Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Сеничкин яд

Год написания книги
1883
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда пошли обедать, генерал приказал поставить пушечку на стол. Видя, что хозяин так любуется этою игрушкою, все стали любоваться, и кто-то серьезно спросил: „Где она сделана?“ Адъютант отвечал: „Здесь, в Петербурге, на казенном литейном заводе, по образцу такой же пушки в 8-ю долю“.

– Как в 8-ю долю! Это не может быть, – заговорили многие, – разве в 20-ю!

Адъютант настаивал, что действительно в 8-ю.

Пошли споры: кто говорит 20-ю долю, кто в 30-ю, 40-ю и более, сравнивая вес презентованной пушечки с пушкою образцовою.

Мой полковник – артиллерист, как и генерал, считавший себя в деле пушек смышленее других, – обратился к адъютанту и говорит:

– Верно вы ошиблись: я полагаю, пушечка сделана не в 8-ю, а в 80-ю долю. Вы ошиблись одним нолем.

Все согласились было, но генерал обратился ко мне и спросил:

– Как вы думаете, Филипп Филиппович? Вы ведь тоже знаете математику, как и артиллеристы, и верно уже смекнули.

– Я думаю, что г. В. (презентатор пушечки) ошибся более, чем на один ноль, а полковник поменьше.

– Как это? – опять спросил генерал.

Я. Что больше ноля, то имеет значение действительное, положительное, а что меньше – отрицательное. По-моему, пушечка сделана точно в 8-ю долю, но весом она меньше настоящей пушки в 500 крат.

Никто не поверил моим словам, но все взглянули на полковника.

Полковник. Это уже какая-то математика церковная.

Гости засмеялись, – я смолчал, обидевшись непристойным выражением, но генерал потребовал доказательств.

(Так тогда и за обедами было серьезно и строго).

Я. Ваше высокопревосходительство верите, что пушечка длиною точно в 8 раз меньше настоящей пушки?

Генерал. Так говорит г. В., и я не сомневаюсь.

Я. Она и каждая ее часть во всех протяжениях взята в 8-ю долю, следовательно, настоящая пушка больше ее в куб, т. е. не 8, а в 512 раз, так как куб восьми есть 512.

Генерал тотчас понял, а кто не понимал, тем я доказывал наглядно геометрическим чертежом, и все, даже дамы, убедились.

Полковник стал изворачиваться, стал утверждать, что не может быть, чтобы каждая мелочь, каждый винтик и гайка были точно в 512 раз более. Такая скропуляная работа требует особенного искусства и для игрушки была бы только напрасною тратою времени и труда.

Я. Это другой вопрос, полковник, и относится к технике, а не к церковной математике.

Гости засмеялись, а генерал, показалось мне, упрекнул полковника и, остановив диспут, завел другой разговор».

Магистр чувствовал себя победителем, но не радость ему была эта победа.

Глава восемнадцатая

«Диспутант мой озлобился на меня, – продолжает Исмайлов. – Я предвидел, что добра не выйдет, и брал предосторожности. Мне удалось убедить генерала, что полковник – вольтерьянец, но не удалось вырвать из-под его влияния генеральского сына».

Зачем было не молчать и не согласиться, как сделал благоразумный «адъютант-презентатор» игрушечки?.. Где была у магистра «дипломатия»? В доме пошло что-то вроде игры в репку: бабка за репку, дедка за бабку, а дочка за кочку. Генералу это наскучило, и он так решительно «переменил план», что взял «будущего дипломата» с рук магистра и «отдал в пансион». Так весь величественный план особищного воспитания «дипломата в русском духе» и распался прахом под влиянием одного коварного внушителя. Но генерал был добр, заявляет Исмайлов: «он ни за что не хотел отпустить меня из дома». Исмайлов продолжал у него жить в качестве домашнего литератора для особенных случаев, из коих о двух он упоминает.

