Оценить:
 Рейтинг: 0

Сметая запреты: очерки русской сексуальной культуры XI–XX веков

Год написания книги
2020
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Однако, как только она «почувствовала себя несколько бодрее»[311 - ам же.], сразу стала протестовать против дальнейших процедур, так что медикам пришлось делать «перевязку и очищение раны», удерживая ее за руки[312 - Там же. С. 300.]. Интересно, что оперировавший и лечивший ее профессор считал «немыслимым» добровольное решение девушки, не обратившейся своевременно за медицинской помощью, «выносить такие страдания!» и называл мотивы, его побудившие, «пошлой конфузливостью», которая могла стоить ей жизни[313 - Там же. С. 299.]. Это означает, что усугублением социальных предписаний институтки были обязаны собственно этосу «девичьего сообщества». Неудивительно, что некоторым уже взрослым дворянкам, не только не выходившим замуж, но и замужним, не удавалось преодолеть ложной стыдливости, или прюдкости (от фр. prude – притворно добродетельный, преувеличенно стыдливый, недоступный), как тогда говорили[314 - «Добрейшая хозяйка этого радушного дома была до того чопорна и до того прюдка, что закрывала даже шею платочком от нескромного взгляда. <…> У нее однажды сделалась рана на ноге, пригласили доктора, он нашел нужным осмотреть рану, и его заставили смотреть в дырочку на простыне, которая была повешена через комнату, на больную ногу, тщательно закрытую платками, кроме того места, где была рана» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 348–349).].

Вместе с тем приучение дворянских девушек к терпеливому перенесению боли[315 - Г. Н. Кассиль утверждает: «По данным современной психологии, эмоциональная реакция на боль, хотя и определяется прирожденными нервными физиологическими механизмами, но в значительной степени зависит от условий развития и воспитания» (Кассиль Г. Н. Боль // БСЭ. М., 1970. Т. 3. С. 526).] было устойчивым элементом применявшихся к ним воспитательных стратегий. Если считать это универсальной тенденцией, характерной для разных времен и культур, то к данному ряду, с мотивацией превращения женской телесности в объект мужского сексуального внимания, следует отнести и многочисленные практики «переделки» женского тела: от китайского обычая бинтования ног[316 - Подробнее см.: Дворкин А. ГИноцид, или китайское бинтование ног // Антология гендерной теории. Сб. пер. Мн., 2000. С. 12–28.] до европейской традиции ношения жесткого корсета[317 - См.: Shorter E. Verteufelung des Korsetts // Shorter E. Der weibliche K?rper als Schicksal: Zur Sozialgeschichte der Frau. M?nchen; Z?rich, 1987. S. 47–50.],[318 - Н. А. Дурова упоминала о том, что в 13 лет ее уже «шнуровали» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 35). Как вспоминала Е. Н. Водовозова, институтки «стягивались корсетом в рюмочку, а некоторые даже спали в корсетах, чтобы приобрести интересную бледность и тонкую талию» (Водовозова Е. Н. На заре жизни // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 311).]. В «Воспоминаниях о детстве и юности» баронессы В.-Ю. Крюденер, отмечавшей стремление своей матери в отношении дочерей «внушить желание стойко переносить физические страдания»[319 - Крюденер В.-Ю. Воспоминания о детстве и юности // Баронесса Крюденер. Неизданные автобиографические тексты. М.: ОГИ, 1998. С. 100.], содержится характерное замечание: «Во время болезней и при сильных болях за нами ухаживали, но никогда ни единая жалоба не срывалась с наших уст, ибо мать напоминала нам мягко и с улыбкой, но властно, что женщинам суждено испытывать сильную боль»[320 - Там же.],[321 - С этим корреспондирует и воспоминание Екатерины II о себе, 14-летней девочке, заболевшей вскоре после приезда в Россию: «Я была без памяти, в сильном жару и с болью в боку, которая заставляла меня ужасно страдать и издавать стоны, за которые мать меня бранила, желая, чтобы я терпеливо сносила боль» (Екатерина II. Собственноручные записки императрицы Екатерины II // Сочинения Екатерины II. М.: Сов. Россия, 1990. С. 29).]. Еще в детстве девочкам устраивали «тренинг» на выносливость в виде различных «корректировок» тела, нацеливая их на психологическое снижение чувствительности к боли. В подобных установках имплицитно содержится ориентация девушек на деторождение как некую внешнюю заданность и отождествление жизненного пути женщины с выполнением репродуктивной функции. Роды становились моментом своеобразной «инициации», когда женщине следовало реализовать внушавшийся ей с детских лет и, так или иначе, накопленный опыт безропотного перенесения той самой «сильной», а именно родовой, боли[322 - Характерно, что уподобление «боли в родах» «женской инициации» и представление о ней как о «квинтэссенции, эталоне боли, самой главной, самой сильной боли» сохраняются и в современной русской городской культуре. Об этом см.: Белоусова Е. А. Родовая боль в антропологической перспективе // ARBOR MUNDI. Мировое древо: Международный журнал по теории и истории мировой культуры. 1998. № 6. С. 49, 56.].

В процессе социализации дворянским девушкам внушались идеи замужества и репродукции как женского «предназначения». Им прививали взгляд на себя как на объект мужского внимания, в том числе и сексуального (хотя в большинстве случаев это выражалось эвфемистически). При этом не находит рационального объяснения тот факт, что в них сознательно блокировалось обретение и развитие собственной сексуальности. Семья, культура, общественная мораль всячески препятствовали превращению их «детских» тел в «сексуальные». Из дворянской девушки формировали женщину-ребенка, не осознающую ни своего тела, ни телесных желаний и возможностей, ни, следовательно, в полной мере собственной идентичности, соотносимой с полом.

При этом существовало принципиальное различие взглядов на брак мужчины и женщины. Если муж ожидал от «жены-ребенка» сексуальной активности и раскрепощенности (для которых нужны как минимум телесный опыт и эмоциональная симпатия), то она воспринимала замужество прежде всего с религиозно-нравственной точки зрения: как «поле» новых обязательств, ответственности, духовного совершенствования и вместе с тем заботы о себе мужа, поведения с его стороны, адекватного ее высоким устремлениям. В мысленных построениях юной дворянки брак обретал черты асексуального духовного союза, основанного на эмоциональной привязанности и близости интересов, то есть наделялся характеристиками пубертатного представления о любви[323 - Для сравнения см.: «Главная психологическая проблема подростковой и юношеской сексуальности – преодоление разрыва чувственно-эротических и романтически-возвышенных ее аспектов. Юношеская мечта о любви и сам образ идеальной возлюбленной часто десексуализированы, выражают прежде всего потребность в эмоциональном тепле» (Кон И. С. Некоторые особенности психосексуального развития // В мире подростка. М., 1980. С. 233). Также см.: Кон И. С. Подростковая сексуальность на пороге XXI века: Социально-педагогический анализ. Дубна, 2001.], не пережитой ею до брака.

