Оценить:
 Рейтинг: 0

«Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков

Год написания книги
2021
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Безусловная заслуга Эйдельмана в том, что он ввел плодотворное понятие диалектичности пушкинского мышления. Для него, с его обостренным вниманием к нравственному содержанию исторического процесса, реализованного через сумму человеческих поступков, диалектичность пушкинского подхода к своему взаимоотношению с государством отнюдь не нравственный релятивизм. Это удивительная способность Пушкина, его аналитического ума, сопряженного с даром художественного проникновения в самые загадочные области человеческих отношений – в политике в том числе, – находить органику в противоречивости явлений.

Понимание этой пушкинской способности дает возможность Эйдельману показать сложный рисунок отношений Пушкина и Карамзина.

Название статьи «Сказать все…» восходит к любимому Пушкиным парадоксу итальянского публициста аббата Гальяни (1774): «…Что такое высшее ораторское искусство? Это искусство сказать все – и не попасть в Бастилию в стране, где не разрешается говорить ничего». Любопытно, что этот парадокс Гальяни Эйдельман занес в дневник.

Воззрения самого Карамзина на положение писателя-гражданина тоже были не лишены парадоксальности,

В 1797 году уже усвоен страшный урок якобинского террора и Карамзин вряд ли готов приветствовать революцию – он пишет:

Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом,
Достоин ли пера его?
В сем Риме, некогда геройством знаменитом,
Кроме убийц и жертв не вижу ничего.
Жалеть о нем не должно:
Он стоил лютых бед несчастья своего,
Терпя, чего терпеть без подлости не можно!

Это явный призыв к сопротивлению. Но удивительна максима, произнесенная Карамзиным в 1819 году: «Честному человеку не должно подвергать себя виселице».

Эйдельман ищет объяснения этому противоречию. «Как известно, смысл этой фразы не в том, что порядочному человеку должно избегать опасностей, беречь себя и т. п. Карамзин хотел сказать (речь шла, разумеется, не о тиранических режимах, но сколько-нибудь просвещенных), что если честного человека тащат к виселице, значит, он не использовал законных, естественных форм сопротивления, изменил самому себе».

Но максима Карамзина произнесена в контексте, который не содержит оговорок. Она категорична. И Эйдельман в книге «Последний летописец» комментирует эту максиму несколько по-иному: «Слова Карамзина в 1819 году: „Честному человеку не должно подвергать себя виселице“. Карамзин в 1819?м (то есть в разгар споров о его восьми томах) очевидно хотел по-другому сказать уже прежде им сказанное, что „всякие насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот, в то время как для честного человека возможны другие пути…“»[7 - Эйдельман Н. Последний летописец. M., 1983. С. 112.]

Снова надо вспомнить точное наблюдение В. Э. Вацуро о «личном начале» в исследовательской работе Эйдельмана, которая давала читателям и слушателям возможность воспринимать Эйдельмана как современника его героев. Но это интенсивное «личное начало» определяло и другой важнейший аспект его существования в историческом потоке. Он с не меньшей остротой ставил перед собой те же проблемы, которые стояли перед его героями.

Судя по его дневникам, Эйдельман мучился двойственностью своего положения – неприятием советской реальности и неготовностью к радикальному действию. Речь шла, естественно, не о вооруженной борьбе, но о прямых высказываниях во время выступлений.

Его постоянно волновал исторический выбор между насилием и ненасилием при явной необходимости воздействия на окружающую реальность.

Он упрекал – я тому свидетель – своего друга, одного из лучших русских исторических романистов, Юрия Владимировича Давыдова в игнорировании «толстовского фактора» при художественном анализе народнической и народовольческой эпохи.

Толстой отсутствует среди сквозных персонажей нашей книги, но его гигантская тень ложится на ее страницы. Это неудивительно – Толстой живет в дневниках Эйдельмана с 1950?х годов и ссылки на его опыт там постоянные. И это многое объясняет в его подходах к истории. В мировидении Эйдельмана была фундаментальная черта, роднившая его с яснополянским пророком. Он, как и Толстой, был убежден в необходимости следовать естественному ходу истории, в губительности неорганичного вмешательства в этот процесс. Притом что далеко не все – даже самые радикальные – попытки этого вмешательства представлялись ему неорганичными. Например, попытка 14 декабря, скорее всего, мыслилась ему более органичной, чем николаевские заморозки. Но тут возникало мучительное противоречие. Эйдельман предлагал – как результат честных исследований – максимально объективную для него картину прошлого и объяснял закономерность того, что произошло. Но при этом он как гуманист, постоянно обремененный обостренным чувством справедливости, не мог внутренне примириться с неоправданной жестокостью и неразумностью процесса. И он постоянно искал возможность сочетания «силы вещей», исторической неизбежности, и своего представления о том, как должно, как справедливо.