К прежнему своему воспитаннику Исмайлов мог ходить «только репетировать уроки», но ядовитый полковник даже и в этом отдаленном положении не хотел терпеть магистра: он склонил генерала взять мальчика из пансиона и «определить в военное училище». Это от дипломатии было еще дальше, но генерал и то исполнил. А чтобы новое исправление ребенка получило окончательную и более целостную отделку, «присмотр и депутацию (?!) за ним генерал поручил самому вольтерьянцу».

Вольтерьянцем этого господина Исмайлов, конечно, называет напрасно, потому что вольтерьянцы очень хорошо знали «ветхий и новый завет» и часто отличались умением критиковать св. Писание, и притом они любили порядочность в своих поступках, а это был какой-то неописуемый наглец и смутьян, которому во что бы то ни стало хотелось перемутить и перессорить чужое семейство. Зло гадкой натуры этого полковника дошло до того, что он «предпринял настроить сына против отца, а вину сложить на меня (т. е. Исмайлова). Раздраженный генерал решил лишить сына наследства и своего имени (что такое?); я вовремя узнал об этом, встал против генерала и горько против него возопил. Началась борьба страшная, и в пылу неравной битвы я вскричал: „Бог проклянет вас за это“».

Генерал назвал меня злодеем, хлопнул дверью и ушел. Я побежал к свояченице, – та меня побранила (за что!). Кончилось тем, что генерал «акт разорвал», а полковнику, отравившему душу его сына, исходатайствовал за эти труды «чин генерал-лейтенанта»… Какая злая насмешка над самим собою, и как, значит, несправедливы те, которые думают, что такие оскорбительные издевательства стали случаться будто только в наше многовиновное время.

Развратитель, получив чин генерал-лейтенанта, уехал, но поздно.

«После него в доме водворился мир» – только не для всех это уже было благовременно. Золотая пора для воспитания юноши прошла в пустой и глупой суете; кое-как с детства нареченного «дипломата в истинно русском духе» выпустили в свет просто подпоручиком, да при том и тут из него вышло что-то такое, что даже трудно понять: по фигуральному выражению Исмайлова: «он вышел офицер не в службе».

Вероятно, это в тридцатых годах имело какое-нибудь условное значение, которое нам теперь непонятно, но, во всяком случае, надо полагать, это было значение не из лучших. Вот чем и кончилось все это патриотическое юродство.

Сожалея юношу, Исмайлов говорит:

«Если бы генерал дал мне полную свободу в воспитании его сына, я достиг бы той цели, которая вначале была предположена, – я непременно приготовил бы его к службе дипломатической».

Достойна внимания и собственная дальнейшая судьба самого образователя дипломата-магистра Исмайлова, который, вместо того, чтобы воспитывать дипломатов, окончил служебную карьеру в синодальных секретарях. Здесь он приходился гораздо больше к масти, но, однако, тоже и тут терпел обиды перед более покладистыми сверстниками. Причинами его неудач по службе, кажется, всегда были его дипломатические наклонности и философское настроение: то он неудачно подслуживался благодетелю своему митрополиту Филарету, который потом его выдавал головою (см. в этой же книге «Синодальные персоны»), то он великодушно отрицался неслышанием, когда все его сотоварищи единогласно лжесвидетельствовали против митрополитов в пользу обер-прокурора Нечаева, который имел дерзость представлять государю фальшивые доклады и, будучи пойман на этом деле, публично называл членов синода «калуерами». Все у Исмайлова выходило как-то невпопад, не вовремя и некстати, и на этом основании, может быть, надо думать, что он, действительно, способен был воспитать такого дипломата, который мог бы сделаться очень опасен Европе. Я рассуждаю таким образом на основании выводов покойного русского героя Ст. Ал. Хрулева, который говорил так:

«– Что такое нам этот немецкий Бисмарк? Эко невидаль! Говорят: „Умен“. Что ж такое? Очень нужно! Ну, и пусть его себе будет умен – нам это и не в помеху. И пусть он, как умный человек, все предусмотрит и разочтет, а наши, батюшка, дураки такую ему глупость отколят, что он и рот разинет: чего он и вообразить не мог, мы то самое и удерем. И никакой его расчет тогда против нас не годится».