При том что замужество, даже раннее, формально отождествлялось со вступлением в «зрелый возраст», оно фактически не означало «взрослости» девушки. «Все невесты, которых Пушкин намечал себе, – по наблюдению П. К. Губера, – это совсем юные существа, с еще несложившейся индивидуальностью, мотыльки и лилеи (курсив автора. – А. Б.), а не взрослые женщины. Таковы Софья Федоровна Пушкина, Екатерина Николаевна Ушакова, Анна Алексеевна Оленина и, наконец, Наталья Николаевна Гончарова, которая и стала в конце концов женой поэта»[324 - Губер П. К. Указ. соч. С. 171.]. Взросление происходило уже в браке, что усугубляло психологическую нагрузку и ограничивало разнообразие стратегий «снятия» эмоциональных потрясений и поиска себя.

Только став обладательницей брачного опыта, не всегда удачного, пережив многочисленные беременности (некоторые дворянки рожали по 15, 19, 20 раз и даже, как жившая в Тверской губернии Агафоклея Полторацкая, 22 раза)[325 - См., например: Капнист-Скалон С. В. Воспоминания // Записки и воспоминания русских женщин XVIII – первой половины XIX века. М.: Современник, 1990. С. 283; Ржевская Г. И. Указ. соч. С. 35; Вяземский П. А. Московское семейство старого быта // Вяземский П. А. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки М.: Правда, 1988. С. 315; Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 355.], но вместе с тем и обретя собственное «тело», некоторые дворянки совершали «удачный» выход из подросткового периода и уже на новом уровне осознания себя вступали в более равноправные и гармоничные отношения в новом браке. Об этом, в частности, могут свидетельствовать примеры повторных браков А. Е. Лабзиной, А. П. Керн-Марковой-Виноградской, Н. Н. Пушкиной-Ланской и других.

По отношению к своим вторым мужьям они уже не были женщинами-детьми, а воспринимались ими, как, собственно, и ощущали себя, состоявшимися зрелыми женщинами. Этому способствовало и то, что во второй брак дворянки вступали не во втором десятилетии жизни (в 13, 16, 18 лет)[326 - Например, А. Е. Лабзина в 13 лет (1771), А. П. Керн-Маркова-Виноградская в 16 (1817), Н. Н. Пушкина-Ланская в 18 (1831).], а в четвертом-пятом (в 32, 36, 42 года)[327 - А. Е. Лабзина в 36 лет (1794), А. П. Керн-Маркова-Виноградская в 42 года (1842), Н. Н. Пушкина-Ланская почти в 32 (1844).], будучи почти в два-три раза старше себя, впервые выходивших замуж, и то, что часто они были старше и своих новых мужей[328 - А. Е. Лабзина была на 8 лет старше второго мужа А. Ф. Лабзина (1766–1825), их совместная жизнь продолжалась 30 лет, на 10 лет дольше, чем с первым мужем. А. П. Керн – на 20 лет старше А. В. Маркова-Виноградского (1820–1879), вместе с которым она прожила почти 40 лет, в отличие от 9 лет с первым мужем. Н. Н. Пушкина в обоих браках была младше мужей на 13 лет, в первом состояла 6 лет, во втором – почти 20.], и, наконец, то, что абсолютно осознанно и самостоятельно делали свой матримониальный выбор. Не случайно этот выбор (именно как автономный выбор женщины) в ряде случаев подвергался общественному осуждению, однако женщины после 30 лет, прошедшие матримониально-репродуктивный ликбез, уже чувствовали в себе силы пренебречь им и обладали навыками отстаивания пространства своей внутренней свободы. 39-летняя Н. Н. Пушкина-Ланская при несогласии с мнением мужа могла заявить ему: «…и когда вы, ты и Фризенгоф (чиновник австрийского посольства в Петербурге, жених Александры Николаевны, урожденной Гончаровой. – А. Б.), твердите мне обратное, скажу вам, что вы говорите вздор»[329 - Письмо Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому от 13 (25) июля 1851 г. // Пушкина-Ланская Н. Н. В глубине души такая печаль… Письма Н. Н. Пушкиной-Ланской к П. П. Ланскому // Наше наследие. 1990. № III (15). С. 105.]. Она не только рефлексировала над различием социальных позиций женщины и мужчины, но и приветствовала возможность бросить вызов устоявшимся нормам и стереотипам: «Что касается Фризенгофа, то, при всем его уме, он часто многое слишком преувеличивает, тому свидетельство его страх перед несоблюдением приличий и общественным мнением до такой степени, что в конце концов даже говорит об отсутствии характера. Я не люблю этого в мужчине. Женщина должна подчиняться, законы в мире были созданы против нее. Преимущество мужчины в том, что он может их презирать, а он несчастный всего боится»[330 - Там же.].

Некоторым же дворянкам так и не удавалось «извлечь преимущества» из маргинальности собственного неудачного пубертата, освободиться от потерпевшего крах опыта первой любви, и они медленно угасали в сравнительно молодом возрасте (например, не вышедшая замуж Л. А. Бакунина в 27 лет[331 - О неудачном романе Л. А. Бакуниной (1811–1838) с Н. В. Станкевичем (1813–1840), так и не завершившемся свадьбой, а вместо этого – ее болезнью и смертью, см.: Манн Ю. В. В кружке Станкевича: Историко-литературный очерк. М., 1983. С. 204–219.], замужняя Н. И. Дурова в 34 года[332 - «Она писала, что не имеет силы удалиться от него, не может перенесть мысли расстаться навек с мужем, хотя жестоко ее обидевшим, но и безмерно ею любимым! <…> Несчастная! ей суждено было обмануться во всех своих ожиданиях и испить чашу горести до дна! Батюшка переходил от одной привязанности к другой и никогда уже не возвращался к матери моей! Она томилась, увядала, сделалась больна, поехала лечиться в Пермь к славному Гралю (курсив автора. – А. Б.) и умерла на тридцать пятом году от рождения, более жертвою несчастия, нежели болезни!.. <…> и необыкновенная красота не спасла ее; отец перестал ее любить, и безвременная могила была концом любви, ненависти, страданий и несчастий» (Дурова Н. А. Кавалерист-девица. Происшествие в России // Дурова Н. А. Избранные сочинения кавалерист-девицы. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 38–39).]), принадлежа к тому поколению молодых женщин, которые, по словам Е. Полюды, «чувствовали себя обязанными хранить верность своей первой любви или умирать, если любовь терпит фиаско (как Джульетта или Русалочка в сказке Андерсена)»[333 - Полюда Е. Указ. соч. С. 125–126.]. По сути, практически вся женская автобиографическая традиция – это история «состоявшегося» или «несостоявшегося» пубертата.

Переживавшиеся юными дворянками сложности отделения от матери в период девичества были обусловлены материнским контролем за сексуальностью и своеобразным социальным бессилием дочери, которая не могла воспротивиться родительской власти. Традиционное общество, слабо индивидуализированное, призвано воспроизводить себя и в демографическом, и в символическом смысле. Устойчивые ментальные схемы воспитания социальной роли, в соответствии с которой не учитывался персональный выбор, вариативные жизненные стратегии навязывали дворянским девушкам единообразие жизненного сценария.

Целью его являлось дисциплинирование репродуктивного поведения женщины в рамках отведенного ей «предназначения». Вопросы репродуктивного поведения особенно контролировались в дворянском сообществе, построенном на основе принципа недопущения мезальянсов. В такой ситуации конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери становился практически неизбежным. Обретенная матерью и обретаемая дочерью сексуальность воспринимались обеими как пространство взаимных угроз.

Конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери: обретенная и обретаемая сексуальность как пространство взаимных угроз

Многократно повторявшиеся беременности (вплоть до 22) должны были способствовать восприятию их дворянками как своего естественного, ординарного физиологического и психологического состояния. К дворянской культуре вполне применим вывод этнографов, справедливый вообще для традиционных культур, о том, что в них «рождение ребенка не было событием исключительным, а только одним в долгой цепи других рождений»[334 - Кабакова Г. И. Отец и повитуха в родильной обрядности Полесья // Родины, дети, повитухи в традициях народной культуры. М., 2001. С. 120.]. Было ли оно более отрефлексированным ввиду включенности в повседневную жизнь образованных носительниц письменной культуры – вопрос спорный.

Это приводило, в частности, к тому, что дворянки вновь переживали материнство, имея уже старших дочерей, вступивших в период фертильности, а вместе с тем к «странным» семейным коллизиям.

Вот несколько примеров.

Старшей дочери смоленской дворянки Екатерины Ивановны Мальковской, Любови Константиновне (7 февраля 1825 года), к моменту рождения матерью младшего сына Петра (10 июля 1846 года) уже исполнился 21 год[335 - ГАТО. Ф. 1066. Оп. 1. Д. 48. Л. 1.].

Рязанская дворянка Варвара Александровна Лихарева (1813–1897) родила сына Павла (28 мая 1855 года), будучи матерью 19-летней Анны (2 января 1836 года), которая впоследствии так и не вышла замуж и не рожала[336 - ГАТО. Ф. 1063. Оп. 1. Д. 32. Л. 67, 70–71.].

Псковская дворянка Прасковья Александровна Вульф-Осипова (1781–1859) родила дочь Марью в 1820 году в возрасте 39 лет, когда ее старшей дочери Анне Николаевне Вульф (1799–1857), рожденной ею в 18 лет, исполнился уже 21 год.

Ее племянница Анна Петровна Керн (1800–1879) упоминала об этом факте в своем знаменитом дневнике, обращенном к Ф. П. Полторацкой. Сама она, по иронии судьбы, впоследствии также в очередной раз стала матерью в 39 лет, родив сына от будущего второго мужа и своего троюродного брата А. В. Маркова-Виноградского, который к тому же был значительно моложе ее, но формально все еще состоя в браке с Е. Ф. Керном. При этом старшей дочери, Екатерине Ермолаевне, уже исполнился 21 год и брак ее с М. И. Глинкой в это время не состоялся. Только спустя 10 лет после вторичного замужества матери (1842), в 1852 году, в возрасте 34 лет она вышла замуж за М. О. Шокальского. Причем воспоминания А. П. Керн наводят на мысль, что в общении с М. И. Глинкой она составляла определенную конкуренцию дочери, хотя та, по-видимому, не отвечала композитору взаимностью.

Ко времени рождения тетушкой младшей дочери А. П. Керн уже имела опыт родов и материнства, тогда как ее сверстница, двоюродная сестра и подруга А. Н. Вульф не была замужем и не рожала. В словах Керн имплицитно присутствует, несмотря на, казалось бы, «обычность» и «законность» (П. А. Вульф-Осипова состояла во втором браке и находилась в детородном возрасте, верхняя граница которого условно определялась тогда 45 годами) ситуации, мотив некоего несоответствия репродуктивного поведения тети ее принадлежности к поколению «старших женщин» в семье, символический статус которых определялся выходом за пределы детородного возраста и позиционированием себя как потенциальных бабушек.

В современной жизни подобные ситуации «пересечения» репродуктивных интересов матери и взрослой дочери встречаются довольно редко и, при том что они тотально не осуждаются, вызывают непроизвольное удивление ввиду смешения стереотипных представлений о символических ролях: женщина, которая должна принять на себя роль «бабушки», становится «матерью».

Примером из области литературы может служить нашумевшая в 1980?е годы в СССР повесть Г. Щербаковой «Вам и не снилось…» (экранизированная в не менее известном одноименном художественном фильме), в которой 40-летняя мать главной героини-старшеклассницы, переживающей взаимную первую любовь, стремящуюся перерасти в брак, сама недавно вторично вышла замуж по любви и решилась родить второго ребенка. Разрушая советские матримониально-репродуктивные стереотипы, она, обретя, наконец, личное счастье, вместе с тем испытывает своеобразный «комплекс вины» не только перед окружающими женщинами своего поколения в лице нерожавшей учительницы и других родительниц, от которых ожидает осуждения, но и, что важно, перед ставшей «несчастной» дочерью, трагически переживающей препоны, чинимые многими взрослыми ее взаимоотношениям с возлюбленным.

Мотив невозможности одновременного матримониально-репродуктивного благополучия матери и дочери (причем в повести Щербаковой этот мотив отнюдь не составляет главную интригу сюжета) имеет противоречивую архетипическую природу. Если в конце XX века «позднее» материнство женщины при наличии достигшей фертильности дочери оценивается ее ровесницами как нарушение стереотипной нормы, то в первой половине XIX века оно, с одной стороны, воспринималось как обычная практика, а с другой – подлежало имплицитному осуждению, напротив, ровесницами дочери, усматривавшими в нем безотчетную угрозу репродуктивным интересам своего поколения.

В действительности, 34, 39 и даже 42-летние матери взрослых дочерей сами еще были способны родить и, как показывает практика, не стремились сменить позицию «матери», так или иначе отождествляемую с сексуальной привлекательностью, на позицию «бабушки», нередко изображаемой в качестве асексуального существа в характерном чепце.

Скрытая оценка, разделяемая молодой женщиной поколения 1800?х годов, имеет глубинные мифологические корни. В разных традициях этнографами зафиксирована своеобразная «непересекаемость» родин: помогать при родах приглашались женщины, сами не рожавшие и даже не жившие половой жизнью, не вызывавшие никаких ассоциаций со статусом роженицы[337 - См.: Кабакова Г. И. Отец и повитуха в родильной обрядности Полесья // Родины, дети, повитухи в традициях народной культуры. М., 2001. С. 111.]. По словам Г. И. Кабаковой, «женщина, способная к деторождению, воспринимается как конкурентка и матери и ребенка»[338 - Там же. С. 112.].