После вторичного прочтения «Иосифа и его братьев» Т. Манна он записывает в дневник: «…Лучшее – Иосифа везут купцы и учат, что время даст всему вызреть само»[8 - Эйдельман Ю. Дневник Натана Эйдельмана. М., 2003. С. 138.].

Но какова роль человека в этой работе роковых жерновов?

И большая работа о Пушкине и Карамзине «Сказать все…» – это напряженная попытка остаться равным пушкинской диалектике на примере восприятия Пушкиным титанического труда историографа. Пушкину могут быть не близки смыслообразующие постулаты Карамзина, но это – «подвиг честного человека».

При этом читателю предлагается многообразная картина далеко не всегда идиллических, но глубоко достойных отношений этих двоих людей, каждый из которых являет собой эпоху. И стержень сюжета – упорное стремление Пушкина осознать и выявить роль Карамзина в своей собственной судьбе и судьбе России.

Завершает раздел, посвященный Пушкину, обзор разноплановых обстоятельств, сделавших неизбежной гибель поэта. Менее всего Эйдельман касается личных, семейных причин смертоносного конфликта. И это совершенно правильно. В иной ситуации у Пушкина хватило бы сил справиться с этой составляющей драмы.

И завершается статья «Уход» точной фразой, при всей лапидарности во многом объясняющей стилистику поведения Пушкина в последние месяцы его жизни: «Можно сказать, что ранняя гибель Пушкина стала последним его творением, эпилогом, вдруг ярко, резко озарившим все прежнее».

Сквозь всю книгу проходят несколько персонажей – те, что прошли и сквозь всю жизнь Эйдельмана. Это Пушкин, Карамзин и Герцен. Имя Петра, который будет главным героем последней части – «Революция сверху в России», – уже упоминалось.

Все находятся в сложной и глубоко осмысленной связи между собой. Они возникают в разных точках общего сюжета книги – вне зависимости от того, является тот или иной из них центральным персонажем статьи. Их судьбы, их идеи, их взаимоотношения делают книгу цельным историческим пространством.

Первая статья второй части называется «О Герцене. Заметки». Этот жанр, которым Эйдельман владел в совершенстве, не исчерпывается данной статьей. «Две тетради», которыми открывается книга, тоже названы «Заметки пушкиниста». И чрезвычайно важная для автора статья «Сказать все…» – это тоже фактически заметки, объединенные не столько внешним сюжетом, сколько смысловой задачей.

Жанр заметок дает возможность свободного обращения с материалом и предполагает в случае надобности введение автобиографического элемента. Быть может, не столько фактологического, сколько идеологического.

В книге «Былое и думы» Герцена Л. К. Чуковская писала: «Единство частного и общего, личного и общественного – характернейшая особенность герценовского сознания. Для Герцена пожар Москвы, или казнь декабристов, или восстание в Варшаве – это вехи его собственной жизни, главы из его „логического романа“. <…> Историческое событие Герцен проводит сквозь собственную душу. Автор ведет речь о разгроме декабристского восстания – о событиях исторической важности – и в то же время о себе самом»[9 - Чуковская Л. «Былое и думы» Герцена. М., 1966. С. 23, 25.].

А вот что пишет Эйдельман в кратком вступлении к «Заметкам»: «Герцен мне помог в жизни не меньше, чем самые близкие друзья. Занимался и занимаюсь им по любви».

Как уже говорилось, принцип общения со своими персонажами у Эйдельмана можно определить как собеседничество. Как сказала о нем М. О. Чудакова: «Сломал для себя грань между объективным и субъективным»[10 - Чудакова М. Натан Эйдельман, историк России // Знание – сила. 1990. Декабрь. С. 26.].

А в предисловии к монументальному тому работ Эйдельмана о Герцене, вышедшем, увы, через 10 лет после его кончины, составитель и научный редактор тома Е. Л. Рудницкая писала о «присущем ему остром ощущении слитности прошлого и настоящего в его личностном преломлении. Именно это начало пронизывает все работы Эйдельмана, связанные прежде всего с именем Герцена. В них нашло свое выражение присущее Эйдельману и роднящее его с Герценом жизнеощущение, тонко подмеченное Б. Ш. Окуджавой: „переливавшееся через край пристрастие к нашему прошедшему и, значит, к нашему грядущему“»[11 - Эйдельман Н. Свободное слово Герцена. M., 1999. С. 5.].