Дипломат школы Исмайлова непременно мог выйти чем-нибудь в этом роде.

В ряду тех людей, с которыми Исмайлов жил, он, впрочем, не почитался за дипломата, а его считали здесь весьма способным литератором. Генерал Копцевич, как выше сказано, занимал несколько должностей, из коих некоторые были соединены с довольно деликатными обязанностями. Дело еще более осложнялось потому, что генерал по всем должностям «непременно составлял проекты для улучшений», – таков был его нрав и обычай. А при таком настроении у генерала по всем должностям, по замечанию магистра, «задачи бывали очень нелегкие». Из них Исмайлов упоминает о двух: раз дело шло о новой этапной системе. Прежде водили арестантов на длинных железных прутах и в шейных и ручных колодках. Дух времени и чья-то доброта находили нужным хоть немножечко это облегчить, – завести этапы. Копцевич сейчас же задумал проект против этапов. Исмайлов написал генералу такой проект, где доказывал, что «выгоды этой системы гораздо не так значительны, как издержки» (sic). Проект его, однако, не имел успеха: к счастью несчастных, «система состоялась». Второй вопрос был совсем в другом роде: на этот раз дело шло «о поднесении государю императору Николаю Павловичу Георгиевского 4-й степени ордена за выслугу лет». «Канцлер орденов, – пишет Исмайлов, – расчел, что по установленному сроку следует государю иметь установленный орден, и поднесение ордена возложил на думу. В думе составляли проекты представления; составлял и генерал, поручал составлять и мне, но все проекты не нравились. Трудно было выразить право представления о государе императоре». Дело это было поручено Исмайлову в надежде на его литературные способности, но и то, что он написал, тоже не годилось, «генерал и его проект отверг». Хотели просить об этом митрополита Филарета, но «затруднение» как-то «само уладилось, – пишет Исмайлов, – государь стал носить орден св. Георгия».

В чисто литературном роде Исмайлов «редактировал одну пустую (sic) брошюрку, посвященную имени генерала, и одно довольно важное сочинение, выполненное по высочайшему повелению». Сочинение это не названо.

Прожил этот летописец 30-х годов холостяком, ибо, послужив в синоде, он столько наслушался о несчастных брачных историях, что пожелал остаться холостяком и, кажется, он хорошо сделал. А величайшая цель его жизни – «воспитание дипломата в русском духе» так никогда и не осуществилась именно по причине отравления его воспитанника «Сеничкиным ядом», изобретение которого совсем напрасно относят к шестидесятым годам и незаслуженно применяют одному лекарскому сыну Базарову.

Глава девятнадцатая

Оканчивая с летописью Исмайлова, которая, при всей ее скромности, открывает кое-что любопытное из глухой поры тридцатых годов, мы должны исполнить еще одно добровольно принятое на себя обязательство: «доказать», что рассказанная здесь история нравственного отравления юношества не была тогда единичным или даже редким явлением.

Резкие доказательства этому я нахожу в трех случаях описанных Исмайловым брачных историй, из которых невозможно передать ни одной по их совершенному бесстыдству, превосходящему не только законы пристойности, но даже и самые законы вероятия. Однако, каков бы ни казался кому Исмайлов, но он человек такой искренний, что ему надо верить, – и вот для того здесь, в самом тесном сокращении, приводится экстракт из одного наделавшего в то время шума супружеского процесса.