В дворянской семье с ее внутренней иерархией и функциональностью поколений, разграничением символических ролей каждой возрастной категории, любая инверсия должна была осмысляться как символическая подмена. По сравнению с рядом других примеров, в случае с матерью и дочерью Вульф это было особенно очевидно: первая дважды побывала замужем (во второй брак с И. С. Осиповым Прасковья Александровна вступила в 1817 году, когда ее дочь от первого брака Анна Николаевна Вульф достигла 18 лет, обычного брачного возраста девушки по стандарту того времени, и именно она, казалось бы, а не мать, вдвое ее старшая, должна была выйти замуж), в разном возрасте имела детей от обоих мужей (пятерых от первого брака, двоих от второго), вторая так и не вышла замуж и детей не имела. В представлении Керн, ее тетя и «счастлива» была как бы вместо своей старшей дочери. В этой связи симптоматичен эпизод соперничества матери и дочери за расположение А. С. Пушкина, интерпретируемый в контексте осмысления психоаналитической природы межпоколенного столкновения «молодых» матерей с их старшими дочерями как безотчетное и вместе с тем осознанное конкурентное отстаивание собственной сексуальности. В письме к А. С. Пушкину от начала марта 1826 года Анна Николаевна Вульф писала: «Вчера у меня была очень бурная сцена с моей матерью из?за моего отъезда. Она сказала перед всеми моими родными, что решительно оставляет меня здесь, что я должна остаться и она никак не может меня (26-летнюю дочь (!). – А. Б.) взять с собою… Если бы вы знали, как я опечалена! Я право думаю, как и А. К. (Анна Керн. – А. Б.), что она одна хочет одержать над вами победу и что она из ревности оставляет меня здесь… Я страшно зла на мою мать; вот ведь какая женщина!.. Я не знаю, куда адресовать вам это письмо, я боюсь, как бы на Тригорское оно не попало в руки мамы…»[339 - Письмо А. Н. Вульф к А. С. Пушкину от начала марта 1826 г. // Гроссман Л. П. Письма женщин к Пушкину. Подольск, 1994. С. 42–43.]

Существенно также и то, что не только дворянские девушки не стремились к избавлению «от материнской зависимости»[340 - «Ах, как бы я желала соединиться с моей почтенной матерью!» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 39).], но и матери не спешили отпускать их от себя, порождая тем самым сложности в отношениях, особенно со старшими дочерями. «Столкновение между матерью и дочерью» Е. Полюда объясняет «разрушением границ между поколениями при наступлении половой зрелости дочери»[341 - Полюда Е. Указ. соч. С. 105.]. Раннее замужество матерей и, соответственно, раннее же рождение первых дочерей, разница в возрасте между ними менее 20 лет (16, 17, часто 18) приводили к тому, что в известное время и те (еще), и другие (уже) оказывались в пределах репродуктивного возраста, однако дочери воспринимали положение матерей как преимущественное по сравнению с собственным.

Неопытность, а часто и полная неосведомленность в вопросах взаимоотношения полов[342 - Чего стоят одни высказывания А. Е. Лабзиной, характеризующие ее представления о сексуальной сфере, не изменившиеся даже после замужества: «Пошла я посмотреть, спокоен ли мой муж, и нашла его покойно спящего на одной кровати с племянницей, обнявшись. Моя невинность и незнание так были велики, что меня это не тронуло…»; «Племянницу свою взял к себе жить. Днем все вместе, а когда расходились спать, то тесно или для других каких причин, которых я тогда не понимала, меня отправляли спать на канапе»; «Я тогда не знала другой любви…» (Лабзина А. Е. Воспоминания. Описание жизни одной благородной женщины // История жизни благородной женщины. М.: Новое литературное обозрение, 1996. С. 31, 38–39, 67). Ср. с разительными переменами в сексуальной «просвещенности» институток начала XX века: «Вблизи меня в проходе столпилась небольшая группка моих одноклассниц. Между ними идет какой-то таинственный тихий разговор: „После свадьбы? Муж и жена? Что делают? Как это? Рождаются дети?“ <…> Аня помолчала, как бы испытывая какое-то затруднение. Потом сложила пальцы левой руки в неплотный кулачок и, убрав все пальцы правой руки, кроме среднего, быстро сунула выставленный палец в кулачок левой. „Понимаешь?“ Я поняла. <…> Я спросила Олю: „Аня говорит… Как ты думаешь, это правда?“ „Правда, Васенька, – ответила Оля. – Моя мама акушерка. У нее есть такая книга… Я прочла…“» (Морозова Т. Г. В институте благородных девиц // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 422–423).], жесткий социальный контроль за вербальным и сексуальным поведением незамужних девушек[343 - Послабления допускались только в отношениях с признанным в статусе официального «жениха», которому разрешалось наносить частые визиты и даже оставаться наедине с девушкой («короткость обхождения»). Не случайно последующий отказ жениться расценивался как «безславие», «безчестие», «обезславление девушки» (ГАТО. Ф. 103. Тверская ученая архивная комиссия. Оп. 1. Д. 1509. Л. 1 – 7 об.), хотя «короткость обхождения» подразумевала часто всего-навсего разговоры с глазу на глаз без постороннего присутствия. О том, что и для западноевропейских женщин разной социальной принадлежности «понятие чести имело всецело гендерное содержание», см.: Репина Л. П. История женщин и гендерные исследования: от социальной к социокультурной истории // «Новая историческая наука» и социальная история. М., 1998. С. 185. Но даже с женихом девушка не могла переписываться без домашней «перлюстрации» ее писем матерью. В. В. Кунин, например, приводит свидетельство современницы о невесте А. С. Пушкина, согласно которому «мать не позволяла дочери самой писать к нему письма». См.: Кунин В. В. Примечания // Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники: В 2 т. М.: Правда, 1986. Т. II. С. 621.], действительно, ставили матерей в более выигрышную позицию, не только ввиду большей искушенности в сексуальной сфере и меньшего опасения забеременеть[344 - Внебрачную беременность все-таки было легче скрыть, чем добрачную, и отношение к ней было более лояльным. К тому же женщинам, переживавшим многочисленные беременности, тем не менее, вероятно, из опыта были известны какие-то «секреты» избежать этого состояния.], но и вследствие допустимости более раскованного коммуникативного поведения для взрослой, побывавшей замужем женщины. Не случайно и П. А. Осипова (1781–1859) и А. П. Керн, как явствует из писем и мемуаров, составляли, прежде всего, вербальную конкуренцию своим дочерям в общении с мужчинами, проявлявшими к ним интерес. Если в одних историях «дружество»[345 - Керн А. П. Воспоминания о Пушкине, Дельвиге, Глинке // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 101.] матерей с этими мужчинами оборачивалось несостоявшимися по тем или иным причинам романами или браками дочерей, то в других – превращалось в интеллектуальное общение тещи и зятя, которому оба придавали большее значение, нежели требовали формальные отношения свойства. О. Е. Глаголева обращает внимание на то, что А. Т. Болотов, так и не сумевший приобщить к своим интеллектуальным занятиям юную жену, нашел «товарища»[346 - Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. М.: Современник, 1986. С. 503, 504.] по интересам «в ее матери, Марии Абрамовне Кавериной, которая, будучи ненамного старше его, стала его первой слушательницей и советчицей»[347 - Глаголева О. Е. Горькие плоды просвещения: три женских портрета XVIII века // Социальная история. Ежегодник, 2003. Женская и гендерная история. М., 2003. С. 311.], вдобавок, по его словам, «расположившейся жить всегда неразлучно» с ними и «быть в доме… до совершенного возраста жены… полною хозяйкою»[348 - Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. М.: Современник, 1986. С. 505.]. В условиях замкнутости усадебной жизни, ограниченности круга общения[349 - Также см.: Гроссман Л. П. Указ. соч. С. 35.] и дефицита потенциальных женихов поколение старших дочерей испытывало ощущение безотчетной угрозы своим матримониально-репродуктивным интересам (своего рода сублимированной сексуальности, поскольку сексуальность вне контекста брака и рождения детей ими не мыслилась) со стороны матерей, обладавших к тому же еще и имущественной состоятельностью. В рамках полных семей подобные переживания сохранялись на уровне архетипически обусловленных фобий: отец, персонифицирующий мужчину, способного к браку в данном локальном пространстве (дворянской семьи), уже «занят» матерью.

