с треугольником.

Музыканты, по обыкновению, напряженно посматривали на дачные окна, рассчитывая на внимание к себе обывателей. Когда они поравнялись со мной и молодой музыкант взглянул на меня, я сразу вспомнил этот мягкий, ласкающий взгляд знакомых бархатных глаз Абрамчука.

– Абрамчук, это вы? – вскрикнул я.

Он остановился, с неопределенно блуждающей улыбкой, и затем, по-видимому узнав меня, радушно закивал головой.

– Это вы, Абрамсон? – спрашивал я, почти уверенный в своей догадке: так мало он изменился за это время! Даже шапочка на голове, казалось, была все та же.

– Это я-с, – все улыбаясь, отвечал музыкант. Ушедшая было вперед женщина с шарманкой, услыхав наш разговор, приостановилась и стала внимательно вглядываться в меня. Конечно, это была она, Катена; однако ее было нелегко узнать сразу: она сильно возмужала, кожа на ее лице и руках стала совсем бронзовой; в ней уже не было заметно прежней «козьей» грации, зато все члены ее, казалось, были так же крепки, как у здорового мужчины. Ее скоро выдал знакомый мне взгляд ее больших карих, постоянно возбужденных глаз, светившихся своеобразною энергией и вместе подозрительною недоверчивостью.

– А это… ваши?.. Ведь это бывшая Катена? Да? – спрашивал я, кивая головой на женщину и девочку. А последняя была вылитая мать: ее темные глазенки исподлобья сверкали на меня так же недружелюбно и недоверчиво.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4