И тут мы можем вспомнить не безусловное, но имеющее смысл сопоставление Сперанского и Аракчеева с Пушкиным и Петром.

Разумеется, Пушкин и Эйдельман не считали Петра «Гением Зла». Но истинное, диалектическое отношение Пушкина к Петру Эйдельман угадывал.

У него была одна характерная особенность, которую вряд ли следует считать сознательно культивируемым приемом, – он являл читателю собственные главные идеи через своих любимых персонажей.

И Герцен был, безусловно, одним из таких рупоров.

А одной из главных идей была, как уже говорилось, идея органичной постепенности, к которой в конце концов пришел Герцен.

Есть все основания предположить, что, «сломав для себя грань между субъективным и объективным», Эйдельман в высокой степени отождествлял себя с Герценом. Здесь нет ничего анормального. Речь идет о предельной родственности мировидения и восприятия себя в мире.

Именно через Герцена – задолго до «Революции сверху» – Эйдельман определял свое отношение к Петру, сложно сопоставимое с отношением Пушкина к первому императору.

Эйдельман сходился с Пушкиным в понимании фундаментальных факторов, определяющих позиции «честного человека», которому не следует «подвергать себя виселице», в отношении государства. Это – максимальное охранение личного достоинства и неприятие костоломных перемен.

Известно, как высоко ценил Пушкин человеческое достоинство, частную независимость. «Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности <…> невозможно: каторга не в пример лучше»[12 - Письма А. С. Пушкина к жене. СПб., 2019. С. 77.].

Именно воспитание человека чести, человека с абсолютным чувством собственного достоинства считал Пушкин спасением для России.

Это вполне совпадает с убеждением Толстого. Смертельно оскорбленный обыском, который жандармы провели в его отсутствие в Ясной Поляне, он писал своей тетушке фрейлине Александре Андреевне Толстой: «Какой-то из ваших друзей, грязный полковник, перечитал все мои письма и дневники…

Счастье мое и этого вашего друга, что меня тут не было, – я бы его убил!»[13 - Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. М., 1949. Т. 60. С. 428.]

По накалу ярости эта филиппика вполне соответствует пушкинскому письму жене от 3 июня 1834 года по поводу перлюстрации его переписки с ней: «Мысль, что кто-нибудь нас подслушивает, приводит меня в бешенство…»[14 - Письма А. С. Пушкина к жене. С. 77.]

В программной брошюре, изданной в Берлине в 1905 году, Толстой подвел итог своих размышлений на эту тему: «…Русское правительство, как всякое правительство, есть ужасный, бесчеловечный и могущественный разбойник…» И спасение мира исключительно в отдельном частном человеке, ориентированном на нравственный идеал: «…Закон Бога, не требующий от нас исправления существующего правительства, или установления такого общественного устройства, которое по нашим ограниченным взглядам обеспечивает общее благо, а требующий от нас только одного: нравственного самосовершенствования, то есть освобождения себя от всех тех слабостей и пороков, которые делают нас рабами правительств и участниками их преступлений»[15 - Толстой Л. Н. Об общественном движении в России. Берлин, 1905. С. 20.]. «Самостоянье человека» – по Пушкину.

В модифицированном, разумеется, виде эти близкие Эйдельману идеи он видит в текстах Герцена.

В заметках о Герцене он пользуется нехарактерным для него, но наиболее эффективным в данном случае методом – ключевые по смыслу выписки со скупыми комментариями. Это создает «смысловое сгущение».

В принципиальной по значимости главке «Кровь и после…» он предлагает нам – фактически – их общий с Герценом взгляд на участие человека в историческом процессе.

«Около 1860 года, – пишет Эйдельман, – Герцен находит, что кровавая революция – средство самое крайнее, опасное и нежелательное. По сочинениям его можно составить на эту тему целую энциклопедий о мрачных эпилогах великих потрясений».

Любопытно, что в 1861 году Толстой в письме к Герцену, с которым познакомился и подружился, будучи в Европе, упрекает Герцена в излишнем радикализме, хотя и говорит, что его, Толстого, понимание России схоже с пониманием Рылеева в 1825 году.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9