Естественно, разрешением репродуктивного «конфликта поколений», имплицитного сексуального «соперничества» оказывавшихся одновременно в пределах детородного периода далеко не пожилой матери и ее взрослой дочери, в условиях дворянской жизни с четко закрепленными семейными ролями (когда мать и дочь невозможно представить «подругами», а их общение строилось отнюдь не «на равных») могло быть только еще более жесткое акцентирование существующих гендерных ролей и позиций посредством их властного маркирования. Внутренняя мотивация «устранения соперницы» вынуждала «молодых» матерей не признавать наступившей «зрелости» старшей дочери, что выражалось в «сопротивлении» ее переходу из категории детей в категорию взрослых. Об этом свидетельствует усиление властного нажима со стороны матерей именно на взрослых девушек и ужесточение диктата по отношению к ним, публичная демонстрация материнской власти над дочерью как возможности произвольного манипулирования ею. Ситуация, в которой мать в присутствии всех родственников заявляет, что «оставляет» 26-летнюю дочь, так как не может «взять» ее с собой, кодирует девушку как «ребенка», как существо пассивное, лишенное собственного волеизъявления и подчиняющееся решениям родителей.

При этом любое представление девушки как «малого, неразумного ребенка»[350 - Ковалевская С. В. Воспоминания. Повести / Отв. ред. П. Я. Кочина. М.: Наука, 1974. С. 34.] всегда воспринималось особенно болезненно. Можно процитировать характерную реплику Е. Н. Водовозовой по поводу «нежелания показать рану» в проанализированной выше ситуации: «Передайте вашему профессоришке, что, несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы точно так же, как и я… Покорнейше прошу сказать ему также, чтобы он не смел более называть меня девочкой…»[351 - Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 300.]

Преднамеренное удержание взрослой дочери в позиции «дети» символизирует отказ матери от собственного перехода в иную возрастную и ролевую категорию, таящую для нее угрозу утраты обретенной и осознанной сексуальности.

Контроль над женской сексуальностью в период взросления

Тем не менее в мужской мемуарной традиции можно встретить альтернативные свидетельства о телесном, сексуальном «взрослении» дворянских девушек в том случае, если речь шла о взаимной симпатии близких по возрасту молодых людей и нахождении их в ситуациях «ослабленного» контроля со стороны старшего поколения. М. П. Загряжский, описывая свои юношеские «любовные похождения», приводил несколько таких примеров:

«Я шелберил с ее дочерью; ей также было лет шестнадцать или восемнадцать. Всякой вечер после ужина… отправляюсь к ней: она уже в постели. Сажусь, играю, целую ее в губы, в шею, груди и руками глажу, где мне вздумается. Раз до того разнежились, что оба сделались вне себя. Она потянулась, погасила свечку и сказала: „Я вся твоя“, только таким тоном, что я почувствовал [и] опомнился, какие могут быть последствия, за что я [ее] сделаю несчастною; встал и пошел вон. С сего время оба были гораздо осторожней, целовались и обратились, как брат с сестрой»[352 - Загряжский М. П. Указ. соч. С. 113.].

«Я поволочился за его падчерицей А. С. Храповицкой, и нередко доводил ее до крайнего желания увенчать нашу любовь, но как я всегда на это был жалостлив, то и не довел ее до нарушения девичьей драгоценности… они поехали в деревню. Я их провожал до Можайска. Падчерица с мамзелью в карете, брат с невесткой в кибитке, на своих. Как обыкновенно встают до света, то я заберусь в карету и шалберю с ней: сажаю на колени и рукам даю волю, она целует»[353 - Там же. С. 143.].

«А мы по большей части вечера сидели в ее диванной с глазу на глаз, только любовались друг другом, не переставали уверять в[о] [в]заимной непоколебимой любви, и запечатлевали поцелуями. Однажды она сидела у меня на коленях, держась левой рукой за шею, а правой под щеку, чтоб крепче целовать, и движением оной ощутительно давала мне знать пламенную страсть ее любви. Я правой держал ее за талию, а левой своевольничал далее и далее. Оба не знали, что делали. Один поцелуй произвел необыкновенное восхищение, какого в мою жизнь еще не бывало. Чувства нежной страсти разлились с головы до пят. Если б на моем месте был такой, которой в юности своей не смотрит на принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания, и не думая, в какое поношение ее ввергает, верно б не дождался священного позволения. Она вскочила, села одаль, а я сделался не шевелящимся истуканом, мысленно пеняя себе за излишнюю шалость. Несколько минут сидели молча, не смея взглянуть друг на друга. Я прервал молчание, опять разговор наш возобновился, только совсем в другом тоне, не напоминая о прошедшем, как будто ничего не было предосудительного»[354 - Там же. С. 149.].

Дворянских юношей, которым было хорошо известно «принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания», подобный запрет мало сдерживал. Вместе с тем дефлорация обозначалась ими в этических терминах – «сделать несчастною», «нарушить девичью драгоценность», «ввергнуть в поношение». Причем некоторые мемуаристы (как, например, М. П. Загряжский) всячески подчеркивали полную готовность дворянских девушек, с которыми они «шалберили», вступить в добрачные отношения, приписывая недопущение этого лишь собственному благоразумию. Роль сексуальных наставников в юношеских опытах с девушками-дворянками мужчины-авторы мемуаров и автобиографий неизменно отводили исключительно себе. Д. И. Фонвизин вспоминал, как, сам еще только осваивая «науку любви», не забывал взять на себя и привычную для интеллектуалов XVIII века функцию «просветителя» в отношении «объекта» своего телесного экспериментирования: «Узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, – словом, целая Москва признала, и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподавать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки ее, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась. Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку ее от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши»[355 - Фонвизин Д. Указ. соч. С. 570.].

Даже некоторые мужья не считали зазорным «просвещать» своих юных неискушенных жен самыми оригинальными способами: например, предаваясь у них на глазах любовным утехам с другой женщиной, будь то племянница или служанка. О. Е. Глаголева называет забавы А. М. Карамышева, первого мужа А. Е. Лабзиной, со служанкой, при которых он заставлял присутствовать жену, щадя ее молодость и не вступая с ней самой в интимные отношения, «наглядным уроком», причем «вполне укладывавшимся в нормативные рамки морали той эпохи»[356 - Глаголева О. Е. Указ. соч. С. 318.].