К помощи Исмайлова, как синодального секретаря и как прославленного мастера чувствительно писать, обратился «богач, провинциальный сановник V класса», «который был женат на женщине еще более его богатой и очень разбитной, смелой и умной, а притом крайне развращенной. Прожили эти супруги в браке 25 лет, и муж, не рано женившийся, к этой поре уже совсем остарел, а жене его только минуло за 45». Годы тоже для женщины не маленькие, но у нее зато и привычка жить была очень большая. Во всю свою жизнь дама эта вела себя так свободно, как только хотела: муж признавался Исмайлову, что сначала он немножко останавливал свою супругу, а потом, видя ее неисправимость, махнул рукою и дал ей полную свободу творить вся, елико аще восхощет и возможет. Она этим и пользовалась, а ее добрый Менелай себе выговорил только одно, «чтобы у него была семейная жизнь, к которой он привык». Исмайлов, ознакомясь с похождениями этой светской дамы, утомился их описывать и определяет ее кратко: «Это уже не была развращенная женщина, а просто – животное». Но, кажется, следовало бы выразиться еще строже, потому что дама, о которой идет речь, в известных отношениях была даже хуже многих животных, потому что довела свои чувства и инстинкты до поражающего извращения. Необузданность дошла до того, что ею не были пощажены даже собственные дети. Этим и переполнилась мера отцовского терпения: он возмутился за детей, особенно за дочерей, из которых одна была уже на возрасте. А между тем эта неисповедимая мать, когда муж с нею заспорил, умчала от него всех детей с собою в столицу и сейчас же нашла себе здесь покровителей. Отец прискакал сюда вслед за ними и сначала запросил было по-московски много, чтобы «обуздать распутницу», но потом стал сильно уступать и, наконец, сдался на то, чтобы ему отдали бы, по крайней мере, хотя одну старшую дочь, которой по возрасту ее угрожала наибольшая опасность от безнравственной матери; но жена тем временем успела уже отвезти девушку в Екатерининский институт, и тут отеческие права встретили предел, его же не преидеши. И куда отец, искавший спасения детей, ни обращался, где он ни гнул свои старые колена, – мать, забавлявшаяся нравственною пагубою своих детей, везде всегда преуспевала и все выигрывала. Так злополучный старик, много прохлопотав и много потратив, везде нашел только запертые двери, – заплакал и уехал, а его супруга осталась в Петербурге и при ней же остались все дети.

Такова-то была пресловутая правда тридцатых годов, которую достойно указать тем, кого возмущают нынешние выдачи «отдельных видов» тем женам, которые действительно терпят стеснения и обиды со стороны своих супругов. И совершенно в том же роде известны дела, где торжествовали столь же неправые отцы. Словом, торжествовал не тот, кто был правее, а тот, кто сильнее, и в этой-то атмосфере бесправия, в густой тени глухого безмолвия распускался черный цветок, из соков которого в течение целых веков выжимался «Сеничкин яд» – яд растления.

Наша цель была показать из правдивых записей современника тридцатых годов, что ядовитые отравы, приписываемые только новейшему «послереформенному времени», имели место и значение в русской жизни и в то прекрасное время, которое зовут «глухою порою», но действовали тогда эти отравы еще злее и хуже, – по преимуществу в высших сферах общества, где эти отравы вошли в первое употребление и оттуда сообщились низшим. Во всяком случае полковник, произведенный в генералы за развращение сына своего начальника, жил и действовал за сорок лет ранее Базарова и был во всех отношениях хуже Базарова; притом же Базаров есть лицо вымышленное, а этот развратитель, произведенный в генералы, есть лицо, к сожалению, самое реальное, действительности существования которого отрицать невозможно! Каково бы ни было наше строго порицаемое время, оно все-таки без сомнения представляет сравнительный подъем, а не упадок нравственности, низменность которой в тридцатых годах была поистине феноменальна и ужасна. В облагорожении нравов, как и во многом другом, великое благодеяние оказало царствование Александра II, которое и должно быть поминаемо добром и искреннею благодарностью покойному государю и добрым людям его времени, известным в литературе под скромным названием «людей сороковых годов».

За сим, начав сей сказ словами из повестей «об отцех и страдальцех», другими словами той же повести сказ наш и закончим.

«Вспомянув сих, иже вседоблего жития оплеваша красоту и любозазирающим елицы нашему худосилию довлеют словеса, мы убо любопрепирательное оставим и, ко пристанищу отишия ладийцу словесе ниспустивше, упокоимся».

    Впервые опубликовано – газета «Новое время», 1883.

notes
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5