О возможности добрачных связей дворянок также свидетельствуют не собственно женские письма, мемуары, дневники, литературные произведения, а мужская обсценная поэзия, вышедшая, например, из юнкерской среды 1830?х годов[357 - См., например: Ш. А. Л……ой // Eros russe: Русский эрот не для дам. 3?е изд., испр. Oakland, 1995 (1?е изд.: Женева, 1879). С. 63–64; Неизв. автор. Голос природы // Там же. С. 87–88.],[358 - Небольшой комментарий по поводу этих произведений. Учащиеся юнкерских училищ (в том числе из будущих известных поэтов М. Ю. Лермонтов) писали непристойные стихи, которые имели хождение в их среде и как бы держались в тайне от всех, представляя нечто вроде юношеского самиздата. В России не могло быть и речи об их публикации, цензура бы не пропустила такие произведения, поэтому они издавались и, кстати, переиздавались тоже, только за границей. Авторы скрывали свои имена: в первом случае фамилия и имя сокращены до одной буквы, а название стихотворения – как бы посвящение какой-то девушке/женщине (?) – дано с купюрой. Автор второго стихотворения не запечатлел даже первые буквы своих фамилии и имени, назвавшись неизвестным автором. Эта специфическая поэзия имеет компенсаторную природу. Раскрывая особенности юношеской сексуальности, И. С. Кон утверждает, что «юноша испытывает волнующие эротические переживания, к которым он психологически не подготовлен и которые он пытается „заземлить“, „снизить“ с помощью грязных разговоров и сальных анекдотов». См.: Кон И. С. Некоторые особенности психосексуального развития // В мире подростка. М., 1980. С. 234. В случае с юношами-дворянами – с помощью скабрезной поэзии о «грязном сексе», используя выражение И. С. Кона.]. Трудно с уверенностью судить о достоверности данного источника, который по жанру мог выдавать желаемое за действительное, будучи проекцией тайных юношеских мечтаний. Скорее всего, как раз намеренная вербализация ситуации межполовых сексуальных контактов до брака, вербальное снятие культурного запрета, демонстративное отрицание социальной и сексуальной нормы[359 - В самой юнкерской скабрезной поэзии, педалировавшей гомосексуальные отношения мужчин и нестандартные формы гетеросексуального общения, явно прочитывается идея нарочитого, юношески максималистского отрицания нормы, которая вместе с тем четко зафиксирована в сознании авторов.] и абсолютизация девиации являлись следствием реальной недопустимости добрачных связей дворянской девушки. Кроме того, описываемые юнкерской скабрезной поэзией варианты утраты барышнями невинности могут рассматриваться как проявления мизогинии, присущей не только этим, но и другим произведениям, бытовавшим обычно в исключительно мужской среде[360 - Например, о мизогинистской направленности английской памфлетной литературы XVII века для мужчин из простонародья см.: Репина Л. П. «Новая историческая наука» и социальная история. М., 1998. С. 169–170, 192.].

Н. Л. Пушкаревой при анализе эгодокументов дворянок XVIII – начала XIX века не удалось выявить «ни одного случая добрачной беременности и рождения ребенка до замужества»[361 - Пушкарева Н. Л. Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X – начало XIX в.). М., 1997. С. 192.]. Правда, она не отрицает полностью саму гипотетическую возможность таких ситуаций, не фиксировавшихся по этическим соображениям, но, сопоставляя данные о дворянках со сведениями о крестьянках и представительницах городского населения, среди которых такие случаи как раз зафиксированы, утверждает, что именно у дворян «представление о „позорности“ наживания детей до брака укрепилось»[362 - Там же.]. Вероятно, опасения забеременеть могли быть, наряду с моральными предписаниями и религиозными убеждениями, а точнее в их контексте, эффективным сдерживающим фактором предостережения дворянок от вступления в добрачные связи. Однако останавливали они не всех[363 - Например, исследующая рождаемость в семьях тверских чиновников начала XIX века на основе метрических книг и формулярных списков Ю. В. Бодрова установила единственный случай добрачной связи и беременности дочери подпоручика Пелагеи Яковлевны Орловой, которая в 1806 году родила сына от губернского секретаря Ивана Петровича Петрова, не будучи замужем. См.: Бодрова Ю. В. Рождаемость в чиновничьей семье начала XIX в. (на материалах Тверской губернии) // Границы в пространстве прошлого: социальные, культурные, идейные аспекты: Сб. ст. участников Второй всеросс. науч. конф. молодых исследователей. Тверь, 15–18 апреля 2007 г. Тверь, 2007.].

Свидетельства добрачных беременностей в женских субъективных источниках все-таки встречаются, правда, когда речь идет не о «своем», а о «чужом» опыте. Придворная среда, где коммуникативные связи между полами отличались большей регулярностью и интенсивностью, чем, например, в усадебной жизни, не исключала случаев беременности молодых фрейлин от более старших женатых придворных. Екатерина II вспоминала, что в бытность ее великой княгиней «до сведения Императрицы дошла любовная интрига Чоглокова с одною из… фрейлин Кошелевою, которая от него забеременела»[364 - Екатерина II. Записки императрицы Екатерины II // Россия XVIII столетия в изданиях Вольной русской типографии А. И. Герцена и Н. П. Огарева. Записки императрицы Екатерины II. М.: Наука, 1990. С. 67.]. Последствия данного «инцидента», с точки зрения мемуаристки, оказались неожиданными для всех знавших о нем: несмотря на активное осуждение адюльтера, «неверный» муж сохранил свои придворные позиции, в то время как его беременной возлюбленной «велели ехать к дяде, обергофмейстеру Шепелеву»[365 - Там же. С. 69.]. При том что в данном конкретном случае горячей защитницей мужа перед Елизаветой выступила, как ни странно, «обманутая» им жена, к тому времени мать шестерых его детей[366 - Там же. С. 68.], принятое решение действовало в укрепление стереотипа более строгого порицания добрачной беременности женщины по сравнению с супружеской изменой мужчины.

В середине XIX века скандальную огласку в светских кругах Петербурга получила добрачная связь Е. А. Денисьевой (1826–1864), племянницы «заслуженной инспектрисы» Смольного института А. Д. Денисьевой (ум. 1880), с Ф. И. Тютчевым (1803–1873)[367 - Георгиевский А. И. Из воспоминаний А. И. Георгиевского / Предисл. Г. Г. Елизаветиной. Публикация К. В. Пигарева // Литературное наследство. Т. 97: Федор Иванович Тютчев. Кн. 2. М.: Наука, 1989. С. 110.]. Муж ее сестры, А. И. Георгиевский (1830–1911), вспоминал о публичном и семейном порицании этих отношений и сопряженных с ними ее собственных переживаниях:

«На след тайных свиданий между ними в нарочно нанятой для того близ Смольного квартире первый напал эконом Смольного монастыря Гаттенберг. На беду в марте 1851 г. предстоял торжественный выпуск воспитанниц того класса, который Анна Дмитриевна вела в продолжении 9 лет: ожидали, что ее по этому случаю сделают кавалерственной дамой, а Лелю (Е. А. Денисьеву. – А. Б.) фрейлиной. И вдруг ужасное открытие! Ко времени этого выпуска приехали в Петербург за своими дочерьми Марией и Анной их родители, и можно себе представить, как они, особенно же отец (А. Д. Денисьев. – А. Б.) их, которому Леля была родной дочерью, были поражены ее несчастьем и тем положением, в котором она оказалась! Несдобровать было бы Тютчеву, если бы он не поспешил тотчас же уехать за границу. Гнев отца ее не знал пределов и много содействовал широкой огласке всей этой истории, которая, впрочем, не могла не обратить на себя общего внимания по видному положению в свете обоих действующих лиц и по некоторой прикосновенности к ней Смольного монастыря и заслуженной его инспектрисы. Анна Дмитриевна тотчас же после выпуска оставила Смольный с очень большой для того времени пенсией, по 3000 руб. в год; бедную Лелю все покинули, и прежде всех сам Тютчев; отец не хотел ее больше знать и запретил всем своим видаться с нею, а из бывших ее подруг осталась ей верна одна лишь Варвара Арсеньевна Белорукова. Это была самая тяжкая пора в ее жизни; от полного отчаяния ее спасла только ее глубокая религиозность, только молитва, дела благотворения и пожертвования на украшение иконы Божией матери в соборе всех учебных заведений близ Смольного монастыря, на что пошли все имевшиеся у нее драгоценные вещи»[368 - Там же.].

Вместе с тем Е. А. Денисьевой в 1850 году, когда разворачивалась ее «такая глубокая, такая самоотверженная, такая страстная и энергическая любовь»[369 - Там же. С. 108.], было 24 года. Преобразившись из юной девушки «в блестящую молодую особу», она, по словам А. И. Георгиевского, «всегда собирала около себя множество блестящих поклонников»[370 - Там же. С. 107.], поэтому вполне осознанно приняла решение о сексуальных отношениях со своим возлюбленным, зная о том, что он женат. Тем не менее и в таком, достаточно взрослом, возрасте, она, согласно господствовавшим социокультурным предписаниям, не имела права на «связь», которая «возникла без церковного благословения и людского признания»[371 - Там же. С. 111.].

О том, какие внутренние барьеры, помимо внешних запретов, преодолевали девушки, осмеливавшиеся на добрачные сексуальные отношения, свидетельствует предостережение-угроза дяди Е. Н. Водовозовой в ее адрес, когда ее старшего брата, навестившего ее в Смольном, классная дама ошибочно приняла за постороннего офицера, друга младшего брата, которого, в отличие от первого, она знала в лицо: «Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание на самом деле поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила mademoiselle Тюфяева, потому что у тебя чертики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О нет, я этого не допущу! Понимаешь ли ты… я этого никогда не допущу! (При этом он страшно расширил глаза.) Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… задушу… убью!»[372 - Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 293.]

Не менее жесткую расправу прочили дочерям и матери, узнав о том, что кто-то оказывает им знаки внимания, даже если этот кто-то был российским императором, а его интерес не выходил за рамки галантной обходительности: «В один из приездов в Москву императора Александра он обратил особенное внимание на красоту одной из дочерей ее (княгини Екатерины Андреевны Оболенской, урожденной княжны Вяземской. – А. Б.), княжны Наталии (урожденной Оболенской. – А. Б.). Государь, с обыкновенною любезностью своею и внимательностью к прекрасному полу, отличал ее: разговаривал с нею в Благородном собрании и в частных домах, не раз на балах проходил с нею полонезы. Разумеется, Москва не пропустила этого мимо глаз и толков своих. Однажды домашние говорили о том при княгине-матери и шутя делали разные предположения. „Прежде этого задушу я ее своими руками“, – сказала римская матрона, которая о Риме никакого понятия не имела»[373 - Вяземский П. А. Указ. соч. С. 315.].

Поскольку задача воспитания девушек сводилась к тому, «чтобы блюсти за… (их. – А. Б.) нравственностью!»[374 - Водовозова Е. Н. Указ. соч. С. 293.], все, что касалось сексуальной сферы жизни, табуировалось, и, следовательно, даже помышление о возможном нарушении этих запретов порождало у них подспудное чувство вины, не говоря уже об информации и опыте. В результате дворянские девушки оказывались неподготовленными и беззащитными перед любыми телесными практиками даже в контексте супружеских отношений, вызывавших у них безотчетные страхи и опасения, а потому не приносивших им ощущения радости и счастья. О. Е. Глаголева, комментируя описание мемуаристом А. Т. Болотовым своей тринадцатилетней избранницы А. М. Кавериной, которая не только накануне свадьбы «была перетревожена», «не хотела на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать», от него «тулилась», но и после замужества не проявляла к нему «ни малейших взаимных и таких ласк и приветливости, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них, мужьям своим», заключает, что такое «поведение невесты выдает скорее испуганного ребенка, нежели молодую особу, готовую к брачному союзу»[375 - Глаголева О. Е. Указ. соч. С. 311.]. Также и предсвадебные настроения мемуаристки А. Е. Лабзиной явно далеки от смелых жизнеутверждающих предвкушений: «…положена была свадьба 21 мая. <…> И так ласки моего назначенного (матерью. – А. Б.) мужа стали ко мне открытее. Но они меня не веселили, и я очень холодно их принимала, а была больше с матерью моей, и сердце мое не чувствовало ни привязанности, ни отвращения, а больше страх в нем действовал»[376 - Лабзина А. Е. Указ. соч. С. 27.].

Можно говорить о репрессированной сексуальности как средстве социального контроля, как способе удержания молодых представительниц женского пола в подчинении внутри существующего властного и символического порядка в масштабах и семьи, и общества в целом. При этом традиционный вопрос: «не противен ли он?»[377 - «И он, видя это (отсутствие веселости и холодность. – А. Б.), несколько раз спрашивал, по воле ли я иду за него и не противен ли он мне? Мой ответ был: „Я исполняю волю моей матери“, – и убегала, чтоб не быть с ним без свидетелей» (Там же); «Когда нас свели и он меня спросил: „Не противен ли я Вам“, – я отвечала нет и убежала, а он пошел к родителям и сделался женихом» (Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 371).], с которым сватавшиеся женихи обращались к своим слишком сдержанным юным избранницам, показывает, что для них, в отличие от последних, именно телесный, сексуальный аспект брака превалировал. От дворянской девушки в браке ожидали и требовали того, к чему ее не только не готовили в девичестве, но и за что строжайше наказывали или порицали, категорически пресекая любую, даже гипотетическую, возможность самого невинного естественного обретения ею соответствующего жизненного опыта. Возможно, более органичными в этом смысле являлись те нечастые в то время первые браки, в которых невеста была старше жениха[378 - Например, Степанида Степановна Яковлева (1738–1781) в 18 лет в 1756 году стала женой 14-летнего Михаила Саввича Яковлева (1742–1781). Нарядные парные портреты Яковлевых, написанные к свадьбе, на которых они выглядят вполне довольными молодыми людьми, а разница в возрасте между ними практически не заметна см.: Вишняков И. Я. (1699–1761). Портрет Степаниды Степановны Яковлевой. Около 1756. Парный последующему. Масло, холст. 90,5 ? 72. ГЭ (из историко-бытового отдела ГРМ) // Из истории реализма в русской живописи: Альбом. М., 1982. № 18; Он же. Портрет Михаила Саввича Яковлева. Около 1756. Парный предыдущему. Масло, холст. 90,5 ? 72. ГЭ (из историко-бытового отдела ГРМ) // Там же. № 19.], благодаря чему относительно синхронное обоюдное освоение собственной сексуальности происходило с меньшими жертвами. Кроме того, в этих случаях молодые люди в достаточно раннем возрасте оказывались исключенными из-под прицела родителей и прочих блюстителей нравов, что также благоприятно сказывалось на их взрослении, а возрастное превосходство жены препятствовало превращению ее в объект деприваций со стороны мужа. Вместе с тем, как показывает мемуарное свидетельство о себе княгини Е. Р. Дашковой, удачный выход дворянской девушки из подросткового возраста, так или иначе воплощавшийся в «счастливом» браке, был обусловлен ее интеллектуальными поисками и общим уровнем самообразования[379 - Сосланная из?за кори «в деревню, за семнадцать верст от Петербурга», 13-летняя девушка нашла способ побороть свойственное подросткам и овладевшее ею «чувство одиночества»: «Глубокая меланхолия, размышления над собой и над близкими мне людьми изменили мой живой, веселый и даже насмешливый ум. Я стала прилежной, серьезной, говорила мало, всегда обдуманно. Когда мои глаза выздоровели, я отдалась чтению. Любимыми моими авторами были Бейль, Монтескье, Вольтер и Буало. Я начала сознавать, что одиночество не всегда бывает тягостно, и силилась приобрести все преимущества, даруемые мужеством, твердостью и душевным спокойствием» (Дашкова Е. Р. Записки // Дашкова Е. Р. Литературные сочинения. М.: Правда, 1990. С. 5).] в не меньшей степени, чем нашедшим взаимность эмоциональным и телесным влечением к близкому по возрасту молодому человеку. Особую роль в том, чтобы это влечение превратило Дашкову в «семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою»[380 - Дашкова Е. Р. Записки // Дашкова Е. Р. Литературные сочинения. М.: Правда, 1990. С. 12.], сыграла непреднамеренность знакомства и абсолютное невмешательство представителей старшего поколения в развитие отношений: «Вечер был чудесный, и сестра госпожи Самариной предложила мне отправить мою карету вперед и пройтись с ней пешком до конца малолюдной улицы. Я согласилась, тем более что мне необходим был моцион. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как из боковой улицы вышел нам навстречу человек, показавшийся мне великаном. Меня это поразило, и, когда он был в двух шагах от нас, я спросила свою спутницу, кто это такой. Она назвала князя Дашкова. Я его никогда еще не видала. Будучи знаком с Самариными, он вступил с ней в разговор и пошел рядом с нами, изредка обращаясь ко мне с какой-то застенчивой учтивостью, чрезвычайно понравившейся мне. Впоследствии я не прочь была приписывать эту встречу и благоприятное впечатление, которое мы произвели друг на друга, особому соизволению промысла Божия, которого мы не могли избегнуть; так как если бы я слышала когда-нибудь его имя в доме моего дяди, куда он не имел доступа, мне пришлось бы одновременно услышать и неблагоприятные для него отзывы и узнать подробности одной интриги, которая разрушила бы всякие помыслы о браке с ним. Я не знала, что он слышал и что ему было известно обо мне до этой встречи; но, несомненно, его связь с очень близкой моей родственницей, которую я не могу назвать, и его виновность перед ней должны были отнять у него всякую мысль, всякое желание и всякую надежду на соединение со мной. Словом, мы не были знакомы друг с другом, и, казалось, брак между нами не мог бы никогда состояться; но небо решило иначе. Не было той силы, которая могла бы помешать нам отдать друг другу наши сердца, и наша семья не поставила никаких препятствий нашему браку, а его мать, очень желавшая женить сына и тщетно и непрестанно умолявшая его выбрать жену, была вне себя от радости, когда узнала о принятом им решении вступить в брак»[381 - Там же. С. 8.].

Часто меры, направленные на обозначение рамок «дозволенного» девушке поведения, носили превентивный характер и вместе с тем обретали форму очередной «телесной переделки». А. П. Керн вспоминала досадный инцидент из самого начала своего девичества, когда «пришел Наполеон», и их семья перемещалась, «стараясь не наткнуться на французов и объезжая Москву»[382 - Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 368.]. Во Владимире они встретили «много родных и знакомых», в том числе тетку А. И. Понофидину, урожденную Вульф (1784–1873), родную сестру матери, «которая вместе с Пусторослевыми подобрала где-то на дороге раненого под Москвою Михаила Николаевича Муравьева, которому было тогда только 15 лет»[383 - Там же.]. Затрудненная обычно рядом условностей коммуникация юноши и девушки значительно облегчалась в ситуации военного времени, когда у них не только мог быть неформальный повод для общения, но и немыслимый в привычной повседневности его антураж. Дворянская девушка, помогавшая выхаживать раненого юношу, оказывалась как в непосредственном контакте с ним, так и имела возможность созерцать лежащего на кровати полуодетого постороннего ей представителя противоположного пола (того самого «чужого мужчину», используя фразеологию дяди Е. Н. Водовозовой), что категорически не допускалось в обычной жизни[384 - Чтобы понять, насколько это было из ряда вон выходящим, см., например: «Хотя она (гувернантка А. П. Керн, «m-lle Бенуа», «девица 47 лет». – А. Б.) была прюдка и не любила, чтобы говорили при ней о мужчинах, однако же перевязывала и обмывала раны дяди моего больного. Так сильно в ней было человеколюбие» (Там же. С. 365). Возможно, в данном случае скрытые мотивы нестандартного поведения незамужней гувернантки лежали и несколько глубже, чем это представлялось Керн: не только в области гуманизма и альтруизма, но и в психосексуальной плоскости.]. Кроме того, она могла непроизвольно без санкции и наблюдения взрослых попасть в общество и других юношей, случайно решивших навестить сослуживца: «Он (раненый М. Н. Муравьев) лежал в одной из комнат того дома, в котором помещались наши родные и в который и нас перетащили из деревни. Тетушка приводила меня к нему, чтобы я ей помогала делать корпию («нитки, нащипанные из полотняной мягкой ветоши» – «перевязочный материал, заменявший в XIX в. вату»[385 - Бокова В. М., Сахарова Л. Г. Комментарии // Институтки: Воспоминания воспитанниц институтов благородных девиц. М., 2001. С. 525.]. – А. Б.) для его раны. Однажды она забыла у него свои ножницы и послала меня за ними. Я вошла в его комнату и застала там еще двух молодых людей. Я присела и сказала, что пришла за ножницами. Один из них вертел их в руках и с поклоном подал мне их. Когда я уходила, кто-то из них сказал: elle est charmante! (она очаровательна! (фр.). – А. Б.)»[386 - Керн А. П. Из воспоминаний о моем детстве // Керн (Маркова-Виноградская) А. П. Воспоминания о Пушкине. М.: Сов. Россия, 1987. С. 368–369.].

Очевидно, тетка не могла оставить без внимания впечатление, произведенное юной племянницей на близких по возрасту представителей противоположного пола и внушившее ей одно из разделявшихся взрослыми фантомных опасений за нравственность девушки, почему и не замедлила отреагировать на эту абсолютно невинную сцену самым что ни на есть репрессивным образом: «…тетушка Анна Ивановна… очень меня огорчила дорогою, окромсавши мне волосы по-солдатски, чтобы я не кокетничала ими. Я горько плакала»[387 - Там же. С. 369–370.].

Дело не просто в подстригании волос девушке, что само по себе воспринималось в то время негативно, но в том значении, которое двенадцатилетняя А. П. Керн как подросток придавала своему внешнему виду и прическе, ассоциировавшейся у нее со взрослением: «Она (гувернантка m-lle Бенуа. – А. Б.) заботилась о нашем (с кузиной. – А. Б.) туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза»[388 - Там же. С. 365.].

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7